+4°C
USD 77,77 ₽
  • 15 октября 2020 - 12:31
    Осенняя Казань А вы знаете, где в нашем городе есть такое необычное место?
    276
    0
    0
Реклама
Архив новостей

Из недавнего. Рассказы и путевые заметки

Журнал "Казань", № 12, 2015

Постоянному автору журнала «Казань» Айдару Сахибзадинову - шестьдесят. Поздравляем!

Айдар Сахибзадинов - признанный мастер реалистической прозы. В Татарском книжном издательстве только что вышла в свет очередная его книга «Провинциал». В неё включены рассказы и повести. От ранних, которые поражают необыкновенной ёмкостью, особой зоркостью на детали с их поэтической фиксацией, до поздних,- таких как «Апологет» и «Мизантроп», в которых автор сдвигает тектонические плиты эпох методом изощрённым, арабесковым.

В документальных повестях «Я - дочь Исхака» и «Красные маки» автор модифицирует эмпирическую достоверность повествования в документ, подбирается к разрешению актуальной для современной литературы коллизии: что приоритетнее - частный человек или государство.

«Природа одарила Айдара интуицией. Он талантлив своенравно, ярко. Его проза ощущается физически, случайных сюжетов нет…» - писал о текстах Сахибзадинова Рустем Кутуй.

Сказать проще, книга «Провинциал» - живительный источник для любителей художественного слова.

А здесь публикуются новые тексты писателя.

Рыба

Я работал в охране на берегу Волги. Несколько мужиков на дебаркадере ловили зыбкой рыбу, опускали огромный квадрат сетки в воду и через несколько минут поднимали уже с рыбой. Рыба шла крупная. Её забирали сачком и бросали в бидон.

Я курил рядом. Какая‑то рыбина в бидоне билась особенно сильно.

Я выбросил сигарету и вынул из бидона большого судака. Он притих.

Взяв его поудобней обеими руками, я поднял его над головой, разглядывал: твёрдые брови, крепкая волевая челюсть, как у аскета, шевелит ею, будто дожёвывает попкорн. Смотрит сурово, в глаза. Мутным взором - из глубины веков, с берегов моих предков - вовсе не пища, а разумное существо. Оно разглядывало меня. Я ужаснулся.

Мужики галдели, они были пьяные, я присел и тихо выпустил судака в воду. Он ушёл тихо, не ударил хвостом, будто нарочно, чтобы мужики не услышали и не заругали меня.

С тех пор я не рыбачу, вот уже лет двадцать.

Дядя

Мой дядя по матери служил в кремлёвских парадных войсках, рослый видный брюнет, с хорошими манерами. В него были влюблены все его племянницы, и не только. Работал он заместителем начальника цеха на заводе «Точмаш».

Ежегодно 24 июля он смотрел по телевизору Парад Победы, вспоминал свою службу в московском кремле. И 24 июля 1995 года не было исключением. Затем с сыном‑подростком он по­ехал на дачу, в Дербышки.

Толпа с баулами сошла с электрички и начала переходить пути. Вдруг объявили «скорый», толпа рассыпалась, кто‑то упал, «скорый» пронзительно сигналил, какая‑то женщина с сумкой лежала между рельсов, брыкалась, а её муж спасал - судорожно дёргал вещевую коляску через рельсы…

Какое расстояние было между несущимся поездом и лежащей женщиной, видел, наверное, только дядя. Он развернулся, побежал, схватил несчастную, отбросил на насыпь, а сам отшагнул назад… Локомотив лишь краем его задел - раздался треск лопнувших костей, рослого мужчину унесло как фантик.

Сын подбежал, у отца вылезли глаза, с мальчиком случился шок. А толпа продолжала драпать, со жратвой и водкой. Бежала без оглядки и спасённая женщина вместе с мужем, сохранившим свою тележку. Наверное, они испугались, что им предъявят за труп, ведь тогда всем «предъявляли», а СМИ визжали о деньгах - «не дай себе засохнуть!»

Лишь два охламона, пившие в кустах водку, оценили ситуацию. Сначала они, качаясь, смачно и во всё горло материли удирающих, а потом ножом раздвинули зубы одеревеневшему подростку, влили прилично водки, привели в чувство…

Об этом происшествии оперативно написала «Вечерняя «Казань» и, говорят,- «Респуб­лика Татарстан».

Люди прислали негодующие письма, предлагали назвать именем погибшего одну из улиц Казани.

Покричали, забыли.

Но мы его помним.

Его звали Нигматуллин Ильдус. Рослый красивый мужчина с хорошими манерами. Недаром в него были влюблены все его племянницы, и не только.

Корни

Нынче приехал я в Казань и с вокзала сразу на пляж. Это мой обычай - поздороваться с Волгой.

Погода не жаркая, пляж «Локомотив» почти пуст. Вдоль берега через ивняк идут юные волонтёры, собирают мусор и поют гимн России.

Купаемся я и один мужчина моих лет. Разговорились. О Волге, о Казанке, о пользе плавания. Оказалось, мой новый знакомец тоже, как и я в эти дни, сдаёт документы на пенсию. А ещё выяснилось: в детстве мы отдыхали в одном пионерском лагере в Гребенях. Ну, это, конечно, при том, что наши мамы работали на одном мехкомбинате, где и давали путёвки в эти Гребени!

- Ну‑ка, ну‑ка! - всматриваюсь я с шуткой в лицо мужчины, пытаясь в нём узнать какого‑нибудь пионера…

- А что - Рустем Камаев! - смело представил он лицо, сияя на фоне реки ясными глазами: мол, вот он я, меня многие знают как неплохого человека!

Ко всему прочему, оказалось, что его дочь учится в Литинституте, где когда‑то учился я! Мало того, этот мужчина, Рустем Камаев, знает лично и нынешнего ректора Литинститута Есина, и Сидорова, ректора бывшего, затем министра культуры России, а теперь мастера группы, где учится на критика его дочь.

Рустем спросил, как почитать мой рассказ о Гребенях. Я назвался, а рассказ в интернете. Для верности оторвал край договора на телефонные услуги в Казани, где была напечатана моя трудно запоминающаяся фамилия, и отдал ему. Он был тронут.

Мы простились. Он пошёл в город, а я в сторону кофейни, что у лодочной станции. Вдруг вспомнились его слова, что он жил на Ухтомского. Вспомнился и рассказ моего отца, что он с ранением заходил к другу на Ухтомского в декабре сорок третьего года…

Мой отец работал до 1942 года на 22‑м заводе, строил самолёты. Потом фронт, ранение. На какой‑то станции раненые бойцы играли в очко, отец много выиграл, отдал деньги медсестре, а та ему - историю болезни. Отец сошёл с поезда в Казани, а не в Зеленодольске, чтобы повидать на часок семью, зашёл к другу на Ухтомского, попили чаю и ночью, прячась от патруля и нарядов НКВД, пробрались на Калугу…

Я пил кофе и думал, сильно переживая: а может, этот человек с Ухтомского, друг моего отца,- и есть отец моего нового знакомого? Эх, жаль, что простились! Не успел спросить!..

Но Рустем не пропал, он нашёл мой адрес и через три недели написал доброе письмо. Я спросил его об отце - какого года он рождения?

Рустем ответил: его отец 1903 г. р., не воевал, работал на 22‑м заводе, была бронь.

Итак, мой отец тоже работал до 1942 года на 22‑м заводе. А также его средний брат; брат часто попадал под облаву, забирали в военкомат, мурыжили, но после звонка с завода отпускали. Однажды он сказал матери: всё, надоело! И ушёл на фронт, и в первом же бою под Москвой погиб. Погиб и старший брат отца.

Ушёл и мой отец, но выжил.

И вот через семьдесят два года после встречи друзей на Ухтомского - встреча с Рустемом. Его ли это был отец?

Тут ещё деталь. У меня есть рассказ «Такая жестокая», где я на «Ниве» под мостом Миллениум ищу заваленную грунтом старую асфальтную дорогу - с пляжа в парк Горького, это было в 2010 году. Рустем вспоминал в письме, что тоже бродил в тот год, «ностальгируя» в тех местах, и видел лихача на вишнёвой «Ниве»,- тот прорывался через камыши и лужи к солдатскому пляжу, а потом - куролесил зигзагами под Миллениумом.

Если он хотел сделать мне приятное и солгал, то откуда он знает, что я кружил вокруг осин на солдатском пляже, и что авто у меня вишнёвого цвета?

Вот такие случайности, или совпадения…

Порой пройдёшь по улице и не узнаешь близкого твоему роду человека; не узнаешь в прохожем точную копию своего прапрадеда - троюродного своего брата, а то ведь, грешным делом, и влюбишься (с нескромными мечтами) в свою юную прабабку, бессмертный лик которой пронесёт в своём лице вдоль витрин какая‑нибудь молодая незнакомая особа…

Хозяин

В Гребенях, что на Волге, дебаркадера уже нет. Теплоход чалит носом в гальку, люди спускаются на берег по трапу. Пионерский лагерь огорожен железобетонной стеной до самого обрыва, а над обрывом выдаётся стальная ограда из пик. Внутри лагеря - Хозяин.

Поднявшись в деревню, я хочу обойти лагерь, найти в заборе хотя бы щель, глянуть внутрь, узнать родной луг и пионерские палаты. Увы, все щели на стыках плит заделаны раствором. Одна радость - видно над забором макушки высоких берёз,- тех берёз, что на пионерских фотографиях стоят ещё маленькие. А те деревья, которые тогда были «большие»,- их уже нет. Лишь у обрыва - остов берёзы, она закаменела, рваный слом на макушке сечёт ветер, сыплет дресвой.

Центральные ворота, когда‑то сваренные из арматуры, через которые можно было рассмотреть территорию лагеря, теперь заменены на глухие - из сплошного железа, ни щёлочки…

Рядом стоят ветхие избы местных. Выходит мужик средних лет, суетится возле битых «жигулей».

- Это что такое? - говорю,- всё отгородили!

Мужик глядит в сторону стальных ворот. А потом говорит с глубочайшим уважением:

- Это такой человек… он очень любит строить!

Да, хороший аргумент! Лагерь порушен, вместо клуба - крольчатник, вместо пионерской палаты - конюшня! А что - не строить? Денег у некоторых людей навалом, материалу навалом, и строят! на реках, на озёрах, шагнуть некуда.

Интересна позиция у мужика. Говорит он о Хозяине с пиететом, с оттенком ласки в голосе. Ведь Хозяин! Прежде так, наверное, крестьяне говорили о Барине. Кланяясь имени и снимая малахай. И ведь что имеет этот мужик? Берег у него и его детей отняли, отняли даже родник, который находился на территории лагеря и питал всю деревню ключевой водой. Теперь они пьют мутную воду из наскоро возведённой колонки (о роднике, конюшне и колючей проволоке в местах купания детей мне рассказали ещё в прошлый приезд).

Но нет! Мужик горд, что вступился за Хозяина! Хотя и ничего с этого не поимеет. Разве что теперь уверенно поздоровается с ним завтра, а тот снисходительно кивнёт в ответ. Вроде не алтын, а приятно! Сам хозяин поздоровался! Есть в характере иных людей нечто рабское - душа цветёт у мужика, если с ними поздоровается Начальник! Ему целую неделю от этого хорошо! Жене расскажет, та будет гордиться, а дети разнесут новость в школе, чтобы завидовали. Да и вообще покажется мужику, что жизнь удалась!

Мальчишеское

В классе четвёртом ездил я на рыбалку. Далеко, через весь город в Ново‑Татарскую слободу - на пески, что намывали с Волги. Несмотря на малый возраст, те места я знал хорошо: когда‑то там жила моя бабушка по матери. Сейчас там к Волге не пройти. А тогда было много ходов - через лодочную станцию, что напротив зирата, через сушопилки, или мимо колонки у дамбы, куда от Бухарской мечети заворачивал трамвай.

Летом в тех местах особенно знойно. Душно пахнет сухой овчиной, взлетают из сушилки облака опилок, пышут жаром кузни «Точмаша», тарахтят трёхколёсные тележки, из окон столовой валит на тротуар борщевой жар. Адово место!

А тут, у дамбы,- чудо‑колонка! Напьёшься, намочишь голову. Глядишь на кавказские горы песка.

С удочкой шагаешь по трубе земснаряда далеко‑далеко в глубь залива. Садишься над бездной, под задницей чувственно шелестит по железу бегущий песок, постукивают голыши…

Ничего я в тот день не поймал.

Еду домой в полупустом деревянном трамвае. Впереди сидит старушка, в хвосте стою я и невдалеке пухлая девчонка моих лет. Дурочка. Мы всех девчонок в школе называем дурочками, а они нас - дураками. Таково отрочество.

Трамвай тянется через весь город, вползает в трущобы Островского. Очень хочется есть. У меня 10 коп., я намерен купить в магазине на Жданова булочку с маком по 8 коп. или мороженое по 9 коп.

На меня долго смотрит кондукторша. Смотрит минуты две. Что‑то решает в уме. И, решив, наконец, рывком направляется ко мне.

- Ну, всё,- говорит.- Покупай билет!

Я молчу. Ведь школьники ездят бесплатно. А я вообще считал себя маленьким. Хоть я и длинный. Но я маленький. Мама никогда не брала мне никаких билетов. И почему сейчас я должен брать? Это не входило в мои расчёты…

- Как на мороженое - у них есть, а как за проезд - так нет! - злится тётя. У неё кожаная сумка на животе, и в ней стаканов пять денег.

У меня сосёт под ложечкой, я уже не думаю о мороженом - хочу булочку. А сам краснею, и всё это видит - улыбается противная девчонка.

- Ну? - говорит кондукторша,- или выходи!

Она обернулась, глядит в окно на остановку, где меня высадит.

Хорошо, думаю, выйду. До Жданова осталось всего ничего.

В это время девчонка поднимает колено, достаёт из сумки кошелёк, кожаный такой, с железными защёлками, бабушкин, наверное. Подходит улыбаясь к кассирше, улыбаясь покупает билет, улыбаясь подаёт мне, улыбаясь отходит. И встаёт в стороне, тихо улыбаясь в окно.

Пухленькая, хозяйственная такая, заколка с камушком в тёмных волосах у виска. Сумка - тоже донашивает чью‑то. А в сумке, наверное, чего только нет! - и куколки, и открытки (с артистками, и с Новым годом), и алюминиевое колечко со стёртой позолотой, и баночка из‑под пудры, и стёртая губная помада, и этот кошелёк. Такой кожаный кошелёк был у моей кузины, когда она играла в продавщицы: хранила в нём тугие купюры - листья сирени, продавала куличи из мокрого песка, траву на игрушечных весах взвешивала.

Наконец остановка Жданова. Я отодвинул деревянные двери и спрыгнул наземь. Вагоны потянулись. Не поднимая глаз, я видел и куртку, и тёмную прядь девочки…

Конечно, я был благодарен ей. Да что там! Всё то время, начиная с момента, как она подала мне билет, у меня под рёбрами сквозило и дрожало, будто там трясся холодец. И стыдно мне было. Но я же мальчишка! А получил подачку от девчонки. Если узнают об этом пацаны? Нет, я не смел сказать ей спасибо.

Она это понимает. После такого стресса мне уже не хотелось есть.

Первомайское

Кто скажет, что в молодости не попадал в милицию, кто не слышал протокольное «Пройдёмте»?

Я, будучи ещё ребенком, угодил в отдел.

Это было Первого мая. О, какой это был праздник!

Сестра готовилась к нему заранее - на уроках труда делала из папиросной бумаги цветы, привязывала проволочкой к веткам берёзы, которые заранее проращивала на подоконнике в бутылках с водой - до клейких листочков.

Родители на мехкомбинате наряжали тележки для баннеров, автопогрузчики и грузовики. В столовой дудели в медные трубы слесаря и пикелёвщики, ухал барабан.

Утром выступали. Впереди колонны на фоне портрета Ленина шёл Рабинович, генеральный директор, очень толстый, похожий на ромб, только на голове фетровая шляпа. Несмотря на ужасающую полноту, шагал легко и вольно, кивал машущим с тротуаров.

На улице Татарстан в колонну вливались портовики, швеи с Тукаевской,- все шли к площади Свободы, где мощно гремел оркестр и диктор по радио поминутно кричал «Ура, товарищи!». Милицейские чины, в сияющих парадных мундирах, останавливали колонны с востока и юга, чтоб хлынуло на Площадь человечество из Заречья.

Демонстранты от улицы Пушкина до Тукаевской, ощетинившись знамёнами, ждали. Располагали на карах закуску и питьё, пели, плясали, и в то время, когда головная колонна трогалась, быстро и чётко, как римская когорта,- задние, находясь в неведенье, рассыпанные, пляшущие, ищущие во дворах туалеты, спохватывались и начинали бежать, гнали транспаранты, срывали с уезжающих каров свои гармони, чак‑чаки, шляпы и водку.

Как раз в тот момент, когда плясали в широком кругу, я и потерялся. Огляделся - родителей нет; а тут и толпа побежала…

Как горько я рыдал!

Ко мне подходили люди, спрашивали, как фамилия отца, с какого он предприятия. Я ревел, отвечал несвязное.

Какой‑то парень увёл меня в милицию. Там я рыдал отчаянней. Начальник, сидевший за столом, успокаивал, иногда вызывал из другой комнаты девочку, ковырявшую пальцем в носу, и говорил: «Смотри, какая маленькая - и не плачет».

- Ага! - кричал я,- это ваша дочка!

Через час меня посадили в кабину крытого милицейского грузовика и повезли. Хорошо, что я знал свой адрес. Не играть со спичками, не разжигать керогаз, уходя, выключать свет,- всё это, а также домашний адрес мне вдалбливали с младенчества.

В машине я уже не плакал. Я простил милиционерам, родителям, всему миру, что меня потеряли, только всхлипывал. А затем постепенно начал осознавать, как здорово ехать в машине на мягком сиденье.

Грузовик зашёл в посёлок Калуга от Жданова. Через лютую грязь в устье Подгорной. Поднялся по булыжнику на гору и возле колонки упёрся в овраг. Я видел, что они едут не туда, но смолчал. Эти дороги я знал со времён горшка, в шесть утра на руках, а потом за руку меня доставляли теми улицами к трамваю, чтоб отвезти к бабушке - в Ново‑Татарскую слободу.

Не сказал я заблудившимся милиционерам и то, что моя улица как раз на той стороне оврага, меня можно было просто отвести за руку.

Грузовик развернулся и влез в непролазную грязь на Центральной. Решили вернуться на Жданова, а оттуда через Вишневского - на Калугу. Они и там заехали не туда - на Заслонова, улица тоже упёрлась в овраг. Милиционеры расспрашивали прохожих. Пенсионер начал обстоятельно перечислять: «Пугачёва, Старая Пугачёвская, Новая Пугачёвская…», а потом, как Бисмарк, пальцем указал на восток.

В отличие от равнодушных горожан, местные с любопытством заглядывали в окна кабины,- милиция сюда приезжает лишь в особых случаях, ловить бандитов.

А тут в кабине между двух милиционеров сижу я!

Что обо мне подумают?

Слёзы мои просохли, и я решил улыбаться.

Будто шофёр - мой дядя.

Ведь у нас, если к кому приезжала машина, тот на улице считался героем. Сообщал завистникам, что его отец завтра привезёт дрова, и ты, Валерка, или Витька, к машине нашей не подходи! Соседская девочка хвастала, что у них дядя Вася повесился, и завтра к ним приедет скорая помощь, милиция и пожарная машина!

Когда милиционеры уверились, что я узнал свой дом, сличили по номеру на воротах, меня высадили.

Ново‑Пугачёвская пустовала. Вероятно, все были ещё на демонстрации.

Зашёл во двор, дёрнул в сенях дверь - заперта, сунул руку в тумбочку - ключ. Родители меня ещё искали.

Как жаль! Плакать я уже выплакался. Но слёзы я бы нашёл, и выудил бы таки шоколадку. А если хорошо поорать, показывая рыданьями, что натерпелся мук, там и на машинку можно рассчитывать.

Я лёг на диван и сразу, и впрямь натерпевшийся, крепко уснул. Не по­мню, сколько то­гда мне было лет, в школу я ещё не ходил.

Ночное

На Зорге остановила молодёжь, они что‑то праздновали допоздна, и вот провожали гостей. К окну водителя подошёл парень, дал денег, просил подвезти сестрёнку в Кировский район; девушка уже усаживалась.

Я тронулся, и парень в зеркальце начал удаляться с улыбкой надежды и доверия.

С виду ей было лет восемнадцать, в брюках, волосы распушены, откинуты за спинку сиденья.

- Ой, как здорово! - сказала она.- Поедемте в лес! На Лебяжье!

Надо сказать, я слегка опешил.

Да и брат её денег дал всего‑то до Кировского района, до Лебяжьего по таксе раза в три дороже. Странная девушка,- ночь, незнакомый водитель, и на тебе - в лес!..

Что ж, по­ехали. Мне тоже город надоел.

Ехал медленно, молча смотрели вперёд, иногда, пролетая, ослепляли встречные автомобили.

На Лебяжьем я взял чуть правее от шоссе. Остановился.

- Здорово! Вот туда,- сказала она, указывая в темноту.

Я поехал по извилистому проселку, едва различая стволы деревьев.

- Подальше, где нет людей.

Было в ней что‑то чистое, откровенное. И я уступал её просьбам.

Поплутал между деревьев, остановился.

- Где у вас тут?..

Она нагнула голову, покрутила сбоку сиденья винт, опустила спинку, откинулась, расслабилась, закрыла глаза:

- Тихо, ни души…

Мы молчали. Смотрели через лобовое стекло в кромешную тьму нависших ветвей…

Молчали минут десять. Наконец она решила выйти. Я отвернулся, опустил стекло и закурил, высунув голову, чтобы не видеть, что она делает.

Услышав хруст ветвей, обернулся - идёт неровным шагом, закидывая вбок одну ногу - нога не сгибалась.

- Гипс? - сказал я.

- Нет, у меня нога изуродована. Я в детстве попала под КамАЗ.

На обратном пути она рассказала, что они играли с девочками, на них напали мальчишки из соседних бараков, девочки гурьбой побежали, а моя незнакомка, чтобы отвлечь от подруг опасность, на бегу резко вильнула вправо, на шоссе. А там - КамАЗ!..

Она рассказывала это без обиды на судьбу, и даже, казалось, гордилась своим поступком. Она была ещё ребёнком.

- А нет возможности что‑то исправить? - спросил я после долгого молчания.

- Есть, но операция стоит четыре тысячи долларов. Откуда столько взять?

- Да уж…

- Советовали написать письмо Ельцину,- продолжала она.- Мы с учительницей написали, никто не ответил.

- А где живёшь?

- С мамой. Мы в бараках живём.

- Парень есть?

- Откуда! Они вон токсикоманят в посадке.

- Как это?

- Нюхают ацетон. «Кино» смотрят.

Она говорила о мальчишках без злобы, презрения, даже с каким‑то интересом, пиететом. Будто жалела, что её в мальчишество не берут. Будто забыла, что именно они загнали её под КамАЗ.

- А чем занимаешься? - спросил я. Я рисую, леплю. Ходила в художественную школу.

- Вот здесь остановите,- сказала она, прервав мои раздумья, вышла и пошла через пустое ночное шоссе на другую строну улицы, вскидываясь и приволакивая одну ногу.

Ехал тихо, благо, ночные улицы были пустыми…

Однажды видел красивую женщину без ноги, ужасное зрелище! А тут девочка! Это не укладывалось в мировосприятие, вызывало протест.

Как помочь? Перебирал варианты, вплоть до сумасшедших. Когда просишь не для себя - легче, не надо унижаться. Есть депутат Госдумы, миллионер. За помощь в предвыборной кампании долго жал руку, влажно и тепло смотрел в глаза, обещал кабинет, бизнес, книгу. Книга стоит дорого, от книги можно отказаться…

Но где же я её теперь найду, если даже улицу не запомнил, где она вышла?..

Навстречу по асфальту ползли круги от ночных фонарей.

В лес?..

Время бандитское, девушки вообще боятся частников, а эта осмелилась сесть ночью. И в лесу продержала почти час…

У неё нет парня. Кому нужна хромоножка? Но если такой найдётся, хотя бы на одну связь, если он не конченый алкаш, которому только инвалидка не откажет,- сверстники засмеют, да такую кличку ему присобачат, что всю жизнь не отмыться. Наверняка там, в бараке, и ей дали кличку, связанную с хромотой. Подросток жесток. В нашей школе историчке с лицом, как у мальчика из пещеры Урарту, кричали вслед - Первобытная! А мужчину, потерявшего на фронте глаз, звали Камбала.

Девочка эта себя в жизни найдёт. Но куда девать при движении к цели инстинкт? Он не отпадает на время, как хвост ящерицы. На вечеринке были пары, счастливые пары, и, может, девочка тоже захотела жить, жить, как они. И вот, разгорячённая с вина, позвала туда, где нет людей…

Но как?

Не потому, что она инвалид. Да пусть у неё будет хоть сорок здоровых ног, как у сороконожки. Как - если ты сам женат?

Или ты обязан был? И это милость - всё равно что помочь страждущему?..

Приближался рассвет. Веки отяжелели.

Чушь. Ничего она не хотела. Просто смелая.

Хотелось домой. Там встретят. Ты будешь спать. Будут лететь годы. А на ночном шоссе бессменно будет стоять эта девочка, одинокая, никому не нужная…

Велосипед

Сбежал с работы, взял собачонку и поехал в лес. Тайно от всех, в этом особая прелесть!

Грибов нет, погода сухая. Устраиваешься на пригорке между двух дорог, под раскидистым дубом. Пьёшь чай из термоса, а пёс, растянувшись в стороне, уписывает сардельку. Хорошо. Тихо. Дуб стелет жёлтые кружева по траве. Вот движется тень… проезжает велосипедистка. Юная. Лица не разглядеть. Лишь прямая осанка, светлые волосы на плечах.

Как это необычно в 2000‑м году! Ведь велосипед - это нищета, Вьетнам, где население крутит педали под широкими конусными шляпами, и вся улица - будто движется грибная поляна! Дивы наши предпочитают глядеть на мир из авто, желательно иномарок. А тут на велосипеде! Причём на оте­че­ственном «Урале»!

Дорога, две бежевые колеи, сворачивает вниз к далёкой опушке, охватывает луговину, чтобы опять повернуть сюда, к одинокому дубу.

Серебрятся вдали спицы, мелькают в сухотравье. Но девушка не идёт на повторный круг, а крутит педали вдоль опушки - в сторону, где в низине за деревьями прячутся крыши деревни.

Закрываешь глаза…

Той ли деревни, что у камского моря? Та ли это девочка из Кировского района - из школы, кажется, № 1?

Не знакомимся, не договариваемся. Может, мы даже дальние родственники, как и многие здесь, на Каме.

Встречаемся утром у картофельных огородов, держим велосипеды за бараньи рога. Садимся и выезжаем за околицу. Мчимся по лугам, по волнистым, утягивающим вниз, будто качели, просёлкам. Обдуваемые камским ветром, летим к берегу, затем вдоль высоких обрывов, обвалов с глянцевыми влажными буграми, похожими на дюны,- вдоль широкого катящего волну мелководья. Ты за ней, а она впереди,- развевает волосы, крутит педали, поднимая голые крепкие колени. Иногда ты бестактно надолго уходишь вперёд, и она маячит далеко позади, сиротливая…

Носимся и по лесам. Это наверху. За колхозными полями, где припечённый зноем горизонт. Там пролески. Хлёсткий орешник. Душистая под колёсами земляника. Падаем на траву, задираем рубашки, сушим взмокшие животы. Как будто и не различаем разницу пола, как будто - два мальчика, два подростка.

Но мы врём.

Притворяемся, что не различаем. Потому что дальше - черта, за которой нет этой раскованности, соревнования, равноправия. Мы это чувствуем, но каждый думает, что другой об этом не догадывается. Мы боимся потерять это «завтра», когда опять встретимся у околицы, скажем друг другу «Привет!», и она, не боясь за свою судьбу, будет накручивать педали за моей спиной.

Бабушка

Мы с грустью провожаем перелётных птиц.

С радостью встречаем их весной. Но радость омрачается: возвращается птиц намного меньше, чем улетело. Их отстреливают; иные не выдерживают трудного пути.

Мы с маленькой кузиной Рузалиёй не раз наблюдали, как бабушка, заслышав клич уток, семенила на огород, на открытое место, запрокидывала голову, в белом платке, свисающем до плеч, и тихо голосила на татарском языке: милые… добрались…

Косяк галдел, качался в вышине и двигался неотвратимо, и меня пронзало ощущение жути пред силой природы - олицетворением великой миссии продолжения рода и любви к родине.

Бабушка встречала птиц каждый год. Однажды утопила калоши в разбухшей грязи огорода, и её пришлось выводить в одних носках, подкладывая под ноги доски.

Ютилась она у младшего сына, брата моего отца, у строгой снохи тёти Фаи. Дети боялись её. Особенно бабушка. Потому что пенсию не получала. Старалась мало есть, и меня учила пить чай так: кусок сахара делить на четыре части клещами и завёртывать в носовой платок.

Однако вскоре бабушке назначили пенсию за двух погибших сыновей‑орденоносцев. Заплатили сразу за все годы, что она жила без денег, получилась крупная сумма, и, конечно, на её деньги сразу купили телевизор «Рекорд», один из первых на нашей улице.

И всё же бабушка не имела право голоса в семье­.

Однажды тётя Фая заставила мужа выставить на двор фикус, что стоял у них в зале - уже не модно. И бабушка ничего не могла поделать.

Вечером я смотрел у них телевизор (у нас ещё не было), кузина сидела на диване и читала книгу,- повесть о том, как старушку в трудный год вывезли умирать в зимний лес.

Рузалия читала быстро, и пока я смотрел кино, одолела книжку.

- Ну? - спросила тётя Фая, обращаясь к дочери.

- Мама! - зарыдала та,- неужели я с тобой такое сделаю?!..

- Ни-ко-гда! - воскликнула тётя Фая.

А кузина испуганно плакала, будто виноватая в том, что написано в книге, и её будут бить

- Нико­гда, кызым! - уверенно повторила тётя Фая и поднялась со стула, поправляя запястьями высокую грудь.

Фикус до осени стоял в саду на столе. Широкие листья его по­шли желтизной.

Однажды я играл под яблоней и увидел бабушку. Она волочила калоши по длинной кирпичной тропе в сторону деревца, издали простирая руки.

Она плакала, встав напротив умирающего фикуса, жалела и жалилась - и казалось, не было в мире пронзительней картины!

Была бабушка на то время достаточно стара.

И нет её уже полвека.

Недавно хоронили родственницу, клали в её могилу. В пустое место.

Вместо бабушки - земля! Чистая, рыхлая, как на грядке в огороде. Как же бесправна её и посмертная участь!

Могила семи девиц

Библиотечная сумеречность и тишина. Дух тлена - как запах раскрытого фолианта. Эпитафии… молодая брюнетка вскинула голову, волосы по плечам, сморит искоса озорно, зовёт за собой в заросли. А там дядька, кудрявый, кадыкастый, вытаращил глаза удивлённо. Рядом старый еврей, с большой как берет лысиной, смотрит печально - и невольно пробирает холодок: как же так, еврей - а умер? Причём хирург!

Моя набожная бабка, жившая у Волги напротив зирата, водила меня к могиле семи девиц. Штакетник, кусты сирени да кол древесный. Теперь на могиле камень, на камне имена… По легенде, семь родных сестёр утопились в здешнем озере, воспротивились насильственному крещению.

Озеро нынче высохло. Лишь по весне разлив: железные памятники косо торчат из воды, как рубки затонувших баркасов.

Как могли семь девочек принять мученическую смерть одновременно - и никто не сробел в последнюю минуту? Существуют ещё версии, что их изнасиловали и убили стрельцы, что они жертвы эпидемии холеры времён Екатерины.

Список имён принёс неведомый старик, назвавшийся их потомком. Об этом рассказал мне гравёр Рафаэль. Гравёр с голливудским торсом и профилем был ещё и поэт, сочинял стихи, эпитафии (книжицу неуклюжих стихов он подарил мне на память).

Главред журнала «Идель» Фаиз Зулькарнай, когда я поехал на кладбище собирать материал о сёстрах, дал мне фотографа. Не помню его имени. Это был весёлый молодой человек. Он как‑то с ходу сошёлся с гравёром. Они шутили и смеялись. Фотографировались возле святыни. Я не помню, снимался ли я. Но отчётливо по­мню ощущение, мне не очень нравилось это позирование на фоне.

То, что случилось потом,- ни больше, ни меньше, чем мистика.

Вскоре мы привезли на это кладбище Фаиза Зулькарная, он погиб в автомобильной катастрофе. Мы возвращались с похорон с фотографом, пешком дошли до Тукаевской, он был потрясён этой смертью, вздыхал и тряс головой.

Через месяц не стало фотографа

Фотограф буквально сгорел (саркома в области голени, и одновременно печень) в возрасте двадцати семи лет.

Той же осенью я пришёл навестить могилу родственника. В мастерской спросил Рафаэля, чтоб хлопнуть ладонью по крутой его груди. Мне сказали, что он ушёл. «Куда?» - «На центральную аллею. Могилу узнаешь по барельефу».

В квадрате опалубки - свежий торф, в камень ввинчен барельеф - выпуклая грудь и римский профиль центуриона!

Три смерти подряд совершенно здоровых молодых людей! Что это? Совпадение? Говорят, проклятье: если ислам прощает изображение человека, то на фоне святыни - никогда!

Я - степной волжский язычник. Но тут, как древний человек перед танком, сробел перед мощью ислама. Я ждал своей участи.

Но прошёл год, два, восемь… В конце концов во мне стала крепнуть уверенность: нет, то­гда на фоне святыни я не фотографировался.

Эпистолярное

Почему письма чаще талантливее прозы? От свободы, от хаоса вседозволенностей…

В дневниках не надо писать о плохом. Потом и будешь читать о плохом. И станет опять плохо.

Человечество утрачивает прекрасный навык письма от руки. А ведь почерк, индивидуальный, буквы и знаки, ложащиеся на чистый лист бумаги вдумчиво, порождает при невольном любовании ими новые мысли и сюжеты. Чистописание определяет порядок в душе и мыслях, идеи выстраиваются чётко.

Я всегда проигрывал в этой жизни всем и всему, мне жаль выигрывать, стыдно за победу (даже в хоккее все­гда болею за слабых).

Знатные спесиво морщатся: «Выскочка!..», совершенно забыв, что их предки - более ранние, причём кровавые выскочки.

Люблю смотреть с высоты на старые железные крыши - с лазами, слуховыми окнами, с высохшим, как вобла, чьим‑то полуботинком (свидетельство отчаянного отреченья на земле или действия чьей‑то ревнивой жены) - там можно подсмотреть не одну историю, а ещё погрустить о судьбе проросшей сквозь железо берёзки.

Весёлый гладиатор

После боёв Роя Джонса никого не хочется смотреть. И не только мне. Поэтому его в индустрии бокса и невзлюбили. Он всё сломал. А из кроваво‑жуткого пыхтенья, сбирающего с тонконогих римлян кучи сестерций, сделал весёлую жизнеутверждающую клоунаду в стиле бразильских помидорных баталий - обесценил ахи.

Там, где нас нет

Волга, как исполинская рыба, легла вдоль берегов и мерцает студенистой кожей. Рву её тело, беру в ладони, оно истекает, как морская звезда…

Вижу свой пионерский лагерь на горе, в Гребенях. Там обрыв, мы туда ходим плакать, глядя на далёкую Казань. Места часто заняты.

Кое‑кого встречаю, смотрим с дамбы в туманную даль, плачем по лагерю, но туда уже не берут.

Толстой

Лев Николаевич силён в изобразительной психологии, как никто. Он как уверенный боксёр предупреждает, куда будет бить. И тем не менее его удар производит ошеломляющее действие - «Смерть Ивана Ильича»!

Кафка

Дневники Кафки. Печальный человек, приговорённый к литературе. Но скромный, откровенный малый: «Холодно и пусто. Я слишком хорошо ощущаю границы своих способностей, которые, если я не поглощён полностью, безусловно узки». А ведь это одна из бед писателей. Не понимая этого, многие уходят из жизни. Когда думают, что талант иссяк. Это даже не творческий кризис, а отсутствие вдохновения. Порой очень долгое. Нужно это пережить, и выйдет солнышко.

Порой не можешь составить простое предложение. А когда удар - шепчет бог. Даже во сне порой придёт такая фраза, что, проснувшись, долго до неё доходишь.

Гармония

Достоевский писал, что гармонии не будет, покуда «одна гадина сжирает другую гадину». Но ведь жрут ради пресловутого баланса в природе, ради той же гармонии, где как раз сказано: не жрать! И тут мерещится мне, как у слова Гар‑мо‑ния окончание уже заглатывает крокодил по кличке Парадокс.

Пастернак

Тщеславие, говорят,- инстинкт самосохранения духа. Больше! Тщеславие движет искусством и наукой, историей, это и благодатная почва для зависти.

Пастернак из ревности к литературе подписал смертный приговор Мандельштаму. В разговоре с генсеком. Сталин ему ночью и несколько раз подряд, чтобы не сделать исторической ошибки, настойчиво спрашивал в телефонную рубку: «Он мастер?… Он мастер?» Поэт бормотал несуразное, стараясь особо не восхвалять литературные достоинства соперника. Понятно, в голове вихрь, в груди жжение, и спешно нужно давать ответ, но как же?! Пастернак гуманист, и нужно быть объективным. Будто и не знал, что значит такой звонок тирана и что могло быть его следствием.

Мы знаем, как кончил Мандельштам. И после Пастернак плакался в юбку всепрощающей Ахматовой, что, кажется, он что‑то сделал не так. Он знал, что такое Сталин. Знал, что значит этот ночной звонок. По пустякам Сталин не звонил.

Валентин Катаев

Ничего не хочу утверждать, но, обожая раннюю прозу Катаева, удивляюсь его загадочной судьбе. Рослый красавец, георгиевский кавалер, с отметиной «газовая атака ипритом», а после - в гражданскую - белогвардеец, юный командир башенного головного орудия (главного калибра) на бронепоезде, который обстреливал красный Киев, он, когда оказывается у красных, мгновенно перерождается (переодевается?) и отчаянно выступает на митингах за Советскую власть (прямых доказательств в ВЧК о службе в Добрармии нет). И очень странно дело «Маяка»,- офицеры задумывают переворот в Одессе, готовят оружие и обещают осветить с маяка высадку десанта со стороны Румынии, но в группу внедряется провокатор (из бывших), всех хватают, безжалостно расстреливают (Катаев описывает это ожидание смерти (чужой?) в камере в повести «Отец». Жуткие строки 23‑летнего мастера, храбрость великолепной, потрясающей красоты польки! Из группы в тридцать человек в живых остаётся только Катаев. Он любит девушку, а она работает в ВЧК. Что - она его внедрила, он провокатор? Ведь так и не названо имя провокатора. К слову, вышел тогда из ЧК ещё один офицер, капитан, но отец капитана, священник, будучи в своё время присяжным в суде, спасёт жизнь самому Котовскому, вместо казни добьётся тюремного срока для гангстера Малороссии. И Котовский, во время следствия комдив, хозяин юга России, добьётся оправдания капитана. Однако ж капитана расстреляют позже - за то, что во время оккупации немцами Украины (после Брестского мира) вёл местный театр, и его, уехавшего после в Молдавию, которая в 39‑м году станет нашей, найдут и всё же добьют.

А Катаев будет процветать, он мечтал о «добротных ботинках и хорошем костюме». «Убью любого за миллион!» - воскликнул он Бунину, не стесняясь, когда приходил к тому с рукописями.

У него будет много ботинок, автомобилей, красавиц, он будет куролесить в послевоенной Москве, писать доносы на членов Союза писателей. И юному Евтушенко, возмущавшемуся по поводу танков в Чехословакии, скажет, вроде того: «Крепись и выворачивайся, ты не представляешь, какие мне подлости приходилось делать». Говорил без боязни, он был Барин от литературы. Его считали откровенным негодяем. Но, скажите мне, на кого он писал доносы, этот скрытый белогвардеец?

Сосед

Ушёл сосед, хороший парень, золотые руки, тот щедрый, широкий, а не изнурённый алкоголем, несчастный, одинокий, озлобленный на мир человек. Изжил свою судьбу: тень его ушла в могилу вчера, но сущность намного раньше. Он был обречён, на что‑то надеялся, не хотел понять, что жена никогда не вернётся.

Мне, знавшему, что она давно живёт с другим в далёкой столице, было больно видеть, как он в застолье поднял бокал, начал произносить тост, но, разглядев вставшие счастливые пары, сбился, горько заплакал. Как жалка и трогательна была его фигура. Я видел несчастья мужчин, но пронзительнее этого никогда!

Он отвергал других женщин. Любил её, которую довёл, и в этом его трагедия. Вернись она, не простил бы! И умер плохо, лежал, никому не нужный, в кухне несколько суток, а горящие конфорки подняли температуру, как в парилке. И земля не хотела его принимать: апрельская могила обрушилась. Завалило и меня по пояс, колени прижало к рыхлому телу (его хоронили в чёрном пакете). С трудом я высвобождал ноги. Казалось, покойный держал, не хотел расставаться со мной, который прежде его понимал,- и так было жутко в те минуты, так жаль его, одинокого!

«Он умер от тоски…» - сказала его красавица дочь. Она всё знала про маму и папу.

Мне это не нужно

Иногда представляю бедную мою судьбу при великих российских правителях. Как меня вздёргивают на воротах при Иване; как отправляют всей семь­ёй в подземелье, на демидовские заводы, где прожить мне всего два года; как молотком плющат пальцы ног, чтоб я сознался, что - японский шпион; как у меня во время коллективизации и продразвёрстки отнимают всё, дом, одеяла, брюки, выгоняют на мороз с детьми, я стучусь к соседям, к родне, но они не пускают, потому что им сказали: если пустите, что их тоже с детьми выгонят на мороз и они погибнут, как погибали многие семьи в краснодарском крае (смотрите документы, свидетельства очевидцев, доклады Сталину, всё это есть!). Так мне не нужны такие прорывы, и такие правители. Жизнь у человека - сокровище, и все эти иваны, петры и иосифы, вместе с их величественным бредом, по сути ногтя любого из нас не стоят, ибо у нас тоже жизнь, данная небом. Одна!

Эволюция?

Мы опять хищные, с пробившейся шерстью, нахальные и жуликоватые. И что печально, мы в тупике - время нас не улучшает, а делает ещё первобытнее - вернее, изощрённее в мерзостях. Советская интеллигенция подходила к черте гуманизма, но всё испортил, как говаривал Аркадий Райкин,- «таФароФед…»

То ли гангстер, то ли шериф

Ещё когда страна была в хаосе, когда убивали, хватали банки и предприятия,- ещё то­гда я думал: бандиты без закона не смогут - им нужен порядок, чтоб деток их по пути в школу не порвали. Заставят говорить о чести, о достоинстве, что деньги не главное, нужно растить патриотов, и в конечном итоге плебс, постепенно забывший, как страшно его обобрали, вернётся к разговору о Родине.

О крови

Один знакомый писал мне: «Парадокс, но множество бед человечества проистекает от того, что мы разучились убивать непосредственно. Так, чтобы видеть, как потухают глаза врага, которого ты только что насадил на отточенную железку собственноручно. А нынче? Нажал на кнопку, где‑то разорвало в клочья взвод. Но руки твои физически не в крови, ты даже, будучи исполнителем, можешь воспринимать это убийство отстранённо».

Отчасти он прав. Но вспомнить наших отцов и дедов, вернувшихся с вой­ны. Они классно научились убивать, и тем кинжалом, что фрицу кишки вспарывали, спокойно резали хлеб в окопе.

Человек ко всему привыкает. Хирург к трупам, эстет к возвышенному. Был у меня однополчанин Шамиль Магдеев. Сразу после армии устроился к брату могильщиком. На встрече дембелей он повёл нас пить на Арское кладбище. Устроились, пьём у разрытой могилы. Брат Шамиля, усталый, сидит на дне ямы. Врезал стакан водки (тогда за 3 руб. 62 коп.), подали сверху ему пирожок. Тот махнул рукой, взял человеческую косточку, что лежала рядом, и загрыз ею… Конечно, больше для смеха.

Эта переписка состоялась как раз в начале событий в Донбассе, ко­гда крикливые женщины запросто отнимали у парубков танки. Но пролилась первая кровь, и парубки научились совершать жуткие казни «собственноручно»…

Цыганка

Ехал прошлой осенью по посёлку. Бульдог у обочины рвал чёрную тряпку. Мотал головой от усердия. Я подъехал - в зубах у него был чёрный кот! Я выскочил из машины, закричал. Под рукой и в машине орудия не было. Мордатый, с жирными морщинами на лбу, довольный добычей, убивец смотрел на меня тупо.

Кот, свесившись, тихо плакал…

На другой день две цыганки шли к станции с баулами. Я сказал из окна машины: не ваш кот там у дороги лежит?

Цыганка запела, словно на рынке: «У меня знаете какой кот? С красным бантиком, с колокольчиком на шее!..»

Я дал газу.

Это их кот лежит на дороге!

Я тут в день по два раза проезжаю, и не раз видел, как бедняга выходил из их дома.

Чувство ответственности страшнее смерти

Как‑то в феврале 1999 года летел по трассе, вёз семью из деревни. Это в районе Рождествено‑Девятово. И вдруг грянула снежная буря, вернее, я въехал в неё. Мгновенно всё заволокло, будто машину обернули марлей!

Я не вижу даже капота! Сбавить скорость или остановиться нельзя - вдруг сзади несётся КамАЗ! Съехать с трассы тоже - высоко, перевернёшься, да и не видно самой обочины. Причём, не знаю - сбился ли я с вектора шоссе, и сейчас лечу в лоб встречной машине, которая тоже ничего не видит? А может, уже поворот? а я держу прямо… А белая тьма заворачивает всё гуще. В машине семья, все замерли, надеются на меня. Я ответствен за их жизни, руки на руле окаменели.

Ехал так несколько минут. Это ужас.

О Родине

Женщины - что? Перелётные птицы, красивые листья на дереве - куда понесёт ветер. Не осуждаем. Им Бог велел. Созреют, распустятся и полетят. А мы, мужики,- мы корни этого дерева. Кореша! Нам родную почву подавай. Иначе болеем. Как пересаженный фикус в горшке.

Деревья

В лесу, под линией электропередач,- просека. Здесь, в болоте, под проводами молодняк. Его периодически вырубают. Однако на холме одну сосну проглядели, она выросла внутри стальной опоры, превратилась в могучее дерево. Когда стало тесно в железной клетке, сосна проросла сквозь конструкции - сжала их множеством мускулистых рук, казалось, вот‑вот поднимет и выбросит к чёрту саму вышку.

Человек погубил бунтаря - пропилил бензопилой основание ствола. Лишил дерево питания.

Оно так и осталось внутри вышки. С годами почернело, и в клетке своей на горе напоминает огромного закованного Кинг‑Конга.

В Кимрах на крутом берегу Волги песчаный грунт, он уходит из‑под сосен. Это трагедия. Но деревья приняли меры. Они отреклись от горизонтальных корней, а новые пустили вглубь песка - вертикально. И стоят теперь, словно на столах с толстыми несимметричными ножками, их комли похожи на гигантских осьминогов.

В старом саду антоновка. Ей пятьдесят лет, но она решила возродиться. Кора начала отторгать от себя старую сердцевину, одновременно обвивая её сверху будто змея,- для упора, чтобы не сломаться под тяжестью плодоносящей кроны.

Через несколько лет, когда новый ствол достаточно окреп, он оттолкнул мёртвую сердцевину от себя, как ненужную стойку.

На улице Шаляпина железная ограда, когда‑то за ней росли могучие тополя. Их сучья проросли сквозь решётку, проглотили её узоры. Когда деревья начали пилить, наткнулись на эти сучья. Как вырезать? Решили отпилить сучья «до» и «после» решётки, оставив висеть корявые обрубки. Теперь они торчат над головами прохожих, как кошки на заборе.

Озеро

Конечно, расскажи я об этом в обществе, надо мной посмеются. Есть у меня странности, от которых не могу избавиться. Это, наверное, душа болит, и получается: я - душевнобольной.

Можно назвать это и состраданием. Но разве есть душа у божьей твари, чтоб ей сострадать? Тем более у муравья, у мошки? Ведь если отцы‑святители, твердящие «не убий», трапезничают убитой дичью, значит, считают, что души у птичек нет.

И я, богохульник, по утрам на кухне вылавливаю на окне спичечным коробком ос и мух и выпускаю в форточку. Видя на пути муравья, отвожу ступню. Смеётесь? Мелочь? А что - размер души зависит от массы тела? И слона жальче - душа у него больше, чем у муравья? А душа человечья - не овечья. Она качественнее? Ха‑ха! Не путайте душу с пресловутым айкью. Душа - это осознание, пусть и не критическое, собственного я. То есть, всякая тварь и мелочь, порхая и радуясь, ощущает, что она ЕСТЬ. Это и есть душа!

У нас за посёлком, у самой опушки озеро. Не озеро. Так себе пруд. Стоит, огороженный соснами, и потому на дне много хвойных игл, мягких, щекочущих ступню, когда наступишь. Вода красная, свекольная, уже цветёт, а к концу лета становится как кисель, после купания этот кисель подсыхает и плёнкой стягивает кожу.

Но купаться в пруду одно удовольствие.

Нынче, как потеплело, первым делом пошёл на пруд.

Сижу, гляжу на воду. Летают стрекозы, шмели… хорошо. Так бы и сидел век.

Сверху плюхнулась шишка, отвалила вбок, как поплавок. Крутит её течение, рождённое подводным ключом. А вон бьётся на поверхности мотылёк. Бедняга! Вода для него гибельна, она как клейстер. Не вынуть из неё крылышко. Водяной паук на коньках равнодушно катит мимо, нет, чтобы помочь утопающему!

Беру прут из кострища, вытянувшись, сажаю мотылька на кончик, стряхиваю в траву - живи! Чего мне стоит?

А вон несёт ещё бедолагу, это уже не мотылёк, а почти что бабочка. Достаю прутиком. Живи и ты! А вон того, кургузого, не достать. Приходится лезть в воду. Откуда ж их столько сегодня?!

Всех спасаю. Всякому дана душа.

Ну, теперь можно и нырнуть самому. Плыву до середины. Дальше любимое - перевернулся на спину, глядеть на облака. Мир прекрасен! Всем хочется жить. Особенно летом!

Плыву к берегу. Ба! - перед самым носом трепещет. Утопил одно крылышко, а другим машет, зовёт. Толстенький, короткий, в зелёной тельняшке, наверное, по жизни весельчак и, будь человеком, умел бы на аккордеоне. А тут ни за что гибнет!

Руки заняты. Как быть? Тихо подныриваю, тихо всплываю - и гармонист у меня на темени.

Плыву к берегу, как МЧС, а вот и второй матрос! Что - их плот потерпел крушение? Черпаю ладонью и вместе с водой лью‑сажаю опять себе на плешь, плешь у меня с бортиками.

Выхожу на берег, сгибаюсь, трясу головой. Матросня падает, валяется, будто после попойки, но приходит в себя и карабкается прочь.

Пора одеваться. Но глаз - он востёр, высмотрел: крутит в серой пыльце бабку‑коровку. Бабка‑коровка - это свято! Улети же на небо! Эх, толстая да неуклюжая. Видать, пенсионерка.

Шагаю домой через посёлок. Гляжу в сады и огороды. Хорошо, легко на душе, будто я тимуровец, а это моё пионерское лето!

А что дома я буду кушать? Конечно, кашку! Я давно уже вегетарианец.

Смеётесь? Смейтесь.

Но по­мните - настанет время, и кролики, киты, морские львы и куропатки, овцы, гуси, утки при участии присяжных - плачущих коров - устроят человечеству Нюрнбергский процесс - за фашизм!

И первыми будут наказаны рейхсляйтеры от гурманов, стоящие ныне у костров с кровью на зубах.

Прощай, Египет!

Самая большая трудность

Она боялась летать в самолётах. Клаустрофобия. Аэрофобия. Мы не летали никуда на отдых из‑за этой боязни. Да и как она будет расходовать единственный отпуск на чуждые юга, когда мама, единственная в мире мама, ждёт не дождётся её на родине, в далёкой северной провинции?

И вот по­друга с работы, отдохнувшая в Шарм‑эль‑Шейхе, с таким восторгом расписала ей Красное море, дайвинг, диковинных рыб, что спутница моя загорелась. Было прочитано множество советов, как летать, как настроиться, а главное понять, что в автомобилях и поездах погибают людей больше, чем в небе.

И мы полетели. Она наелась успокоительных таблеток. Примолкла в кресле как истукан. С набрякшим лицом и выпучив глаза, будто старая диабетчица из Тель‑Авива.

Первая трудность была одолена. Предстояла ещё одна. Не менее трудная. Это вода.

Глубины она боялась больше смерти. Купалась в местном пруду только у берега. Держа мяч перед собой, работала ногами. Длинная, виляя пухлым задом, двигалась у зарослей в жёлтом купальнике, как болотная анаконда, заглотавшая поросёнка.

На египетском рынке мы купили ей маску с трубкой, спасательной жилет и ласты.

И что же? Нет. Она не поплыла. В полном снаряжении хваталась за перила у помоста и, утопив лицо, рассматривала сквозь маску рыбок. Ластами слегка лишь подгребала.

Уговоры казались бесполезными. Я демонстрировал, ложась на спину и задирая вверх конечности, как сама по себе держит сапиенса морская вода! Ложился и на живот и показательно замирал, будто относимый волнами брусок. Бесполезно! Она даже не смотрела в мою сторону. Всё разглядывала сквозь маску кораллы и диковинных рыб.

Но женщины непредсказуемы. На другой день она сказала:

- Давай вместе! Держи меня за руки!

Мы оттолкнулись от лестницы, уходящей в глубину, и поплыли!

Нас качало на волнах, крутило и поворачивало, как парашютистов в свободном падении.

Проплыли мы, подгребая метров двадцать, до самых буйков.

Когда она схватилась за канат, вдруг осознала, где она. Через маску увидела под собой дно. Вернее, дна под нею не было! Как раз там, под канатом, начинался скальный обрыв, переходящий в голубую бесконечность.

Отпустив буй, она бросилась на меня. Я ушёл под воду, но успел внизу закинуть её обратно на канат. И отвалил. Она молчала. Лицо её было бледно, как отварная треска. Я понял: она не сдвинется с места, даже если из глубин появится акула.

Я объяснил ей, крича в ухо, как буду сейчас действовать, и поплыл прочь.

На помосте всё объяснил спасателю, он бросил спасательный круг в воду, и я доставил его несчастной.

Я очень боялся: будучи в трансе, она откажется от круга, ведь круг разлучит её с канатом! Но она оказалась умницей - по верёвке длиной в двадцать метров её выудили как рыбку.

Целый день она ходила задумчивая.

А как же? При такой фобии, животном страхе, бултыхаться на страшной глубине! Верёвка не в счёт. Верёвка здесь убирается как лишняя скобка в синтаксисе предложения, как обнулившийся элемент в алгебраическом уравнении. Главное результат: она плавала над бездной!

Над такой же бесконечной, как небо, которое она тоже недавно в себе покорила.

Тьма египетская

Ах, египетская ночь! Шарм‑эль‑Шейх! В конце октября ночь опускается в пять вечера. Огни, белые строения, будто вырезанные шатровые входы. Невообразимое богатство и чёрная, под хиджабом, бедность. Это первый город, в который мы выехали из отеля, и может, поэтому так хорошо!

С нами Тамара, дородная москвичка. С моей спутницей они сошлись и не расстаются. Тамара здесь не первый раз, умеет торговаться на рынках и хорошо поесть. «Всё включено», и аппетит тоже!» - говорит она, берясь за ложку.

Потребляет она на обед четыре фарфоровых подноса: на первое - мясные блюда с острыми приправами, на второе - салаты и сырые овощи, на третье - горку фруктов, на четвёртое - кулинарные изделия, пирожные, суфле, желе. Начинает трапезу стаканом белого вина и заканчивает им же.

Моя спутница пытается ей подражать. Но сдаётся - падает грудью на стол: дыхания нет, глаза красные, будто пища из раздутого желудка давит изнутри на глазные яблоки.

Сам я наелся лишь в первый день, пища острая, и к ночи почуял, что умру здесь - на земле фараонов. Однако спас укол платифиллина, его втюхала мне запасливая Тамара. Теперь я довольствуюсь только чечевичным супом.

Мы едем за платьями для Тамары. Именно египетскими - с пирамидами, сфинксами, нефертитями.

Сразу на остановке, как только мы сошли с автобуса, встречает хозяин магазина и ведёт в пустые торговые залы. В длинном, медного цвета, одеянье до пят а‑ля Бен Ладен; голова выбрита, и в этом платье он больше смахивает на евнуха.

Он чисто, как и все здешние торговцы, говорит по‑русски.

Моя сухолядая спутница его не интересует. Он помогает одеваться грудастой Тамаре. Русская баба в Африке больше, чем баба! Тамара монументально стоит посреди зала. Хозяин подносит, помогает надевать, оглаживает складки.

Ладошка у него гладкая, ловкая, как голова змеи, скользит по выпуклостям молниеносно - и дородной Тамаре надо всем существом превратиться в мангусту, чтобы схватить юркающего наглеца.

Однако ей пофиг: пущай.

Я пью чай, развалившись в кресле.

- Сколько за женщину возьмёшь? - говорит араб.- Пять верблюд дам.

- Чё? Захотел! - басит Тамара.- Караван боевых слонов!

- Боевых слонов…- бормочет торговец и стушёвывается, сидя на корточках.

Расплачиваемся, забираем товар.

Хозяин выходит провожать.

- А я в Москва был,- говорит он мне.

- На улице Мира? - шучу я, зная, что многие здешние врут, говоря, что жили когда‑то в городе покупателя на улицах Ленина, Чехова - благо они есть в каждом городе.

- Москва хороший город! - продолжает араб.

- Я из Казани,- говорю.

- Казань? - он быстро листает в темечке атлас мира, и видно по глазам - не найдёт Ка­зань.

- Ну, на Волге! Великую русскую реку знаешь?

- Нил?

- Нил это великая африканская река,- проявляю толерантность,- а у нас Волга, Татарстан! Там татары живут.

Он хлопает глазами, карта мира скомкалась в его мозгу, и ему немного неудобно, что случился такой конфуз.

- Татары,- кричу, показывая на себя.- Монголо‑татары! Слыхал?

И тут щёки его опадают.

- Монголо‑татар? - повторяет он и, моргая, удивлённо выдыхает мне в лицо, сделав губы трубочкой…

И тут я представил, что не только во французском дворе при слове монголо‑татары в ужасе собирали манатки, чтобы бежать из Парижа, но и Египет трясло, ко­гда чингизиды в союзе с Византией громили с востока Арабский халифат.

Мы выходим в тёплую африканскую ночь.

- Татар, татар,- говорит одобрительно араб, постукивая меня по плечу.

И я не знаю, что это - знак уважения или просто восточное притворство, за которым не знаешь, что ожидать…

Тетрадь

А вот и Наама‑бей.

Вечерние огни. Площади и отели. Вода в заливе не такая бирюзовая, как в отелях Шарм‑эль‑Шейха. У себя на ресепшен я спросил у мужчины, что означает Шарм‑эль‑Шейх? Тот оттянул нижнюю губу пальцами и заговорил по‑русски. Он говорил, не отпуская губу: у шейха верблюд, а у верблюда губа, а Шарм‑аль‑Шейх - кончик этой губы.

В Наама‑бей - порт, по берегу виден мусор. Берег песчаный, намытый. Когда‑то здесь цвели кораллы. Но о кораллы при волне можно разбить темя, и кораллы срубили в угоду туристам - ради этого вот пляжа.

Справа исполинская гора. На горе широкая трещина. Она нависает над портом, где стоят прогулочные суда. Это не скала. Это песчаник, и когда‑нибудь полгоры рухнет на эти суда.

Здесь тоже торгуют на каждом шагу. У поворота на площадь сидит на корточках парень. Портовый. В джинсах, в спортивной майке, мускулистый и мрачный. Встаёт и подходит к нам. Сделайте доброе дело. Нужно расписаться. Это в магазине моего друга. Как расписаться? Где? Оливковые глаза непроницаемы. Догадываюсь, это, наверное, в книге отзывов. Да ради бога!

Идём по улице, сворачиваем в закоулки. Какие‑то ящики. Поддоны до неба. Склад мусорных баков. Спускаемся по ступеням, идём в подвал. Там тоже лабиринты.

Трое молодых арабов садятся за стол напротив нас. Предлагают кофе, чай. Но не несут.

- Ну, давайте вашу книгу,- говорю.

Из сумеречных глубин, из‑за полок с вазами, появляется Старший. Грузный. Седоватый. С недовольно закушенной, как у судака, челюстью. Садится напротив и начинает что‑то объяснять на плохом русском. Не сразу вникаю, что магазин этот открыл его отец. Отец умер…

Он ещё что‑то говорит.

Я не пойму, чего они хотят.

- Ребята, дайте мне книгу, я запишу.

Вместо книги приносят чай. Подруга пить отказывается. Тогда отказываюсь и я.

Пытаюсь шутить, как на казанских рынках, но они смотрят без улыбки.

- Книгу‑то дайте! - говорю.

Старший кивает на стол. Опустив глаза, обнаруживаю ученическую тетрадь. Старую, бледно‑зелёную, с загнувшимися краями, засаленную.

- Что написать? - спрашиваю.

Портовые молчат, щиплют безволосые подбородки.

Открываю тетрадь. «Здесь были Катя и Володя». Вся запись.

Кто они, эти Катя и Володя? И где они сейчас? В том ли ящике для мусора? Который потом вывезут в пустыню?

Читаю дальше. «Ура! Египет!» А это типа - «Аве, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя!»

Что‑то на английском. Ну, англов этих, привязывавших африканцев к пушкам, точно стёрли в порошок.

Я пишу, что магазин хороший, а Магомет, его хозяин, очень весёлый человек.

Подвигаю тетрадь к хозяину. Но он глядит на неё, как на подтирочную бумагу.

Портовые смотрят на меня, на мою белокурую спутницу…

- Простите,- говорю с арктическим холодком в желудке,- если вы думаете… но кувшины нам не нужны. Вазы слишком большие. Да и денег у нас мало осталось. Как выйти? А то у вас тут, как в пирамиде Хеопса.

Они молчат, смотрят на нетронутый чай, щиплют безвласые свои подбородки…

Древнее древнего

В Наама‑Бей решили купить развесного чаю. Зашли в стеклянный магазин - ни единого человека. На полках, в сосудах - накрошенное разнотравье, чаи - чёрные, зелёные, с розовыми и бурыми лепестками. С перегородок свисают снопы диковинных трав. Чего только нет! Но странно, нет и запахов. Травного духа. Как, например, в моём сарае, где душит атмосферу связка укропа.

Мы вышли и направились к набережной. Но тут нас окликнул и нагнал мальчик. Похожий на цыганёнка. Шустрый. Глазастый. Глядя на его чёрные кудри, я подумал - что вот о такие волосья римские центурионы на пирах вытирали жирные пальцы.

За сто граммов чая отрок, вытаращив глаза, запросил двадцать долларов. Очень дорого для Египта, это ж не Индия или Цейлон, тем более не Китай, где, как известно, лучшие в мире сорта.

А мальчик не хотел уступать, был жёстче любого взрослого торговца.

Мы всё же купили пятьдесят граммов, я взял чаинку, пожевал. Духовитости нет. Кажется, весь аромат флоры выжжен здесь беспощадным солнцем.

В России не так. В России выйдешь за городом из машины - и голова закружится от запаха истомных трав. В России почва не пожирает, а дышит - отдаёт, насыщает воздух запахами своего организма - гумуса с червями, корешками, преющими травами, млеющими в сумерках пестиками и тычинками.

Если ноздреватого египтянина бросить в наш сеновал, где смятые, как капуста перед закваской - клевер, полынь, ромашка, зверобой и душица - задохнётся! И не спасёт фильтр из чёрных волосьев в семитских его ноздрях.

Что кичится он бордовыми лепестками, брошенными в развесной чай! В Египте кислород пожираем горячим песчаником, из которого выпарен естественный дух. Страшные лучи превратили здешнюю саванну в камень, камень - в песок. Остатние булыганы стоят у дорог, пахнут сушью, по`том бедуинов, шерстью верблюдов - запах, который вобрали в себя по жажде, по естеству как губка.

И воздух мёртвый. Древнее древнего. Ветра нет и, кажется, от Долины царей распространяется запах мумий - едва уловимый, заклинаниями кодированный,- запах, как в подвалах древних биб­лио­тек, где век от века разлагаются фолианты.

Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа


Нравится
Поделиться:
Комментарии (0)
Осталось символов: