+6°C
USD 58,17 ₽
Реклама
Архив новостей

Облискурация АКСЁНОВА

Василий Аксёнов и Ирина Барметова у памятника Екатерине II
в Саду скульптур Одесского литературного музея . 2005 

Не ищите это слово в словарях — его там нет, как и слова «плентоплевательство». Их придумал Василий Аксёнов для своего романа «Вольтерьянцы и вольтерь­янки».
Роман писался три года, почти столько же Аксёнов живёт во Франции, на берегу Атлантического океана. Ранее обитал на другом берегу того же океана. В Биаррице — удивительном городе — до сих пор живут потомки Оболенских, Рябушинских, в русской церкви настоятель отец Георгий — китаец, в совершенстве говорящий по-русски... Тут жили Чехов, Набоков... Но привела Аксёнова сюда случайность. Путешествовал на машине по югу Франции и без особой цели заехал в Биарриц. Почувствовал особый дух города и тогда отвлечённо подумал, что хорошо бы здесь поселиться. В другой раз, первого января 2000 года, поезд привёз Аксёнова в ночной Биарриц. Город был пуст, светились лишь витрины. За стеклом одного агентства недвижимости висела фотография дома... А когда утром приехал смотреть его и увидел сад, мгновенно решил: «Всё, буду здесь жить!» Может быть, этот сад пленил воспоминанием о другом, где стояла бронзовая статуя «Пушкин в возрасте Державина» — «ПввД», которую некий художник привёз в дар Вашингтону: «Как сейчас вижу наши шумные завтраки. Народ спускается на кухню, расползается по комнатам и лестницам, иные с тарелками и кружками кофе выходят в сад, усаживаются вокруг Пушкина (скульптуру город не принял, она и по сей день стоит у меня в саду), все галдят о России... а я спускаюсь к ним, как благодетельный сюзерен, и стараюсь не обращать на себя внимание».
Живость повествования, обилие комических ситуаций, гротесковых образов, нагромождение невероятных событий, фантастических приключений, претендующих тем не менее на достоверное отображение реалии тех дней — всё это присуще Аксёнову. Автор виртуозно растворил в своём тексте цитаты, размышления, письма, суждения философа и Северной Семирамиды — так Вольтер называл императрицу Екатерину II.

 

Василий АКСЁНОВ: — Несколько лет назад я читал книгу о переписке Вольтера и Екатерины Второй, там много было цитат из писем, которые звучали свое­образным диалогом очень близких людей, чуть ли не влюблённых, даже с некоторыми моментами ревности. И я подумал: сочинить бы в английском жанре true stories which newer happened — правдивые истории, которых не было, — такую как бы анекдотическую историю с ощущением правдоподобия, наполнив её множеством достоверных деталей, не очень серьёзную, как часто у меня бывает в начале, а потом углубить... Особенно меня пленяла идея встречи Вольтера и Екатерины. В реальности они не встречались, во всяком случае, мы не знаем об этом, а здесь императрица назначила бы философу свидание где-то в Европе и на свидание выехала на стопушечном корабле... И так, между делом, начал заполнять альбом, толстый такой, различными сведениями об эпохе, деталями, именами, убранствами мундира Семёновского или Преоб-раженского полков, выражениями, какими-то эпиграммами. Запол-нил один, потом второй альбом: то так напишу, то поперёк страницы, то косо, — в общем, набралась куча всего. Прочитал дневники Екатерины, которые, к сожалению, так быстро обрываются, серьёзный фундаментальный труд супругов Дюранов — «Век Вольтера», без него я бы вообще не написал романа. Какие-то стишки вольтеровские переводил... Всё это накапливалось, накапливалось — вдруг появлялся кусок прозы, например, выход линейного кораб­ля в море... Потом перескакивал к другому. Пока не почувствовал: можно начинать последовательное повествование. Сначала возник зрительный образ — двое юношей в треуголках, натянутых на брови, мчатся по обледеневшей дороге — тата-тата-тата, — они уже слились с конями, разбивают лужи замёрзшие, закат над северной Европой, на закате — тонкий месяц, всё это такие видения Европы, и они скачут, скачут…

Ирина БАРМЕТОВА: — Это похоже на игру в роман.

— Вот именно — просто повествование, сочинительство. Это был главный кайф работы. Я не знал, что будет на следующей или через десять страниц.

— В результате этой деятельности получился старинный ро-ман, по авторскому определению. Одним из героев которого, причём полноправным, является язык повествования. Он с самого начала властно заявляет о себе, удивляет и притягивает. В нём — сочетание в стиле рококо архаики с языком допушкинской поры, щедро сдобренным калькированными французскими оборотами и словами... Коктейль, из которого, может быть, и вырос современный русский язык?

— Да, самым страшным для меня было — найти язык. Иногда я был на грани того, чтобы бросить всё это. Потом всё-таки удалось поймать интонацию, в которой можно было использовать архаику и в то же время наш день туда встроить.

— Язык, как и полагается герою, в течение всего романа меняется. 

— Потому что по сюжету прошло сорок с лишним лет, и язык начала девятнадцатого века уже другой. А потом, в романе много о Вольтере, и надо было учесть его манеру речи. В сравнении с совре-менным французским он говорил очень витиевато, с невероятными любезностями и преувеличениями. Примерно так, как сейчас французы завершают свои письма: «Примите мои уверения в совершеннейшем почтении»...

— Да, все эти гламурные штучки.

— Эти гламурные штучки у него естественны, когда он обращается к Екатерине: «льщу себя мыслью», «ласкаюсь увидеть вас», «повергаюсь к ножкам невиданной красоты», «ваши ручки известны всей Европе» и так далее и тому подобное.

— Приведённые в романе вольтеровские письма по тональности для современного читателя приторно льстивы. Но Вольтер не был льстецом?

— Вольтер льстецом был. Невероятным льстецом. И в романе я не преувеличиваю, а лишь привожу оригинальные тексты, над которыми трудились переводчики императорского двора.

— Может быть, это такая дипломатическая хитрость Вольтера?

— То ли это хитрость, то ли естество... По-моему, всё же это было его естество.

— Как же лесть могла сочетаться с иронией, вольнодумством, сарказмом Вольтера?

— В этом-то и сложность его личности. А ещё, надо вам сказать, Вольтер, если выражаться современным языком, был немысли-мым пиарщиком. Он обладал грандиозными связями в аристократи-ческом мире и уж никак не упускал возможности умело пользоваться ими.

— Вы хотите сказать, что философ знал толк в бизнесе?

— Ещё как! В определённый момент своей жизни он понял, что должен стать богачом. Премьера «Семирамиды» принесла четыре тысячи ливров — серьёзные деньги по тем временам, и он сразу отдал деньги в рост. Через «нужных» людей доставал подряды для армии, поставлял в армию сукно, провиант, что-то ещё и колоссально разбогател. И всё это сочеталось в нём с искренним огромным вни-манием к униженным и оскорблённым, с борьбой против лицемерия... Ecrasez l'infame.

— «Раздавить гадину» — так у нас переводили это вольтеровское выражение, мне понятнее всё же «Раздавить лицемерие».

— «Раздавить лицемерие» — намного шире, потому что направлено было не только против церковников, религиозного фанатизма, но и против сословий...

— Однако Вольтер родился в зажиточной буржуазной семье.

— Вольтер был сыном нотариуса — в те времена очень средний класс, вначале Вольтера не жаловали в высшем свете. Помните случай, когда в ложе театра на пренебрежительный вопрос одного аристократа, как там вас называть: Аруэ, что ли, или Вольтер? — Вольтер ответил: моё имя начнётся со мной, а ваше засохнет с вами.
Во Франции тогда было принято, чтобы поэта приглашала к себе на проживание какая-нибудь покровительница-аристократка. Ко­гда Вольтер находился при «дворе» маркизы дю Шатле, внешне казалось, что она его содержит. Но на самом деле её муж, маркиз дю Шатле, отдал им развалившийся замок в Сирэ (Шампань), который Вольтер отремонтировал, обставил и жил в нём на свои деньги. Маркиза была мотовка, он покупал ей платья, платил её бесконечные карточные долги и прочее, и прочее, обожал её.
Счастливейшие годы пребывания в замке сильно пошатнули его состояние.

— Вольтер у нас порядком подзабыт, на нём незаслуженно лежит печать чего-то скучно-занудного, хотя философствовал он как бы мимоходом, шутейно, чем и восхищался Пушкин.

— У меня такое ощущение, что он и сам говорит: «Я не насто-ящий философ». Он им и не был. Монтескьё, Дидро — философы. Д'Аламбер — человек колоссального интеллекта. А Вольтер немножко поверхностный такой... Но он был демиургом. Мне захо-телось, что называется, освежить представление о нём. Сказать, ка-кой он был неотразимый человек огромной созидательной силы. Ему никто не мог отказать, все аристократы бросались ему служить, народ распрягал его экипаж и тащил на себе карету — так все безумно его любили. Откуда бы это всё взялось, если бы он был скучным? И поэтому у меня он вспоминает свои любовные дела, и своих друзей, и мадемуазель Лепинас, и Эмили дю Шатле. Кстати, Эмили была далека от идеала красоты того времени и считалась в ту пору уродиной. Так вот, я написал эпизод, как дю Шатле входила в блистательном макияже, в бриллиантах и в шуршащих юбках, которые так резко отбрасывали её ноги. Вольтеру казалось, что она шла по какому-то помосту, то есть дефиле. Это — современная красавица высокого роста с длинными ногами.

— Не только эта красавица подиума кажется нашей совре-менницей — 70-летний Вольтер у вас предстаёт не стариком во-семнадцатого века, а личностью с феерической харизмой. В принципе, если какому-то политику или писателю сейчас создавать имидж, то следовало бы многое позаимствовать у Вольтера.

— Да, это модель в какой-то степени. Нам не хватает такого, как Вольтер. Не вождя, который поведёт за собой армии, а вот духовного лидера, который сдержит и революции своим обаянием, и будет чувствовать социальную справедливость, и будет просвещённым, элегантным человеком с большим чувством юмора. Эпатажным, да, забавным, то есть смешным, как Вольтер, который ходил на своих каблучках. Но, увы, нет даже намёка на такого человека в нашем об-ществе. Александр Исаевич хотел, конечно, стать властителем дум, но вообще время властителей дум прошло, литература сейчас не может состоять из властителей дум, это совсем другое...

— Но Вольтер не был литератором в чистом виде...

— Не был, скажем, романистом. Он написал один роман, вся остальная проза — это «parables», то есть притчи. Либеральные притчи с намёками, с массой подтекстов, контекстов именно политического, вольнодумного характера, страстные трактаты о толерантности, написанные всегда лёгким, общепринятым языком.

— Действие романа происходит в 1764 году, когда Екатерина только-только взошла на престол и решалась дальнейшая судьба России. Вольтер видел в Екатерине молодого монарха, в котором можно развить республиканский дух, привить либеральные идеи для создания гармонического общества.

— Во Франции «философы» разрушали религию и в то же время боялись революции. Надо сказать, они никогда не думали, что победят: в 60-е годы они просто обалдели, когда вдруг увидели, как широко распространился нигилизм. Кстати, хочу заметить, как меняются понятия. На Западе вольнодумец — это всегда атеист, при советской власти вольнодумец — это верующий. Так же нигилизм. Нигилистом в Европе был человек, отрицающий материю, но стоящий на стороне идеального понимания жизни. А у нас в 60-е годы девятнадцатого века нигилист — это Базаров, который стоит только на стороне материи, — полностью противоположное понимание.
Конечно, Вольтер и Дидро видели в Екатерине идеал прави-тельницы. И потом она была прежде всего женщиной, двухсотпро-центной женщиной, и это как-то влияло на всё. Если вы заметили, в романе к ней ластятся животные: коты, собаки, птицы... И так было в действительности, меня просто это поразило: лошади её обожали, не говоря уже о мужчинах, — мужчины её очень любили. Это был не просто разврат. Всякий раз она по-настоящему влюблялась, императрица могла босиком пробежать по всем анфиладам дворца к люби-мому... Такой вот тип правительницы. В общем-то, России безумно повезло: семьдесят пять лет из ста в восемнадцатом веке правили женщины. После чудовищного мужского хамства и кровопролитий, беспрерывных войн появились такие, пусть несовершенные, и Анна Иоанновна, и Елизавета Петровна, и, наконец, Екатерина — это уже следующий этап.

— Если Елизавета Петровна пригласила в Россию Растрелли, то о Вольтере не желала и слышать...

— Елизавета была менее образованной, более импульсивной. Она не обладала аналитическим умом. Хотя тоже была женственна, скажем, велела отменить смертную казнь, пытки ещё оставались. Екатерина всегда была против пыток. Когда честолюбивый офицеришка Мирович, пытавшийся вызволить Иоанна — узника Шлис-сельбургской крепости, оказался в руках правосудия, должно было неминуемо пройти дознание. Встал вопрос: применять ли пытки? Вот это и вызвало страшную внутреннюю борьбу Екатерины. Панин ждал, что Екатерина скажет: никаких пыток! А она говорит: это целиком оставляю на решение Сената. Противоречие это терзало её в течение всей жизни: запросы либеральной души и требования империи.

— Зло в романе предстаёт всяческой чертовщиной — то птицей пролетает, то кошечкой-мышечкой пробегает, то существами бестелесными шуршит... И это вначале даже забавляет и не кажется столь угрожающим и разрушительным для героев. Перекликается ли ваше представление с Вольтером, который в «Кандиде» не оставляет никаких иллюзий — зло неодолимо?

— Зло неодолимо, но, помните, последние слова Кандида: il faut cultiver notre jardin. Всё-таки сквозь все ужасы он приходит к маленькому садику, который надо возделывать. А чертовщина и Пугачёв рассматривались во всей Европе, и не без причины, как результат духовной революции, подготовленной энциклопедистами. На самом деле, конечно, Пугачёв и не знал о них, но я его нарочно внедрил в криминальную среду, действующую в романе: то ли он, то ли не он — Казак Эмиль, то ли страшная рожа с клыками — Барбаросса, понимаете, «план Барбаросса», — всё это ассоциации.

— Как была придумана вся история встречи Вольтера с Екатериной?

— Вообще сначала я думал написать просто: как Екатерина приезжает, такая вот дама прекрасная входит — и всё. А потом что-то мне стало от этого неудобно. Вспомнилось, что тогда очень увлекались маскерадами, была странная такая вещь — андрогинность пе-тербургского двора. Елизавета приказывала кавалерам приходить в дамском одеянии, а дамам в мужском. Сама очень любила носить мундиры. Екатерина то же самое — безумно любила переодеваться. И как-то призналась, что она в таком виде объяснялась в любви од-ной даме. Это, конечно, маскарад, сомовский маскарад.

— А можно это представить и как заигрывание автора с чи-тателем.

— Нет, нет и нет! Мне тоже приходило на ум, что могут подумать о некой спекуляции. Но надо всё время иметь в виду — это женственный век. С одной стороны, он приносит либерализм и терпимость, а с другой — вот такие странные ситуации, курьёзные даже. Соединение полов, когда мужчины носили драгоценности, завивались, пудрились, даже солдаты отращивали длинные косы, заплетали, салом намазывали — и вот так сражались... Почему, откуда это всё взялось? Причём далеко не все были определённой ориентации, абсолютно нет, но вот такой стиль, мода. Это — выражение женственного века.
Ницше говорил, мы — «гомо сапиенс» — переходная раса, не окончательное развитие человека. Что следующий — «человек будущего» — появится. Он имел в виду не сверхчеловека, а следующего человека.
Вот в моём романе Вольтер, когда преобразился в дерево, спрашивает героя: «Где ты погиб, Миша, в каких боях?» И тот отвечает: «В бою между духом и плотью». Плоть, как всегда, победила. Та самая мысль Вольтера о смехо­творности нашей любви: почему господь не дал нам какого-то другого выражения любви? Почему за любовью обязательно стоит такой ридикюльный — нелепый акт?

— Авантюрный сюжет, элементы плутовского романа и гривуазной — нескромной, непристойной — новеллы продиктованы не только восемнадцатым веком, но и самим Вольтером, для которого «все жанры хороши, кроме скучного». Без бесед Вольтера с Екатериной второй, переодетой в мужское платье, под именем Фон-Фигин, в романе осталась бы прелесть приключений и безудержной фантазии, но был бы утерян главный смысл написанного. Вы не побоялись так много места уделить философии?

— Нет, философия проходит через весь центр романа, где идут дискуссии. Здесь и чёрт появляется, объявляет себя атеистом и требует у Вольтера не увиливать и объявить, что Бога нет. А тот не может этого. Я очень долго с этой главой возился, уже всё было закончено, и только тогда я стал её выстраивать.

— Живописные описания русских имений — с чего начинается родина — это лишь вымысел?

— Реальность. Я описал наше родовое, с папиной русской сто-роны, село — Покровское Рязанской области. Огромное село такое, раскиданное на холмах. Как при царе Горохе, так и сейчас стоит, по‑моему, без особых изменений. На холмах было много усадеб поме-щичьих: там не один был помещик, много. Когда я первый раз приехал туда с отцом в начале 60-х, мне рассказывали, что на одном холме, вот тут вот, барин пустил лебедей в пруды, там беседки построил... всё стояло, как одно целое. Электричества не было, воду из колодца поднимали журавлём... Родственница Таня утром нам с отцом выносила яичницу из двадцати яиц и бутыль мутного такого самогона. На наши возражения отвечала: «Вы же на отдыхе...» В избе — корова, куры... В романе и название села осталось. Их много, тысячи покровских есть в России.

— Ваши герои — юнцы — молодые аристократы — абсолют-но новое поколение, с которого, в общем-то, и начались идеи русского европеизма. Отличительное поколение во времена Вольтера называлось во Франции «шестидесятники», а через двести лет — вновь «шестидесятники», уже в России. Такая параллель — случайное совпадение или продуманный ход? И что, «шестидесятников» всех веков и народов всегда неминуемо ждёт разочарование?

— Мне кажется, что век Просвещения ещё не кончился на самом деле. Пока — мы на развалинах утопии, зародившейся в вольтеровское время. Мы ещё не избавились от неё, мы только проходим через различные её фазы. Возьмём, скажем, время возникновения Советского Союза. Французские философы, поэты, сюрреалисты 20-х годов двадцатого столетия были чистейшими вольтерьянцами, и они аплодировали со своей колокольни Советскому Союзу. Все — Андре Бретон, Луи Арагон и прочие — были страшными поклонниками этой реально вдруг возникшей утопии. Франция не смогла, а вот там, в России, всё-таки возникло царство разума, чистого разума. Поэтому для них, для этого направления ума, гибель этой легенды, а потом и всей утопии было крушением основных ценностей.

— После советской власти была ещё одна попытка...

— А вообще есть ли какой-либо смысл во всех этих попытках, или это просто бессмысленная, кровавая, чудовищная история — и всё? С моей точки зрения есть только один определённый смысл существования человеческой расы — это её попытка самоусовершенствоваться. Мысль об эволюции и творении. Идея творения и идея эволюции не противоречат друг другу. Эволюция — просто часть творения. Творение произошло, Адам ушёл в прах, стал подниматься из праха, поднимался неисчислимые миллионы лет, а не шесть тысяч лет, превращаясь в каких-то там рептилий жутких, летя в виде птеродактиля и так далее, и так далее — это всё путь Адама. Это превращение Адама в человеческую особь. Миллионы лет проходили монотонно так, без представления о времени. А сейчас счёт пошёл уже на сотни. И в этом есть содержание пути Адама — пути самоусовершенствования: дальнейший отход от животного начала к духовным ценностям. 

— Но разве Вольтер не делал попытку совершенствования че-ловеческой расы?

— Вольтер был необходимым ферментом человеческой цивилизации. Именно Вольтер. Хотя его можно представить как безобраз­ного атеиста, а можно представить как очистителя религии от лицемерия, необходимой личностью, которая продолжит так или иначе поиск. И, в общем, негативный-то опыт тоже весьма важен именно для движения человеческого духа, и даже движения человеческой идеологии.

— Как прежде бранным было слово «вольтерьянец», так ныне раздражает понятие «интеллигент», которое заменяется понятием «интеллектуал»...

— Интеллигенции мало вообще осталось... Интеллигенция сейчас должна быть другой по сравнению, скажем, с девятнадцатым веком. Вот мои герои Коля и Миша — предтечи байронизма в России — были отцами декабристов. Декабристское восстание — не что иное, как восстание байронитов-романтиков, а уже за байронической фазой образовалось то, что мы называем русской интеллигенцией. Это властители дум, такие народовольцы, хождение в народ, большие такие прагматисты, в общем-то, атеистический такой мир, позитивисты, короче говоря. Поэтому, мне кажется, если в России новая интеллигенция начнёт возникать, она будет всё-таки не позитивистской. 

Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа


Нравится
Поделиться:
Комментарии (0)
Осталось символов: