+6°C
USD 58,17 ₽
Реклама
Архив новостей

Двое под дождём

Шёл дождь. Спорый, плотный дождик, насыпавший чистые лужи и перемывший стёкла.
Погрохатывал густо гром, туча посветлела и нечаянно выронила солнце. И тогда всё заблестело, засмеялось — и окна, и мостовая, и вода, и глаза, и дождик радостно взялся за солнышко, окатывал его кругло, похлёстывая струями, а оно гляделось в лужи, как в осколки зеркала, разбросанные тут и там, пока не набежала пенистая стая облаков и чуть-чуть его не пригасила. И опять собралась туча.
Дул ветер и сушил небо.
Она держала на мизинце босоножки, хмурилась, прищурясь, посматривала по сторонам, точно решая — побежать или не побежать? Мокрый подол холодил колени, и от лёгкого озноба вздрагивали пальцы.
— И долго мы так будем стоять? — сказала она то ли дождику, то ли часам, висящим на углу.— Всё льёт и льёт.
— Очень долго,— ответили то ли часы с мутным циферблатом, то ли сам ­дождик, бросивший на ресницы каплю.
— Ничего и не долго.
— Как вас зовут?
— Меня? — удивилась она.— А вам зачем? Вам незачем вовсе. Ну, если так интересно, Кирой. И, пожалуйста, не смотрите на меня. Терпеть не могу, когда смотрят. Ещё сглазите. И вообще, идите-ка под дождь.
— Не пойду. Мне далеко.
— Ну и стойте!
— И стою… Красивый дождь.
— Ерунда. Пустой какой-то.
— И совсем не пустой. Грибы будут.
Она стояла к нему спиной и отвечала, не оборачиваясь. Он видел чёрные волосы, растёкшиеся по шее, крепко стянутый поясок и розовые пятки, узкие, детские,— она стояла чуть на цыпочках, будто тянулась к чему-то, и изредка поправляла на затылке волосы, точно чувствуя его взгляд и дыхание.
— Зачем вы так громко дышите!
— А я не могу тише. У меня горло такое. Получается громко. А вы далеко живёте? Наверно, близко.
— Вам-то зачем? Незачем вовсе. Собираетесь проводить? Терпеть не могу дождевые знакомства. Вода… А что, если я живу на краю света? В пещере?
— Живите.
— Пошёл бы провожать?
— Пошёл.
— Даже под дождь?
— Под дождь.
— Рыцарь…
— А мне что? Я и не боюсь. Пойдём, а?
— Кончится — пойдём. Хотя нет. Я пойду одна, а ты оставайся.
— Я всё равно пойду.
Она засмеялась и поёжилась — капля забралась под лифчик.
— Подержи,— сказала она и сунула ему в руку босоножки. 
— А они лёгкие.
— Что же ты хочешь, чтоб я сапоги носила?
— Зачем? Не хочу.
— Ты в шашки любишь играть?
— Можно.
— Вот если бы у тебя в кармане шашки были, я тебя обыграла бы.
— Я б сразу сдался. Ты, наверно, любишь выигрывать?
— А кто не любит. И чего я с тобой разговорилась? Стой и помалкивай или под дождь иди-ка. Побрызгайся. 
— Мне и здесь хорошо.
Она закрыла ладонью рот и тоненько хихикнула. Он улыбнулся.
У порога к её большому пальцу босой ноги крадётся ручей, крошечный, лёгкий. Она наступает на него, и от ручья остаётся след ступни. Но через минуту вновь возникший ручей подбирается снова по старой извилинке и щекотит её большой палец.
— Ай! Ты гляди, какой шустрый. Головастик!
— И совсем не похож.
— Да я не про тебя. Уж такая важная персона, что только и думаю-то о тебе.
— Ты, наверно, балериной хотела быть.
— С чего ты взял?
— Всё на цыпочках стоишь. Как цапля.
— А ты носорог. Я на цыпочках, а ты на носу стоишь.
— Чего выдумываешь… я ж серьёзно.
— А с чего ты взял, а?
— Видел. Ты у театра ходила, ходила, а потом дождь. Ты и намокла. И прыгать начала. Потом в подъезд спряталась и сразу на цыпочки. Я поглядел: цапля стоит…
— Мне и не надо балериной. И так хорошо. Я вот, может быть, лётчицей хочу стать. Отец мой летал. Он знаешь какой смелый был. И в лесу не боялся. Я маленькая была, и мы с ним за ягодами ходили. И гроза как бабахнет! Я испугалась, а он нет. Он ничего не боялся.
— А ты трусиха.
— Это я-то? Мухи смеются, кто так говорит. Хочешь, пойду под дождь?
— Не хочу. Я знаю, ты смелая.
— Ты хитрый. Ух, какой хитрый. Познакомиться со мной желаешь. А я вот пойду, и ты меня не задержишь. У меня свой характер. А ты истории какие‑ни­будь страшные знаешь?
— Нет.
— Тогда пойду. Расскажешь — не пойду. Считаю до трёх. Раз…
С пузырями идёт дождь. Поглядишь на площадь — одни пузыри. Пустые пузыри, лопаются.
— Два…
— А про что? Я страшных и не знаю.
— Два с хвостиком. Побегу ведь!
Ей зябко и бежать не хочется. Кожа в пупырышках. Да и куда побежишь? По голове застучит дождь. 
Дома, правда, чаем можно согреться и в одеяло закутаться и сидеть на постели. Но то дома, а до него настудишься.
— Два с двумя хвостиками и с одним ухом.
— Ладно. Только не больно страшная.
— Рассказывай.
— Ты немцев помнишь? Фашистов?
— Нет. Не видала. Знаю только… Все знают.
— А я вот помню. Пацан был, воевать хотел. Все хотели. Я тут не очень-то далеко живу. Это я просто сказал, что далеко. Рядом. Вечером соберёмся — это тогда-то, ружья деревянные под мышку — и в сад. Темно, и каждая тень — фашист. Я фашистов только по кино и знал. Звери, думал, шакалы. Не говорят, а воют. Глаза каменные и сердце каменное. Смех! Думал, в живот их только и убивают. Ненавидел. Ты, может, босоножки-то наденешь? Холодно.
— Не надо. Рассказывай.
— Однажды во сне приснилось, будто палец фашисту откусил. Горький. Плевался. Вот как… А на площадь как-то гурьбой прибежали: театр, сказали, строить будут. Пленные. Интересно. Война, а тут — театр. Прибежали и глядим — фашисты. С лопатами. Один белый какой-то весь. Фуражка зелёная, а волосы белые и лицо тоже белое, длинное такое. И на носу капля висит. Горло всё в шарфе. А сыро было, и капля висит на носу. Холодно… Вот как у тебя сейчас тоже капля на кончике носа. Прозрачная. Я и вспомнил…
Она быстро стряхивает каплю и, успокоившись, глядит на него, ждёт — теперь он видит её глаза с маленькой испуганной косинкой, едва приметной, точный зрачок и в нём себя. «Лохматый!» Приглаживает волосы и отворачивает лицо на дождь.
— С нами был Колька Сиротин. Ему похоронная в дом пришла. Мать всё убивалась и кричала: «От чистого воздуха глазки рассыпаются…» Чёрт знает, откуда такие слова взяла. Мы думали, тронулась. Ничего, отошла… Так Колька как их увидал, пленных-то фашистов, и как заревёт. Слёзы хлыщут, дрожит. На белого фрица глядит, губу закусил. У того капля с носу упала. Без погон стоит, и всё шарф поправляет. Колька как рванётся к нему, вцепился зубами… а сам ревёт. Теперь театр здесь, поют. Балеты…
Она молчала. Только смотрела. Будто вглядывалась. И он почувствовал, что краснеет.
— Я бы тоже, как Колька,— тихо сказала она.— Он большой теперь?
— Большой.
— Как ты, да?
— Да.
— «От чистого воздуха глазки рассыпаются…» Жутко. Она, наверно, с ума сошла. Маленько. А потом всё и прошло? Я про Колькину мать говорю.
— Потом ничего. Только тихая стала.
— У тебя есть мама?
— Есть.
— Хорошо, когда мама, да?
— Вроде.
— А у меня нет. У меня только я. Я — и всё.
Она быстро засмеялась и поймала языком каплю.
— Слёзы солёные и горькие, а дождь никакой.
— Ты что же, всегда одна?
— Всегда. Мне и не надо, чтоб ещё кто-то. Вот если б мама… Чудно!
— Что?
— Дождь идёт. Ты попробуй на язык. Он какой-то пустой, дождь.
— Пустой,— сказал он, подставляя под струю губы.
— Ты на язык попробуй.
— Я пробовал. Не солёный.
— Это небо плачет. А слёзы не солёные. 
Кира отвернулась к дождю. Она не смеялась, и он почувствовал, что она ждёт, ждёт, когда он спросит, и будет молчать долго, пока он не спросит. Он покачал босоножками.
«А если возьму за руку, что скажет? Выдернет. «Терпеть не могу,— скажет.— Идите-ка под дождик». Положу на плечо руку и спрошу. Она сбросит руку. У неё маленькие лопатки. Дёрнет плечом и сбросит. Она будет долго молчать, если не спрошу. Ей надо, чтоб спросили. Ей, наверно, холодно. Сниму рубашку и накрою ей плечи… Скажет: «Ты что? У театра и раздеваться…» Я скажу: «Плевать. Всё равно дождь».
Он стал снимать рубашку и возился долго, шумно дыша, осторожно поглядывал на Киру — боялся, обернётся.
Снял и не знал, как это сделать — мягко набросить на острые плечи? — переступал хлюпающими ботинками и наконец решил, что надо закурить.
Кира стояла тихая, примолкшая.
«Как подстреленная цапля»,— сказал он про себя.
Закурил, глубоко проглотив дым. Стало теплее. Дымок растёкся над волосами Киры, пролился ей на лоб, и ему показалось, что она в прозрачном платке. И ещё ему показалось, что не будь дождя и не будь Киры, было бы пусто и сухо, и не надо было бы снимать ковбойку. И он ощутил тёплые ремни босоножек в ладони и ещё ими покачал, слушая, как легонько позвякивает крошечная пряжка,— счастливый тем, что держит их в руках и ни за что не отдаст другому — пусть хоть отрежут ему все пальцы, пусть…
Он набросил рубашку ей на плечи. Она ничего не сказала. Только потом, погодя:
— А тебе самому не холодно?
Он знал, она ждёт. Ждёт, когда он спросит, и он спросил:
— Кира?
— Что?
— А где твоя мама?
Пусть не отвечает, но он должен был спросить. Она ждала…
— Мать в другом городе, но мамы нет… Я оттуда ­уехала. У меня только я. Я — и всё. От отца осталась похоронная. И никого не надо. Пойдём. Ты меня проводишь?
— Да. Пойдём.
— Тебя как зовут?
— Борис…
А дождь идёт, мелкою сыпью летит в глаза. И вот‑вот опять выскользнет солнышко, покатится по крышам. 
Кира шагает босиком, а он в хлюпающих ботинках.
— Сними ботинки,— говорит Ки­ра. — Босиком хорошо. Как в детстве.
И он снимает.
Он держит её за руку, и Кира тоже его держит. Рядом по воздуху плывут босоножки и башмаки в одной руке.
И почему-то он думает, что сверни сейчас в переулок, она опять останется одна. «Одна». И он крепче сжимает тёп­лую руку и чувствует, её рука удобно и тихо примостилась, свернувшись в ладони.
Её руке нужна была его ладонь.
Они с удовольствием подставляют лицо под дождь. 
Дождь пахнет молодым кленовым листом.
И Кира слышит, как пахнет дождь. 

Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа


Нравится
Поделиться:
Комментарии (0)
Осталось символов: