Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

История одного музыканта

Превратности судьбы, или Как я потерял друга детства

Превратности судьбы, или Как я потерял друга детства

— Короче, Пецца, завязывай со своим грёбаным романом или убирай любое упоминание про меня! Всё достало, ничего не хочу, и, вообще, забудьте все про меня! — голос в трубке был раздражённым и усталым. Слова произносились не вполне членораздельно, с лёгкой икотой, чувствовалось: «залито внутрь» немало.
— Спокойно, Форин, спокойно! Что стряслось? — я пытался успокоить своего друга. Бесполезно...

Дело в том, что главным героем моей повести был мой лучший друг детства и юности, одноклассник, сосед по дому, вторая флейта Детского симфонического оркестра, да и просто хороший парень Фархад, по прозвищу Форин. Человек, безусловно, музыкально одарённый: ещё бы, попасть в 16 лет прямиком из Детского симфонического в оркестр Татарского академического театра оперы и балета имени Мусы Джалиля! Поначалу внештатным, а по достижении 18 лет штатным музыкантом!
Молодец? Не то слово! На время прохождения службы в армии штатное место было за ним закреп­лено. А проходила его служба в лучшем духовом оркестре страны — Отдельном показательном оркестре Министерства обороны СССР. Впрочем, всё это изложено в первоисточнике.
Как я гордился своим другом! Ведь я и сам тоже когда-то мечтал стать профессиональным флейтистом. 
Профессиональные флейтисты (кларнетисты, гобоисты, фаготисты и другие) — «товар» штучный. Буквально единицы становятся ими после окончания музыкального училища или консерватории. Однако диплом консерватории — вовсе не гарантия устройства на работу в один из двух главных симфонических оркестров города — Театра оперы и балета или Филармонии. 
Это как основные составы профессиональных команд по футболу или хоккею. Как правило, их тоже бывает по одной в каждом крупном городе, и неважно какой лиги. Статус академического театра — свидетельство принадлежности к «высшей лиге». Потому и проводятся регулярные аттестации музыкантов оркестра, ведь консерватории выпускают дипломированных специалистов ежегодно, приезжают соискатели из других городов — «составы команд» меняются и в спорте, и в искусстве. 
Я часто ходил на спектакли, в которых был занят мой друг, стараясь брать билеты на места, с которых лучше всего было видно оркестровую яму, особенно когда он играл вместе со старшим коллегой, бывшим учителем Акмалом Хаялычем. Я предпочитал спектакли, флейтовые партии в которых мне были знакомы — прежде всего это балеты Чайковского. Тем более «Сцену» и «Танец маленьких лебедей» из «Лебединого озера» мы с Форином исполняли ещё в составе Детского симфонического под руководством Владимира Алексеевича Макухо. Я и сейчас сумею сыграть партию первой флейты этих известнейших произведений. Поэтому нюансы исполнения этих и других вещей чувствовал как бы изнутри: вот сейчас Форин помнёт и оближет губы, смастерит из них, как учил Акмал Хаялыч, «клюв», вдохнёт воздух. Тут форте, а тут пиано, тут стаккато, а тут легато. Здесь можно расслабиться, а сейчас пойдёт очень техничное место. Мысленно представлял: вот Форин концентрируется, а вот, отыграв соло или сложный кусок, передыхает. Иногда казалось, что музицирую я сам…
И выглядел Форин под стать исполняемой им прекрасной музыке: чувственное, выразительное лицо, обрамлённое светлыми, немного вьющимися волосами, длинные тонкие пальцы… В полумраке оркестровой ямы, в мягкой подсветке театрального пюпитра… Шопен, вылитый молодой Шопен!
Музыка! Она основа и стержень спектакля. Недаром авторство балетов приписывается композиторам, а не постановщикам-хореографам. Кто автор «Лебединого озера»? Правильно, Чайковский, а не постановщик Мариус Петипа! Музыка может жить сама по себе, и без танцевальных «па», тем более что хореографические прочтения балетов меняются постоянно. Помню, как в каком-то сильно «прогрессивном» театре гендерно-толерантной Европы поставили «Лебединое» мужским составом. Да уж, Одетта-мужик — это что-то с чем-то! Или когда четверо здоровых мускулистых ребят в балетных пачках и пуантах исполняли «Танец маленьких лебедей». А вот музыка балета неизменна уже почти 150 лет!
Поэтому мне всегда немного обидно за музыкантов, сидящих внизу, во мраке оркестровой ямы. Часто исполняемые ими инструментальные партии не менее сложны, чем танцевальные или оперные партии театральных прим, однако овации, восторги, букеты цветов достаются не оркестрантам, а тем, кто на сцене, в свете ярких софитов. Иной театральный «обыватель» скажет — ну, что-то там играли в тёмной яме, то ли дело ярко разодетые певцы и танцоры на сцене. И максимум, чего удостаиваются оркестранты — это вежливые аплодисменты, когда их, скромных тружеников Мельпомены, лёгким мановением рук дирижёр поднимает со своих сидений. 
Пару раз во время антрактов спектаклей я, благодаря знакомству с Форином, спускался в яму, садился на его место за пюпитр, брал флейту, листал ноты, пытаясь сыграть какие-то места. М-да, говорил ему, сложная партия! Форин ухмылялся: а ты, Пецца, как думал? 
Человеку, не знакомому со спецификой музицирования в оркестре, кажется несложным: взяли люди инструменты, чинно расселись, раскрыли ноты да и заиграли. Не особо образованным вообще кажется, что самая большая лафа — у дирижёра: стоит спиной к зрителям, машет палочкой да раскланивается, заслышав аплодисменты. Ага, как же! Дирижёр, особенно главный — это центральная фигура любого оркестра, его душа, автор воплощения музыкального замысла композитора, оставившего своё наследие в виде немых нотных знаков сто, а то и двести лет назад. И чем богаче по составу инструментов оркестр, тем сложнее управление им. 
И, к сожалению, не обходится без исполнения дирижёром функции «хирурга», когда приходится расставаться с подрастерявшими профессиональную форму музыкантами, или когда на очередной аттестации или прослушивании соискатель оказывается сильнее штатного оркестранта. 
Помню, смотрел интервью со знаменитым виолончелистом и дирижёром Мстиславом Ростроповичем вскоре после восстановления ему советского гражданства и возвращения на родину. Много лет «Ростроп», как по-свойски звали его музыканты, проработал главным дирижёром Национального симфонического оркестра США. Мне понравились его слова: «Конечно, Айвз, Бернстайн, Гершвин — талантливые композиторы. Но, «дгузья мои», положа руку на сердце, куда им до Чайковского, Рахманинова, Шостаковича? А я обязан был их исполнять, ведь они американцы, а оркестр-то национальный». Но особо мне запомнилось его честное признание: «Да и слишком сроднился я с коллективом оркестра, а его уже давно следовало бы “почистить”». 
И чем позже случается отставка, тем тяжелее для списываемого из оркестра музыканта, потому и личные драмы случаются нешуточные.
Как тут не вспомнить очень любимый мною персонаж кларнетиста-неудачника Андрея Григорьевича Сарафанова, блистательно сыгранного Евгением Леоновым в фильме «Старший сын» по пьесе Александра Вампилова. Выбыв из штата симфонического оркестра, и сам Сарафанов, и его дети упорно продолжали убеждать окружающих, что он по-прежнему работает в Филармонии. Однако, в итоге, признать правду ему всё-таки пришлось: «серьёзный музыкант из меня не получился...» Ибо потом, как горько признавался Леонов-Сарафанов, «приходится играть в кинотеатрах, на танцах… и так далее», смущённо имея в виду — на похоронах. 
Уважаемый читатель, похоже, уже догадался: Форин из оркестра Театра оперы и балета вылетел. Любой творческий коллектив, театр, да и просто актёрская студия — это зачастую склочный гадюшник или банка с пауками. Почти во всех подобных профессиональных сообществах царит жёсткий диктат его лидера — художественного руководителя, главного дирижёра, режиссёра-постановщика. 
Но периодически неизбежно возникает новая творчески одарённая харизматичная фигура, пытающаяся низвергнуть доселе существовавший порядок. Достаточно вспомнить известный конфликт Плисецкой и Григоровича, разразившийся в своё время в Большом театре, или противостояние худрука Театра на Таганке Юрия Любимова с актёрским коллективом. Впрочем, с философской точки зрения это даже полезно.
Конечно, Форин не претендовал на должность главного дирижёра, дело в другом. При любом руководителе всегда возникает группа приближённых, обласканная его вниманием и жаждущая привилегий, ролей, партий. В другие времена народ бы, возможно, «безмолвствовал», максимум, недовольно роптал. А тут на дворе Перестройка! Гласность! Форина, до кучи, избрали на должность секретаря бюро комсомола оркестра, и он, почувствовав «силу в руках», засучил рукава. 
Главный дирижёр — всесильный удельный князь своей музыкальной вотчины: директор театра, художественный руководитель, главный балетмейстер в его «кухню» особо не суются. Как говорится, каждому — своё. И от главного дирижёра, и только от него зависит распределение партитурных ролей среди оркестрантов. Особенно это заметно по самой многочисленной группе струнников — скрипачей, альтистов и виолончелистов. Чем ближе они сидят к дирижёру, тем выше их оркестровая ставка. «Деньги-деньги-дребеденьги», как бы низменно это ни звучало применительно к искусству. 
Одним словом, восстал Фархад против несправедливого, по его и некоторых других музыкантов мнению, распределения партий и, как следствие, финансового вознаграждения. И в «новые времена», в отличие от прежних, это вовсе не выглядело авантюрой. По крайней мере, так казалось «бузотёрам». Коллектив оркестра раскололся: одни поддерживали Форина (их было меньшинство), другие — нет. 
Горячо поддержала Форина и его супруга — в мае 1984 года Фархад женился на скрипачке оркестра Любочке Бражниковой, взявшей его колоритную татарскую фамилию. 
Я был свидетелем на их весёлой музыкальной свадьбе: больше половины приглашённых составляли коллеги-оркестранты. Присутствовал в качестве почётного гостя и главный дирижёр театра, тот самый, с которым всего через несколько лет Форин сойдётся в неравной, как в итоге оказалось, «схватке». Но пока… Пока звучали тосты и поздравления, молодые были счастливы, Любочка в своём роскошном белом платье прекрасна. Гости, как и подобает, пребывали в состоянии весёлого праздничного возбуждения, а оркестранты — ещё и в радостном предвкушении скорого гастрольного вояжа. 
Свадьбу играли в ресторане гостиницы «Казань», что на углу Баумана и Чернышевского. М-да, начиналось всё более чем романтично и красиво. Впрочем, как у всех. Через неделю после свадьбы коллектив театра отбывал на гастроли — они обычно длились два месяца, июнь-июль, в августе отпуска, ну а в сентябре — открытие нового театрального сезона. 
Я заехал к Бражниковым, они жили на Мусина, проводить на вокзал Форина и Любочку. С завистью вздохнув, я помахал вслед уходящему поезду. Вот, думаю, счастливый Форин: искусство, театр, молодая жена, медовый месяц, гастроли, Сочи…
Ровно через девять месяцев после свадьбы у них родилась дочь. И вот представьте себе «картину маслом»: типовая двухкомнатная квартирка с четырёхметровой кухонкой в панельной девятиэтажке, в ней — родители Любочки, её младший брат, сами молодожёны и маленький ребёнок. К тому же мама Любочки на зиму забирала своих стареньких родителей из деревни. Форин не раз предлагал переехать к нему на Танкодром: он тоже жил в двушке панельной хрущёвки с матерью и бабушкой. Однако свекровь — не мать, к тому же мама Форина, Таисс Мухтаровна, не была в восторге от этой идеи, Любочка про это знала. 
Тогда Форин, казалось, нашёл компромиссный вариант: профком театра пообещал ему комнату в театральном общежитии, да ещё рядом с местом работы. Это было очень удобно, учитывая, что добираться домой после вечерних спектаклей что на Мусина, что на Танкодром, особенно зимой или в непогоду, — удовольствие ниже среднего. Любочка поначалу согласилась, но в итоге желание иметь под боком мамочку перевесило всё. Форин переживал: очередь на квартиру от театра подойдёт лет через 10–15, на строительство кооператива денег нет, ­­а жильё в аренду тогда практически не сдавалось. Первые годы совместной супружеской жизни пылкие чувства молодожёнов побеждали все жизненные невзгоды и неурядицы. Но, как это часто бывает, лишь до поры до времени.
А тут, до кучи, конфликт с главным дирижёром. Обычно вопросы по зарплатам оркестрантов решались им келейно с директором и худруком театра. Но дух Перестройки вторгся и в этот щепетильный вопрос. Форин вместе с поддержавшими его музыкантами, на правах секретаря бюро комсомола оркестра, выдвинул главному свои претензии. И не просто выдвинул — поставил ребром. Тяжба безрезультатно длилась довольно долго, пока вопрос о справедливом распределении оркестровых партий и их оплате не вышел на уровень заседания партхозактива театра. 
Форин энергично озвучил своё видение проблемы и требования, главный дирижёр аргументированно ему оппонировал. И как бы между прочим отметил, что уважаемый Фархад Равильевич, несмотря на его общественную активность, не имеет высшего музыкального образования! Это, безусловно, во многом нивелировало аргументацию Форина, ослабив его позицию. Итог был предсказуем: не в меру активного комсомольского «вожака» вежливо попросили написать заявление об увольнении по собственному желанию. 
Но он и сам был готов гордо удалиться ещё раньше «схватки» на партхозактиве. Я всё увещевал его: «Форин, не руби с плеча, театр — твоё всё, ты потом будешь непременно горько жалеть об уходе!» Если когда-то театр воспринимался нами святилищем, то сейчас он всё чаще стал высокомерно выдавать, типа, «подумаешь, театр: днём — репетиция, вечером — в яму, днём —  репетиция, вечером — в яму, тоска…»
Словом, ушёл Форин из театра. Не знаю, можно, наверное, было отыграть назад, но… Случилось это где‑то в самом начале 90-х, ещё до развала СССР. Самое обидное, в новые времена только-только начались регулярные гастроли оперного не только по воронежам‑тамбовам и даже Сочи, а за рубеж — в Европу, Японию, Южную Корею. Но уже без Форина. К тому времени утлая лодочка их семейной жизни уже с треском билась о серые громады скал прозы жизни. Вдобавок Любочка, горячо поддержавшая Форина в его конфликте с главным, тоже пострадала, отношение к ней резко ухудшилось. Поэтому подвернувшаяся возможность заключения двухгодичного контракта с Люблянским театром оперы и балета оказалась ей очень кстати. Она отбыла в Словению, оставив дочь на попечении своих родителей. Форин, конечно, помогал…
Он хватался за всё, лишь бы заработать. О театре стал отзываться ещё более пренебрежительно — сюжет басни Крылова «Лисица и виноград» налицо во всей красе. Впрочем, подобная рефлексия обиженного человека понятна и простительна… 
Учась в музучилище, Форин купил у кого-то по дешёвке видавший виды, немного помятый тромбон, освоив его на досуге. Поэтому некоторое время даже играл на нём на похоронах. Но если подобное в статусе учащегося музыкального училища воспринималось терпимо и даже оригинально, то в исполнении экс‑оркестранта Оперного театра уже унижало.
Пару слов о таком некогда распространённом явлении, как похоронный оркестр. Да, я уже очень давно не слышал этих ужасных, рвущих душу звуков труб, издевающихся над второй сонатой си-бемоль минор Фредерика Шопена. Но тогда… Некоторые детишки, даже издали услышав «Похоронный марш», начинали плакать. Никогда не понимал и без того убитых горем людей желания нанять похоронный оркестр — чтоб сделать себе ещё горше и тяжелее что ли, недоумевал я. Но тогда так, увы, было принято. Конечно, когда хоронили генсеков или просто высокопоставленных чиновников или военных, и негромко фоном играл высокопрофессиональный духовой оркестр, это выглядело торжественно, печально и даже как-то светло. Но когда за обычной похоронной процессией ковыляла компания из шести-семи потрёпанных мужичков с позеленевшими от времени и дождей, давно не чистившимися медными инструментами… Особенно «впечатлял» бредущий последним чувак с большим барабаном и тарелкой сверху: он, похоже, начинал поминать усопшего раньше всех. И если до завершения погребения духовики ещё как-то воздерживались от чрезмерного употребления спиртного, то барабанщик себя этим не утруждал, колотя палкой по почерневшей перепонке барабана как бог на душу положит. Ну а что? Не на параде же, такт держать не обязательно. Недаром у музыкантов-лабухов подобное занятие именовалось «халтурой».
Я спрашивал Форина: слушай, а кто эти люди? — Да разные, отвечал он. Кое-кто из них даже бывшие зеки, куда им ещё податься? Но все — лабухи, списанные музыканты. Я с ними особо никогда не сближался — отыграю, получу бабки, и ходу, правда, «до-ре-ми-до‑ре-до» (на языке музыкантов «пошёл на х...») им никогда не играл. Они не обижались, если я отказывался с ними бухать, особенно когда учился. Их старшой даже ухмылялся, типа, учись-учись, пацан, всё равно к нам, лабухам, прибьёшься, придёт время. Кстати, Шопена они не всегда играют в тональности си-бемоль минор — там аппликатура сложнее, поэтому транспонируют, как им удобно. Не репетируют, поскольку в их «репертуаре» три-четыре вещи, исполняемые годами. Хотя один старшой интересным мужиком оказался и вообще очень прилично играл на трубе. При первой встрече дал мне ноты: разучи, дескать, ты эту вещь не только никогда не играл, но, наверное, и не слышал. — А что за вещь? — Похоронный марш, — отвечает с гордостью, — собственного сочинения. Что ж, творческий подход нелишний в любом, даже похоронном ремесле.
Слава богу, «карьера» оркестранта похоронной команды у Форина не затянулась. Я всё боялся, как бы он без театрального оркестра, в отсутствие жены, не забухал. Впрочем, ещё раньше, когда семейная идиллия только начала рассыпаться и он стал частенько зависать у друзей, подобное временами случалось. А однажды его, хорошо поддатого, вечером в тёмном переулке бомбанули гопники: дали в глаз, вырвали из рук дипломат и убежали. «Пацаны, там ничего для вас нет!» — зажимая глаз, только и успел крикнуть им вдогонку Форин. Самое обидное, в дипломате действительно находились только служебная театральная флейта и ноты. 
Утрата служебного инструмента, да ещё по пьянке — серьёзный дисциплинарный поступок, играть ему было не на чем (главный дирижёр в сваре на партхозактиве об этом тоже упоминал). Пришлось мне одалживать Форину свою флейту, чтоб не оставлять его без хлеба насущного. Но у меня была совсем простенькая флейта, производства Ленинградского завода духовых инструментов — профессиональные флейтисты на таких никогда не играют. Форин хотел скрыть факт пропажи дорогого театрального реквизита, намереваясь приобрести замену за свой счёт, что было крайне сложным делом: флейты в магазинах тогда не продавались вообще, их можно было только «достать», даже покупка моей ленинградской «свистелки» была большой удачей. Но не прокатило: после первого же спектакля Форин, глубоко вздохнув, вернул мне флейту, поскольку главный тут же заметил, что звук пошёл не тот — пришлось сознаться. Хорошо, что в театре нашлась ещё одна свободная профессиональная флейта, но его жёстко предупредили, только‑де попробуй её вновь потерять! 
Попутно отмечу, что в области импортозамещения в производстве духовых (и не только) инструментов — у нас обширный фронт работ, ибо профессиональные музыканты играют исключительно на заграничных инструментах. В случае флейты — это немецкие «Юбель» и «Вайсманн», японские «Ямаха» и «Мурамацу», американские «Армстронг» и «Бостон», уж не ведаю, когда в Питере создадут что-то похожее. 
Стоит признать, пьянство — настоящий бич музыкантов, и вообще многих творческих работников — актёров, поэтов, писателей. Бухали и у них в оркестре, особенно в отрыве от семей, на гастролях, кое-кто даже спивался. 
Благодаря Форину я был знаком со многими его коллегами. Помню, особенно было жаль талантливого гобоиста, симпатичного парня Федю Курбекова, рано ушедшего из жизни из-за пьянки. Его старший коллега по фамилии Ситник, тоже гобоист и тоже бухарик, нередко играл на спектаклях с лиловой от залитого внутрь спиртного рожей. Но он не уходил в запои, не качал, в отличие от Форина, права, да и играл на гобое, как бог, в любом состоянии, а потому на его пьянство закрывали глаза. 
Однажды, находясь на гастролях в Тамбове (Любочка тогда была в отпуске по уходу за ребёнком), подкачал и Форин. Как-то вечерком они с коллегами перебрали лишнего и, выписывая кренделя, нетрезвой походкой топали в свою гостиницу, громко гогоча и базлая. Тут как назло менты — всех доставили в отделение, хорошо хоть при каждом имелись документы. Горе-гастролёры заблеяли, мол, больше так не будем, им пригрозили пальцем, отпустили, даже пообещав не сообщать руководству театра (могли срезать премиальные). 
Но вот Форин… Его вдруг понесло: стал угрожать, ругаться, громить «обезьянник». Его успокоили грубо и примитивно: облили холодной водой и связали вместе руки и ноги. Ещё немного повыв, покатавшись мячиком по полу и окончательно выдохшись, Форин наконец-то отрубился. Заботливые менты его даже на нары уложили, накрыв одеялом, но не развязали. Утром вызванные в отделение инспектор театра и главный дирижёр забрали своего протрезвевшего, смущённо улыбавшегося работника (на партхозактиве этот случай тоже припомнили). Менты смотрели вслед Форину с обидой и разочарованием: приезд Татарского театра оперы и балета стал значительным событием в культурной жизни скромного провинциального Тамбова и освещался очень широко. Ну, неужели так могут вести себя возвышенные одухотворённые служители Мельпомены академического театра?
Шло время, обида на театр притупилась, творческая душа просила духовной пищи. А не поискать ли мне что-нибудь поблизости, задумался Форин и двинул в соседние Чебоксары показать себя в Чувашском государственном музыкальном театре. Прослушивание прошло удачно, стаж работы по специальности солидный — его зачислили в штат оркестра, дали койко-место в общежитии. 
Но хандра никуда не исчезла: профессиональный уровень Чувашского театра был существенно ниже академического оперного, проживание в одной комнате с тремя соседями-холостяками сильно угнетало — возраст и семейный статус всё же уже не те. Вздыхал, вспоминая Любочку и понимая, что совместная ­супружеская жизнь, скорее всего, закончилась. Душой и сердцем Форин был в Казани, где оставались дочь, мать, родственники и друзья — он при первой же возможности мотался в Казань, каждый раз возвращаясь в Чебоксары в подавленном настроении. Денег не хватало, особого удовлетворения работа не приносила, особенно раздражали оперы на чувашском языке. Словом, хватило Форина всего на полгода, уволился и оттуда, понимая, что в Казани достойных альтернатив даже Чувашскому театру не просматривалось.
У Форина появилось свободное время, и он решил попробовать себя в чём-то новеньком. Немного поупражнялся в риэлторстве, но — безуспешно. Иногда для души играл на флейте на Арбате (инструмент он прихватил с собой в Москву для поддержания формы), имея попутно неплохие сборы. Музицирующий люд лабал там не только ради «халтуры»: Арбат слыл, своего рода, «биржей труда», на уличных музыкантов приходили смотреть потенциальные работодатели невысокого уровня — из разных клубов, студий, кабаков, ресторанов, ведь интернет тогда ещё только зарождался. И однажды к Форину подошёл впечатлённый его игрой молодой гитарист-испанист, он искал именно флейтиста. Его женой была профессиональная танцовщица фламенко, у них имелась предварительная договорённость с одним рестораном испанской кухни, необходимо было срочно организовать небольшой коллектив для работы. Предложение Форина заинтересовало, новое трио так и назвали — «Фламенко». Быстро сыгравшись и сдружившись, они заключили договор с рестораном, успешно поработав там всё лето. Гонорары от ресторана выплачивались весьма солидные, ещё и довольные посетители хорошо накидывали, особенно благодарные щедрые испанцы — то лето было самым «сенокосным» в жизни Форина.
Тем же летом Фархад заимел подругу, поспешив показать мне её при первой же возможности — знакомство происходило, помнится, в кафе «У Никитских ворот». Ничего не скажу, девчонка красивая, высокая, статная, интересней Любочки, один недостаток — москвичка. Завершив работу по договору в ресторане и договорившись с тётей об отпуске, втрескавшийся по уши Форин поехал осенью с новой подругой отдохнуть в Испанию, успешно спустив там всё заработанное за лето. Вскоре после возвращения с испанских каникул подругу у Форина отбил какой-то новый башлёвый ухажёр. Выяснилось, что у неё имелся ещё один, более существенный недостаток, название которого начинается со второй буквы алфавита. 
Форин вернулся в Казань. Тем временем из Словении, по завершении контракта, приехала Любочка. Много интересного рассказывала она про эту страну, но мне особенно запомнилась одна история. Словенцы праздновали юбилей какого-то своего композитора по фамилии Пучич, не сомневаясь, что он знаменит во всём мире. Кто-то из коллег Любочки поинтересовался: а как в России будут отмечать его юбилей? Она подумала: о-хо-хо, братушки-славяне, да я это имя впервые услышала только по приезду в Словению, а у нас в России, давшей миру Чайковского, Римского‑Корсакова, Рахманинова, Прокофьева, Шостаковича, никто и слыхом не слыхивал про вашего местечкового композитора. Но так не скажешь, поэтому ей пришлось что-то блеять в ответ о богатом музыкальном наследии этого «широко известного» композитора, также почитаемого и в России.
За два года разлуки Фархад с Любочкой ещё больше отдалились, окончательно охладев друг к другу, вскоре они развелись. Не желая возвращаться в Оперный театр, она устроилась работать в Симфонический оркестр филармонии, переехавшей в бывший Дом культуры имени Кирова на Павлюхина, где мы с Форином не раз выступали в составе Детского симфонического оркестра. Форин же всё надеялся вернуться в Москву и там начать новую жизнь.
И тут в Оперном театре сменился главный дирижёр. Взволнованный этим неожиданным известием Форин воспылал горячей надеждой вернуться в родное святилище искусств, где прошли его лучшие годы. Он не скрывал от меня своих горящих глаз — насколько верным оказалось моё предсказание! И в оркестре, и в отделе кадров театра его, безусловно, помнили, Акмал Хаялыч авторитетно дал ему хорошую рекомендацию. 
Новый главный дирижёр, прослушав Форина, согласился: да, музыкант высокопрофессионален, однако штат флейтистов укомплектован, а у уважаемого соискателя, к сожалению, нет высшего музыкального образования. Отказать — не отказал, но и не особо обнадёжил, дескать, будьте на связи, там посмотрим. Хотя не исключено, что ему поведали про бузу, устроенную Форином против бывшего главного.
О, как усердно и самозабвенно стал работать с инструментом Форин! Каждый день по нескольку часов, трезвость — норма жизни, про Москву и вовсе забыл. Возвращение в Оперный! Вот его главная цель и мечта! Быстро восстановил форму — хоть завтра в «яму», в которую, как известно, однажды попав, уже «не выберешься». Я пригласил его как-то на дачу, так Форин и там занимался — дачники удивлённо крутили головами: над домиками разливался хрустальный божественный звук флейты. А на жизнь, в основном, он зарабатывал, таксуя на своей «семёрке». 
Минул год. Потом другой. Форин регулярно звонил в отдел кадров театра, но в ответ слышал неизменное: «свободной вакансии флейтиста нет». Он понял: Оперный «сделал ручкой». Навсегда. Ненавистное «бомбилово» иссушало и физически, и морально: пассажиры попадались самые разные. Однажды с ним не рассчитались, он активно возмутился, его избили, слава богу, несильно. Флейту забросил, в Москву уже не тянуло, да и чем там заниматься? Опять таксовать?..

…Писателем я себя, в истинном значении этого слова, не считаю. Жанр, в котором пишу, определяю, как «художественную публицистику». Тем более не состою ни в одном из Союзов писателей. Но должен признать, что нахожу это занятие очень увлекательным, особенно когда строчки «ломают». Время от времени ухожу в «запис», по аналогии со значением слов «запой» или «загул», чувствуя в эти моменты своё самое комфортное внутреннее состояние. 
Могу сидеть за монитором, пока не зарябит в глазах. Восприятие времени размывается, забываешь обо всём, мечтаешь только о том, чтобы все от тебя отстали, а лучше на время забыли вообще. Ходишь, как зомби, по квартире, что-то бормочешь, жестикулируешь, смеёшься, общаешься со стенкой — со стороны, наверное, кажется, что «крыша поехала» у человека. Иногда, ухватив мысль, вскакиваешь среди ночи — и за комп. Чтоб строка «пошла», необходимо достичь состояния полной внутренней концентрации. Стараться в этом состоянии вообще ничего не читать и не смотреть. Люблю уходить в леса — там, в уединении, проговариваю будущие тексты. Стуча по клавиатуре, фоном всегда ставлю классику. И вот, наконец, ты видишь плод трудов своих: изложено что хотел и как хотел. Правда, потом всё равно приходится подчищать и подравнивать написанное, что-то менять местами, дополнять, усиливать или, наоборот, облегчать. 
И, наконец, я «впал в детство»: приступил к написанию повести. Тогда-то и ожил мой Форин, как литературный персонаж, выписываемый мною с особой теплотой. С возрастом он внешне заметно изменился, полысел и, конечно, перестал походить на молодого Шопена...
По отрывочным сведениям, Форин жив, но так нигде и не работает, ведёт затворнический образ жизни. Не общается даже с дочерью, а двух своих внуков и вовсе не видел. 

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев