+2°C
USD 77,77 ₽
  • 15 октября 2020 - 12:31
    Осенняя Казань А вы знаете, где в нашем городе есть такое необычное место?
    292
    0
    0
Реклама
Архив новостей

Мужчина с пробегом

Журнал "Казань", № 11, 2015
Сумбурные воспоминания в ночь со вторника на пятницу
Казанского журналиста Бориса Бронштейна знают все - за исключением тех, кто его не знает или знать не хочет. Он столько лет проработал собственным корреспондентом «Известий» и «Новой газеты» в Волго‑Вятском регионе, что этому уже нет никакого разумного объяснения.
Жанр предлагаемых записок, в которых фигурируют персонажи в диапазоне от Михаила Сергеевича Горбачёва до Геры Рабиновича, автор определяет как воспоминания с уклоном в забывчивость. При этом понятно, что забывчивость автора избавила читателей от эпизодов, в которых он выглядел бы недостаточно привлекательно.
В часы богатырской бессонницы
Разбудите меня ночью и спросите, какой египетский фараон правил раньше: Джосер Нечерихет или Нефериркара Какаи. И я без промедления отвечу, что понятия не имею и что никогда этим не интересовался. Более того, добавлю, что в гробнице видал я этих фараонов. И ещё скажу, что не следовало бы из‑за такой ерунды будить старого человека, который кое‑как заснул, проворочавшись часа два с боку на бок.
Ну, а раз уж меня разбудили, я воспользуюсь случаем и сообщу, что недавно раскрыл предназначение старческой бессонницы. До меня человечество было убеждено, что никакого смысла в этой бессоннице нет. Что, дескать, не спит старичок и пусть себе не спит. Ему утром не к станку и не к банкомату. Ничего с ним не случится, днём немного подрыхнет.
Как бы не так! Смысл в старческой бессоннице есть, и вполне очевидный. Она запрограммирована для того, чтобы ты, старый хрен, полежал и подумал хоть немного о своей бестолковой жизни, вспомнил глупости, которые наделал, и возможности, которые упустил. В дневной суете об этом вряд ли надолго задумаешься, а ночью - куда ж ты денешься: лежи и вспоминай.
Много чего можно вспомнить бессонными ночами, и удивиться: «Неужели это был я? Наверное, всё это не со мной происходило». Немало ценных мыслей приходит в эту пору в обветшавшую голову.
Жаль, наутро какие‑то эпизоды собственной жизни в памяти ещё сохраняются, а ценные мысли - нет. И никак не докажешь, что они у тебя были.
Декабристы и Герцен
Терпеть не могу, когда меня будит телефонный звонок. Это моя особая примета. Если когда‑нибудь меня объявят в розыск, пусть так и напишут в ориентировках: «Особая примета: терпеть не может утренних телефонных звонков». Замечу в скобках, я и дневные телефонные звонки плохо переношу. Как, впрочем, и вечерние.
И без звонков спросонок я обычно не сразу понимаю, где нахожусь. Дома? На даче? В гостинице? В поезде? Кто там громко предлагает чай? Жена или проводница? Кое‑как соображаю, что всё‑таки проводница. С какой стати жена будет кричать, что через полчаса закроет туалет?
В первые секунды после пробуждения мне нужна какая‑то подсказка. Если под боком кот, то, похоже, я дома. Вряд ли я взял бы кота с собой в командировку - бухгалтерия его поездку ни за что не оплатит. Если на стене картина с изображением леса, значит, я в гостинице. Это очень надёжный признак. Сколько раз просыпался в гостиницах, столько раз видел на стене деревья. Сотни и тысячи кубометров древесины в исполнении неизвестных художников.
Даже если я выспался, первые пять минут после сна говорить со мной не о чем. В это время я напряжённо пытаюсь вспомнить, что сегодня за день и что мне предстоит сделать. Чтобы сосредоточиться, снова закрываю глаза и чаще всего опять засыпаю. После чего просыпаюсь, и отсчёт тех пяти минут начинается от нуля.
Остался в памяти единственный случай, когда мне спросонок удалось проявить не­ожи­данную реакцию и находчивость. Я приехал по журналистским делам в город Киров и поселился в гостинице на улице Герцена. Если учесть, что в Казани я живу на улице Декабристов, то заготовка шутки уже налицо, но при заселении я на это сочетание названий внимания не обратил. Зато на следующее утро, когда меня разбудил телефонный звонок моей жены Любы, я вдруг встрепенулся и пробурчал: «Ну вот, опять начинается! Человек с Декабристов разбудил человека с Герцена!»
Замечу, что Люба звонила с мирными намерениями и революционную ситуацию создать не пыталась.
Диктатура по Троцкому
К революциям я отношусь неважно. Вижу, что ничего хорошего из всех свершившихся не получалось, и как‑то не очень ратую за ещё одну. Хотя иной раз думаю, что неплохо было бы, если бы по такому‑то адресу явились революционные матросы, перепоясанные пулемётными лентами. Этих адресов могу назвать немало, и с каждым годом их всё больше и больше. А матросов всё меньше и меньше.
Понятно, с моей революционной фамилией неудобно вести мирный образ жизни, но и разводить большевизм тоже как‑то неловко. Наверное, хватит несчастной России и одного разбойника с фамилией Бронштейн.
Надо сказать, в советские времена мало кто знал настоящую фамилию Троцкого. И вот на одном из занятий по истории КПСС в университете со мной возникла весёленькая ситуация, которую, к сожалению, некому было оценить. Семинар вёл доцент Шишкин Александр Александрович. Видимо, безо всякого подвоха он поднял меня с места и попросил дать определение диктатуре пролетариата. Мол, что это такое с коммунистической точки зрения. Я к семинарскому занятию не готовился, но получать двойку без сопротивления не хотелось. «Неужели,- подумал,- не наплету чего‑нибудь?». И сформулировал, как мог. Дескать, диктатура пролетариата это то‑то и то‑то. Такие‑то и такие‑то товарищи ради торжества светлых идей имеют право давить таких‑то и таких‑то. Доцент Шишкин просиял. «Надо же! - воскликнул он.- Дал точное определение по Троцкому!».
Оказывается, имелось два определения этой диктатуры: по Ленину и по Троцкому. И я, не зная ни того, ни другого, случайно дал второе! Мы с доцентом улыбнулись и с пониманием кивнули друг другу, но наша студенческая группа никак не отреагировала. Кроме нас с Александром Александровичем, никто не знал, что Троцкий в молодые годы был Бронштейном. И хорошо, что никто не знал: ещё подумали бы, что мы родственники, а мне такого сомнительного родства не надо.
А сейчас это знают все. Друзья‑товарищи, когда им требуется сочинить что‑нибудь смешное к моему дню рождения, утрачивают всякую фантазию и буксуют в стихах или прозе вокруг Троцкого. Мой приятель московский журналист Анатолий Степовой, стоит ему выпить вторую рюмку, начинает называть меня не иначе, как Троцким. Вполне доброжелательно и с юмором, не как Меркадер какой‑нибудь. Просто проявляет чувства безо всякого ледоруба. Однажды (дело было в редакции «Новой газеты» на праздничном банкете) в порыве благожелательности Толя подвёл меня к Горбачёву и сказал: «Познакомьтесь, Михаил Сергеевич, это Троцкий!». И вот, представьте, стоит с фужером в руке бывший генеральный секретарь ЦК КПСС, и его знакомят с Троцким! С тем самым, из «Краткого курса ВКП(б)»! Должен же он как‑то отреагировать…
До того мы с Михаилом Сергеевичем, акционером нашей газеты, пару раз знакомились на разных мероприятиях (об этом я расскажу позже), но вряд ли он удерживал меня в памяти. Зачем ему это? Так или иначе, я оказался перед ним в роли буйного революционера и не удивился бы, если бы от не­ожи­данности он позвал охрану.
И вот мы стоим и молчим. Я жду, когда Горбачёв хоть что‑нибудь скажет - его очередь что‑то сказать. А он прямо оцепенел и молчит. Видели вы когда‑нибудь молчащего Горбачёва? Говорящий, он всегда был узнаваемей…
Что делать? Я пролепетал что‑то вроде: «А Бухарин со Свердловым сейчас подъедут, они застряли в пробках»,- потянул Толю за рукав и попятился к двери. А Михаил Сергеевич задумчиво глотнул из фужера, где у него, восьмидесятилетнего и уже остерегающегося крепких напитков, был апельсиновый сок…
Школа имени Титова
А вообще‑то, живя в России, фамилию надо иметь поприличнее. Вдруг понадобится назвать ею город или хотя бы улицу. Город Бронштейн я и представить себе не могу. А если город с таким названием ещё и отличится во время войны? Город‑герой Бронштейн… Да уж!
Улица Бронштейна - тоже испытание для почтальонов и таксистов. А вот школой, пожалуй, могли бы пожертвовать. Школа имени Бронштейна где‑нибудь в районном центре - это даже привлекательно. Я же как раз окончил школу в райцентре, в селе Черемшан (это левее Волги и правее Енисея). Школа носила имя Гагарина. Вернее, до того как я пошёл в девятый класс, у неё никакого имени не было, и у меня ещё сохранялся шанс дать ей когда‑нибудь своё. Но тут в космос полетел Юрий Гагарин, и мой шанс накрылся. Нас, школьников, построили в линейку - в косую линейку, надо заметить, потому что все прыгали от радости. Построили и сообщили, что мы просим присвоить нашей школе имя Гагарина.
Конечно, присвоили. Смастерили соответствующую вывеску, а мы на обложках тетрадей так и писали: «Ученик 9‑го класса Черемшанской средней школы имени Ю. А. Гагарина».
Ну, ладно. Прошли годы, я наведался в очередной раз на свою историческую родину, в село Черемшан, пошёл взглянуть на школу и обомлел. Над входом в неё красовалась вывеска: «Школа имени Титова».
Сейчас уже не всякий знает, что фамилию Титов носил второй космонавт СССР и мира. Герман Степанович, конечно, был не так популярен, как первый космонавт, и всё же его именем в ту пору много чего назвали. Но зачем же было ради него переименовывать школу имени Гагарина? В досаде на несправедливое обращение с Юрием Алексеевичем я подошёл поближе, разглядел инициалы перед фамилией Титов и изумился ещё больше. Инициалы были не Г. С., а какие‑то другие (сейчас не вспомню).
Что выяснилось? Выяснилось, что школу переименовали вовсе не ради второго космонавта, а ради местного красноармейца Титова, расстрелянного в Гражданскую войну белочехами.
Нынче герои‑красноармейцы не в почёте, и, говорят, вывеску с именем Титова сняли. Не знаю, успели ли дать школе ещё какое‑то имя. Если нет, то у меня снова появился шанс.
Конверт из Москвы
Вообще‑то с реализацией шансов у меня всегда было неважно. Я давно вывел для себя формулу: «Там, куда я прихожу, всё кончается». В советское время в очереди передо мной разом кончались товары и билеты на поезда. Завод, на котором я в молодости проработал три года, последний раз дал своим сотрудникам месячную премию в день моего поступления туда. Потом никаких премий уже никто не видел. В дальнейшем немедленно кончались акции организаций, куда я устраивался на работу. К примеру, в газету «Известия» я пришёл в начале 1993 года, когда там практически закончилось акционирование редакции. Все сотрудники получили кучу акций, а мне их досталось с гулькин нос - из числа каких‑то дополнительно выпущенных. В итоге, когда газета финансово обанкротилась и наши акции выставили на продажу, коллеги выехали из этого кризиса на хороших автомобилях, а выручки от моих ценных бумаг едва хватило на небольшой телевизор для кухни.
Но подробнее рассказать хочется не об этом, а о другом, более раннем случае реализации моих призрачных шансов. Дело было в советское время, в пору перестройки. Меня… Ну, да, меня, а не кого‑нибудь, избрали в международную комиссию Союза журналистов СССР! Кто туда предложил казанского журналиста? Кто за меня голосовал? На каком пленуме или съезде это произошло? Понятия не имею. Но, так или иначе, пришёл из Москвы конверт с любезным сообщением. Мол, вы, уважаемый Борис Семёнович, избраны членом международной комиссии. Вот вам график её заседаний. Будьте добры прибыть на первое заседание в январе.
Попробую объяснить эту фантастику. Чем занималась международная комиссия? Международными делами, естественно. И, разумеется, с выездом в те места, где эти дела вершились. То есть за границу. Члены этой комиссии, как я понимаю, формировали журналистские делегации, по мере сил их возглавляя и отправляясь с ними в изнурительные путешествия. Здесь же распределялись путёвки в Дома творчества за рубежом. Аж в Польшу или в Венгрию.
Сейчас это смешно, но тогда наши люди за границу практически не выезжали. Мне самому однажды удалось вырваться в Болгарию, в журналистский Дом творчества по семейной путёвке, так для того, чтобы вывезти с собой жену, пришлось собрать на какой‑то бумаге двадцать три подписи в двух райкомах и в обкоме КПСС. Почему в двух райкомах? Потому что моя беспартийная жена Люба незадолго до того сменила место работы. Работала в одном районе Казани, стала - в другом. И один райком КПСС за неё, такую‑сякую, уже не мог поручиться, а другой - ещё не мог. После долгого хождения по кабинетам договорились, что бумагу, разрешающую Любе выезд на отдых с законным мужем, подпишут поочерёдно в обоих райкомах, а потом для надёжности заверят в обкоме. Те двадцать три подписи собирал, конечно, я, после чего море в Болгарии интересовало меня лишь как место, где можно утопиться.
Ну, так вот, картина вдруг резко изменилась. Теперь не меня будут гонять по кабинетам, а я сам, заседая в международной комиссии, буду с важным видом решать, кто из журналистов страны достоин расшибить коленку на каменистом морском берегу под Варной.
Итак (вы запомнили?), первое заседание комиссии - в январе. И можно уже было заказывать в предварительной кассе билет на поезд в Москву, но тут произошло непредвиденное событие: рухнул Советский Союз. А вместе с ним рухнул Союз журналистов СССР со всеми его комиссиями. Мои рухнувшие надежды в контексте исторических событий выглядели совсем непримечательно.
Охраняемые субъекты
Не могу вспомнить, где я был и что делал, ко­гда сообщили, что СССР больше нет. Может, сидел, пил чай. Допил и занялся какими‑то важными делами. Так и все, кого ни спроси. Никто не рванул на себе рубашку, не схватил красный флаг и не взобрался на танк. Танка что‑то нигде не было, да и будь он поблизости - в общественном сознании место на танке в ту пору было надёжно занято Ельциным.
Сказать, что виделся с Борисом Николаевичем Ельциным, я не могу. Хотя не раз был на мероприятиях с его участием, а однажды находился рядом с ним на расстоянии вытянутой дубинки. Дубинка была не полицейской и находилась не в руках омоновца. Её держал сам президент России и замахнулся ею в мою сторону тоже он сам.
Дело было на знаменитом Сабантуе, где Борис Николаевич с завязанными глазами разбил горшок. Вместе с другими журналистами я присел возле горшка с фотоаппаратом, и, если бы Ельцин промахнулся, то попал бы как раз мне по голове. И в дальнейшем я путался бы в событиях и датах (что со мной нередко происходит и без удара дубинкой).
Удивительно, что тогда, в середине девяностых, к президенту страны можно было без помех приблизиться с фотоаппаратом (а фотоаппарат ли это?) и с сумкой на плече. С сумкой на плече проходил я и в правительственный самолёт, когда летал из Москвы в Нижний Новгород в составе группы журналистов, сопровождавших в деловой поездке первого вице‑премьера Бориса Немцова. Показал какому‑то человеку удостоверение корреспондента «Известий» - и добро пожаловать в салон. Немного позже, в конце девяностых, при такой попытке человека скрутили бы за две секунды. Не раз случалось мне проходить через охрану в помещение, где ожидалось присутствие президента Татарстана Минтимера Шаймиева. Да что там сумка или фотоаппарат - однажды меня авторучку заставили развинтить и показать её стержень. Не стреляет ли? Не отравлен ли?
Терпеть не могу я этих охранников. Скажем, мы договорились об интервью с большим‑пребольшим начальником. Так, спрашивается, какая может быть беседа, если одного из двух собеседников предварительно обыскивают? А не хотите ли наоборот? Допустим, большого‑пребольшого начальника пригласили бы в редакцию, а на входе обыскали бы. Ходят тут всякие…
Правда, ино­гда у корреспондента, идущего на встречу с крупными политическими деятелями, и впрямь может быть при себе что‑то запрещённое. Весной 1997 года в Казанском кремле состоялась встреча президентов Татарстана, Ингушетии и Чечни - Шаймиева, Аушева и Масхадова. И я по недоразумению явился на это историческое мероприятие с газовым баллончиком в кармане. Ну, лежал у меня в кармане баллончик и лежал, я и забыл про него. А тут на входе прессу выворачивали наизнанку и баллончик у меня отобрали. Правильно сделали, конечно, и я не жаловался. Но позже, года через два с половиной, когда началась Вторая чеченская война и Масхадова назвали международным террористом, появилась забавная мысль: взять и написать заявление куда следует. Мол, я направлялся в Казанский кремль с целью обезвредить международного террориста Масхадова, но на входе у меня отобрали газовый баллончик. Если бы мне удалось исполнить своё намерение, не было бы новой войны на Кавказе. Короче, нельзя ли найти того милиционера, который отобрал у меня оружие возмездия, и привлечь его к ответственности?
Не менее любопытной была у меня другая история с газовым баллончиком. Во время одной из поездок в Москву моя дочь Юля, давно уже жительница столицы, повезла меня на машине на экскурсию в Еврейский культурный центр. Приезжаем - у входа стоит автоматчик (дело было после очередного громкого теракта в Москве, и при этих обстоятельствах мера, возможно, не лишняя). Сразу за дверьми - магнит‑подкова: всех проверяют на наличие металлических предметов. А я утром приехал на поезде, и у меня при себе был складной нож, который я обычно беру в дорогу. Охрана велела отнести нож в машину. «Это ещё не всё,- подсказал я,- у меня ещё и газовый баллончик». И достал его из кармана. «Баллончик тоже в машину!» - распорядился один из охранников. Не успел я повернуться к дверям и выйти к машине, как Юля, уже прошедшая магнит и стоявшая поодаль в вестибюле, вдруг стала отчаянно жестикулировать и кивать, указывая куда‑то мне за спину. И вот представьте: стою я с ножом в одной руке и с газовым баллончиком в другой, а за спиной у меня, едва не касаясь плечом столь сомнительного типа, проходит главный раввин России Берл Лазар. Я его никогда не видел, и Юля, махая руками, пыталась обратить на него моё внимание. Посмотри, мол. Когда ещё увидишь главного раввина?
Откуда он взялся в такой момент? И что должна была думать охрана? И как она должна была расценить направляющие жесты моей сообщницы?
Улица Гайдара
Зато безо всяких охранников я встречался с Егором Тимуровичем Гайдаром. Причём встречался по‑настоящему, не в коридоре где‑нибудь. Целый час мы с ним вдвоём пили чай и рассуждали о делах России. Тут, возможно, встрепенутся противники гайдаровских реформ, поэтому спешу оправдаться: не я ему их подсказал. К тому времени, когда мы с Гайдаром сели за столик, реформы уже были проведены, а Егор Тимурович уже оставил должность главы российского правительства и руководил Институтом экономики переходного периода (у нас все периоды - переходные, непонятно только - откуда и куда).
Что вдруг Гайдар всё бросил и сел со мной пить чай? Сюжет заслуживает внимания летописцев.
Чуть раньше, когда многие проклинали реформы Гайдара, его идеи не­ожи­данно победили в отдельно взятом посёлке с названием Куркачи. Точнее даже, на отдельно взятой улице, у которой и названия‑то не было. Предприимчивый и энергичный человек Мурат Сиразин, воспользовавшись свалившейся сверху свободой, вышел из КПСС и вступил в ряды капиталистов. В посёлке Куркачи, недалеко от Казани, он развернул производство строительных материалов: кирпича, плитки, краски… Мурат даже лозунг себе придумал: «Мы покрасим всю страну!» А я ему дописал три строчки: «…
И в длину, и в ширину. / Выльем бочку нашей краски / В набежавшую волну».
Ну, так вот, дела у Мурата пошли настолько успешно, что он решил отблагодарить инициатора реформ и обратился к поселковой власти с просьбой дать улице, на которой находилось его предприятие, имя Егора Гайдара. Поселковым начальникам Гайдар вряд ли нравился, но Мурат занимался благотворительностью и сделал для Куркачей много хорошего. Отказать ему не смогли, приняли решение, и в России появилась первая (и пока, кажется, единственная) улица Егора Гайдара.
Мурат Сиразин прибил табличку, я его на этом фоне сфотографировал и написал материал о локальной победе капитализма для «Известий». После выхода газеты Мурата вместе с Егором Тимуровичем пригласили на телевидение в какую‑то популярную передачу. Резонанс был большой, и я решил, что надо готовить вторую пуб­ликацию: «Гайдар на улице Гайдара». Позвонил в тот переходный институт и, как ни странно, довольно легко договорился о встрече. И за чаем предложил Гайдару съездить в Куркачи.
Егор Тимурович замялся, и это можно было понять. Кабинетный деятель, он вряд ли когда‑то ездил по посёлкам, да и рассчитывать на любезный приём в российских населённых пунктах ему было трудновато. Но Куркачи с сиразинским заводиком, убеждал я его, такое место, где никто ему слова плохого не скажет.
- Вы считаете, надо ехать? - настороженно спросил он.
- Егор Тимурович,- зашёл я с козыря,- если бы улицу назвали в честь Зюганова, он приехал бы туда в тот же день. А назвали бы именем Жириновского, он приехал бы за три дня до того.
Гайдар рассмеялся и сказал, что это убедительно. И дал мне телефон своего помощника, чтобы мы согласовали сроки поездки.
Звонил я этому помощнику раз пять. Выяснялось, что Гайдар то за границей, то ещё где‑то. Посёлок Куркачи в его маршрутах не значился.
Забавно, что через десяток лет телефон помощницы с той же целью дала мне дочь Гайдара Мария, которая не­ожи­данно стала вице‑губернатором Кировской области. Я был в Кирове по журналистским делам, сфотографировал её для «Новой газеты» и, пользуясь случаем, рассказал ей об улице Гайдара. Оказалось, что она ничего об этом не знала. На моё предложение съездить как‑нибудь на улицу отца Мария ответила, что, конечно, надо бы. Её помощнице (секретарше вице‑губернатора) я пару раз позвонил, но соединить меня с чрезвычайно занятой Марией Егоровной отказались. Что делать? Подожду, когда у Марии появятся и подрастут дети, и согласую с внуками Егора Тимуровича (через их помощников, конечно) поездку на улицу деда в посёлок Куркачи.
История будет неполной, если не упомянуть, что Мурат Сиразин на улице Гайдара процветал недолго. Что‑то не заладилось у него с кирпичами и краской. Сейчас он фермер. Успешно выращивает уток и гусей на крутом берегу Волги. Ни пуха, ни пера ему!
Бабочка‑однодневка
Обычно я избегаю дискуссий о судьбе страны и не ввязываюсь в них даже в поездах, когда в условиях замкнутого пространства и при наличии словоохотливых попутчиков вроде бы и деваться некуда. А уж на кухнях… От интеллигентских дискуссий на кухнях могут завянуть цветы, может свернуться молоко. В редких случаях, когда запас энергоносителей на столе превышает потребности людей умственного труда, я ненадолго становлюсь серьёзным и излагаю свою теорию общественного развития, которой в те минуты очень горжусь. И даже думаю, не оформить ли её в виде диссертации. В конце концов, все вокруг доктора наук, а я кто? Дежурный мыслитель?
Пока страна ждёт мою диссертацию, изложу суть открытия…
Мир устроен разумно. Человек стареет, теряет силы, но взамен приобретает опыт. Опыт в какой‑то мере компенсирует утрату сил, даёт ему возможность решать проблемы и держаться за своё место в суровой жизни. Мало того, опыт порой обеспечивает старому человеку уважительное отношение со стороны молодых. Вот, посмотрите, мудрый старик, который всякое видел и может что‑то полезное посоветовать…
Уже скучно читать? Старик вам кажется не столько мудрым, сколько занудным? Резко сокращаю вводную часть теории и перехожу к научным выводам.
Итак, моё поколение состарилось и утратило силы. Однако накопило оно при этом совершенно ненужный опыт - опыт жизни при социализме. Применить его негде, передать некому.
Когда‑то я придумал и записал в блокнот фразу: «Бабочка‑однодневка во второй половине дня начинает делиться жизненным опытом». И вот я, своего рода бабочка‑однодневка, сижу со своим никчёмным опытом и со стороны молодых ничего, кроме пренебрежения, не заслуживаю.
Что я им могу посоветовать? Открыть счёт при рождении ребёнка и положить на его имя на срок восемнадцать лет какую‑то сумму, которую тот сможет получить, когда достигнет совершеннолетия? Нынешним молодым и не объяснишь, что практиковалась такая дальновидная финансовая операция. В пору социализма предполагалось, что тысяча рублей и через восемнадцать лет будет тысячей, а не ценой трамвайного билета. Десятилетиями так оно и было. Цены на многие товары устанавливались раз и навсегда. У меня и сейчас хранятся несколько старых радиоприёмников, у которых цена выбита на корпусе заводским способом. Эти приёмники давно уже рассказали мне о том, что изменился общественный строй, что классовое чутьё поменялось на кассовое, что уверенности в завтрашнем дне нет даже у водолазов, а на корпусах этих аппаратов по‑прежнему красуются цифры: 93 руб. 02 коп. (это рижский приёмник «ВЭФ») и 34 руб. (это «Олимпик» родом из Алма‑Аты»). Где сейчас Рига и Алма‑Ата? Сдвинулись куда‑то далеко от нас по параллелям и меридианам.
А может, мне подсказать молодым, где купить дрожжи для выпечки? Хорошо усвоил, что для этого следует ехать на Центральный рынок. Моя жена, когда ей надо было испечь пирог, ездила именно туда. На рынке следовало пойти в женский туалет, где всегда можно было прикупить пачку‑другую дефицитных дрожжей. Почему в туалете? Потому что в женский туалет не решался зайти дежурящий на рынке милиционер, который ловил спекулянтов. Продавцы дрожжей (и ещё каких‑то диковинных при социализме товаров) чувствовали там себя комфортно и безопасно.
Ради исторической справедливости отмечу, что туалеты в ту пору были бесплатными…
Утром - в куплете
Дорвался я до воспоминаний о социализме и, чувствую, тут меня уже не остановить. А что вы хотите? Жил бы при феодализме, вспоминал бы о нём (если бы голову не отрубили, что в ту эпоху случалось нередко).
Уцелевшая при социализме моя голова хранит не так уж много воспоминаний. Одна докторша недавно посоветовала мне для улучшения памяти принимать какие‑то таблетки. Попробовал. Здорово помогают. Я бы ей, этой докторше, прямо тут выразил благодарность, но не могу вспомнить имя её и фамилию.
Почему‑то при мысленном возврате в социализм всё больше вспоминаются способы зарабатывания денег. Понятно, жить на зарплату, когда за всё надо было переплачивать, было невозможно, приходилось искать халтуру. Ну, это в творческих кругах так называлось - халтура, а работать следовало добросовестно. Зря денег никто не давал.
Замечательное применение своим способностям нашёл тогда мой университетский приятель Боря Львович: он то и дело писал приветствия для пионеров. При советской власти чудовищно скучные партийные, профсоюзные или какие‑то юбилейные мероприятия оживляли пионерскими приветствиями. На сцену под барабан выходили строем политически грамотные мальчики и девочки в красных галстуках и поздравляли в стихах участников форума. Откуда брались стихи? Однажды я объяснил это, написав для студенческого театра пародию на такое приветствие. У нас тоже вышли на сцену «пионеры», килограммов под девяносто каждый, и принялись декламировать:
Чтобы мы для вас, родимых,
Не болтали чепухи,
Взрослый дядя‑проходимец
Написал для нас стихи.
Что нам пишут - наплевать,
Нам бы только поздравлять…
Ну, так вот, дядей‑проходимцем был Львович. А я ему завидовал, потому что мне таких заказов не поступало. Я всем говорил, что Львович может жить только в той стране, где есть пионеры, а в любой другой помрёт с голода. Правда, не помер. Пионеров давно нет, а московский (давно уже не казанский) актёр и режиссёр Борис Афроимович Львович, помимо прочего, организовал актёрский ансамбль «Генофонд», и теперь на сцену по юбилейным датам у него выходят не пионеры, а известные артисты. И читают то же самое. В том смысле, что опять Львович написал.
Мне пионеры перепадали крайне редко. Иной раз Львович звонил и, не скрывая сожаления, говорил: «Не успеваю написать приветствие для швейной фабрики, уезжаю вечером. Давай, Бронька, выручай. Записывай исходные данные». И я записывал, сколько лет исполнилось этой замечательной фабрике, какие там шьют майки и трусы, какая бригада вырвалась вперёд в социалистическом соревновании. К утру всё это уже было зарифмовано, и в распоряжении пионеров был безупречный (с точки зрения парткома фабрики) текст.
Иногда сваливался откуда‑то более почётный заказ. Запомнился цирк из Баку, приехавший в конце шестидесятых в Казань на гастроли. В труппе, помимо прочих артистов, имелся куплетист. Этот жанр уже догорал. Ни у кого не было куплетистов, а у бакинцев сохранился пожилой артист, исполнявший на манеже злободневные частушки. При этом злободневность должна была иметь местную направленность, и гастролёрам срочно понадобился здешний автор, способный отразить в куплетах отдельные недостатки процветающей Казани.
Им рекомендовали одного поэта, но оказалось, что тот накануне подрался в ресторане и теперь отдыхает в бинтах и йоде. Порекомендовали ещё кого‑то, опять не вышло…
Меня они нашли вечером, а утром уже должно было пройти первое представление. То есть ночь на все дела. Исполнитель высказал личное пожелание: в одном из куплетов должен быть отражён автобус пятого маршрута (ходил такой до цирка, и приезжие артисты уже убедились, что плохо ходил). Хозяин - барин. Я погрыз авторучку и прямо при нём написал:
Втиснулся я как‑то в автобус номер пять.
Плащ из хлорвинила как бы не помять…
Выбрался у цирка я на Божий свет:
Хлор висит на месте, а винила нет.
Тем, кто, в отличие от меня, не учился на химическом факультете, поясню, что из хлорвинила получают искусственную кожу. Но это я сейчас демонстрирую учёность, а в куплете ничего такого объяснять не надо было: зрители и так смеялись.
К утру я написал ещё несколько куплетов, и все были довольны. Нормальное дело, и не стал бы я сейчас о нём рассказывать, если бы на этом примере не прослеживалось, каким сложным бывал путь от исполнения заказа до вознаграждения.
Итак, циркач вовсю поёт мои куплеты, зал аплодирует, цирк гастролирует неделю, вторую… А никто и не собирается со мной расплатиться. Иду, нахожу директора. «Да,- говорит,- мы довольны. Но чтобы оформить гонорар за куплеты, нужно к бухгалтерским бумагам приложить рецензию».- «Кто же,- спрашиваю,- напишет рецензию?» - «Никто не напишет,- охотно поясняет он.-
Напишите сами, это единственный путь».
Сел, написал хвалебную рецензию на себя самого. Неплохо получилось, жаль, копию не снял. Снова иду к директору. Он читает, соглашается с моей высокой самооценкой и объясняет, что рецензию должны подписать все члены худсовета цирка. Человек семь‑восемь артистов. И ясно, что обойти их с бумагой придётся мне самому. А кому же ещё?
Пошёл бродить по закулисным помещениям. А там репетиции. Один член худсовета висит под потолком на трапеции, другой балансирует на нагромождении шаров и цилиндров, третий кормит тигров, и ясно, что если я подойду поближе к этому третьему, то четвёртый мне уже не понадобится. Одним днём не справился, пришлось прийти ещё раз. Цирк вот‑вот уедет, а я всё ещё собираю подписи…
Выданную мне за срочную работу сумму я запомнил навсегда: 28 рублей. Это жалкая четверть тогдашней советской зарплаты. Но не в деньгах счастье. Главное: и тигры сыты, и автор куплетов цел.
Преферанс в половине десятого
Примечательно, что свои первые рубли я заработал на колхозном поле, куда нас, школьников, обычно посылали на уборку свеклы. Было мне одиннадцать лет, и рублей было одиннадцать. Это были ещё дореформенные рубли (реформа случилась в 1961 году), и хватило их только на простенький складной нож, что тоже было неплохо. Что за мальчишка без ножа? Это всё равно, что девчонка с ножом.
Забавно вспоминать это сейчас, когда вот‑вот заработаешь свой последний рубль.
А свою первую официальную зарплату я получил играючи. Окончив химический факультет Казанского университета, куда меня ненароком занесло после сельской школы, я поступил на химзавод в виде инженера в потрёпанном пиджаке с ромбиком на лацкане и проработал там три года. Лет через сорок этот завод обанкротился, что вызвало у меня некоторое удивление. Конечно, я предполагал, что моё участие в делах предприятия повлечёт какие‑то негативные последствия, но чтобы такие отдалённые…
Но я - о первом месяце трудового стажа. Значит, поступил я на завод, и сразу же вызывают меня в первый отдел. Сейчас, наверное, мало кто знает, что такое первый отдел, да и я в ту пору плохо себе это представлял. Знал лишь, что это нечто секретное. Достаточно было посмотреть на железную дверь отдела. Тогда железных дверей ещё почти не было - ни в учреждениях, ни в квартирах. А тут прямо противотанковая дверь. Добро пожаловать!
Ну, пожаловал я по вызову. Сидят два солидных человека (мне исполнился двадцать один год, и все, кто был старше, казались солидными). Один даже в военной форме с погонами подполковника. Как оказалось, это был военпред при заводе (военные представители отбирали для нужд армии кое‑какую заводскую продукцию и должны были зорко следить, чтобы ей не подсунули брак и не подорвали бы нашу обороноспособность).
Окинули меня эти товарищи требовательным взглядом и спрашивают: «В преферанс играешь?». «Конечно,- говорю,- играю».
Сейчас досадно вспоминать, но часть молодости я сгубил за преферансом в студенческом общежитии. Вернуть бы те юные годы, я и без преферанса нашёл бы, чем их заполнить.
- Ну, наконец‑то прислали толкового спе­циа­листа! - обрадовались эти двое.- А то в последнее время чёрт‑те кому дипломы выдают!
Один из них, не теряя времени, закрыл железную дверь на задвижку, а второй достал из сейфа колоду карт и бутылку водки. И молодой инженер приступил к трудовой деятельности.
Назавтра меня снова вызвали в первый отдел. Ещё через день - опять. Руководители центральной заводской лаборатории, где я числился в штате, переглядывались и бледнели. Вопросов мне никто не задавал, все понимали, что я вовлечён во что‑то секретное. А тут ещё прошли заводские соревнования по стрельбе, и выяснилось, что я неплохо стреляю. И кто‑то запустил слух, что меня готовят к переброске в тыл врага.
Тем временем моим партнёрам надоело играть в душном кабинете, и преферанс перенесли на дачу одного из них. И вот, представьте, в разгар рабочего дня выходим мы из заводоуправления, садимся в машину и куда‑то уезжаем. Рабочий класс и техническая интеллигенция задумчиво смотрели нам вслед…
Прервалась эта настольная игра в связи с тем, что молодого инженера отправили в колхоз. Наступила пора уборки урожая, и завод должен был выделить какое‑то количество работников для отправки на месяц в деревню. Понятно, собрали по цехам тех, без кого заводу легче было обойтись: алкашей и никчёмных работников. Я алкашом не был и, значит, попал в список по второму признаку. Как ни странно, моя репутация засекреченного уклониться от непроизводительного сельхозтруда не помогла. А когда я вернулся с бескрайних полей, выяснилось, что солидные люди за железной дверью уже отыскали себе для преферанса другого партнёра. Наверное, ещё какой‑то вуз стал выпускать толковых спе­циа­листов.
Калашников в кадре
Как работают при социализме, я знал неплохо. Позже в какой‑то момент мне показалось, что я знаю и то, как работают при капитализме. Но один пример за другим убеждали меня, что постичь приёмы и интенсивность капиталистического труда невозможно. В этом смысле доконали меня японцы…
Как‑то раз редакция какого‑то японского журнала обратилась ко мне с просьбой свести её журналистов с Михаилом Тимофеевичем Калашниковым. В ту пору я был собственным корреспондентом «Известий» в Волго‑Вятском регионе, и Ижевск, где жил и работал конструктор всемирно известного автомата, являлся моей территорией.
Михаил Тимофеевич, как и его автомат, тоже был всемирно известен, но автомат разошёлся по всей планете, а конструктора за границу не пускали. Не пускали к нему и журналистов - до начала девяностых годов. А потом Калашникова рассекретили и разрешили ему давать интервью. Я вроде был одним из первых, кто приблизился к нему с диктофоном. Он даже мне сказал: «Вы - первый журналист, переступивший порог моей квартиры». Правда, его дочь Елена на это крикнула с кухни: «Да ладно, папа! Приходили уже…».
Так или иначе, был непродолжительный период, когда я пользовался доверием Михаила Тимофеевича и порой мог звонить ему и договариваться о встрече. Газета «Известия» в ту пору была очень авторитетна, особенно в глазах пожилых советских людей.
Ну, так вот, японцы захотели поговорить с Калашниковым, и кто‑то им рекомендовал меня как возможного посредника. Я договорился о встрече в Ижевске. Туда приехали из Токио два японца. Один сносно говорил по‑русски, а от второго этого и не требовалось - он был фотографом.
Пришли к Калашникову домой и взялись за дело. Михаил Тимофеевич сидел в кресле и отвечал на вопросы одного из гостей. Второй тем временем установил перед креслом треногу, прикрепил фотоаппарат и принялся снимать.
Ничего подобного я в жизни не видел. Михаил Тимофеевич сидит и говорит, а тот парень снимает. Снимает, снимает и снимает… Что там снимать? Чем один кадр будет отличаться от другого? А он снимает и снимает. Он менял фотоаппараты, доставал из сумки то такую плёнку, то сякую (аппараты тогда были ещё не цифровые, а плёночные), перезаряжал и снова снимал, снимал и снимал.
Наш фотокор сделал бы три‑четыре снимка и пошёл бы на лестницу курить. И злился бы, что напарник долго задаёт вопросы,- сколько можно тут торчать, ехать пора. А этот японец, наверное, пожалел, что беседа уложилась в полтора часа. Он бы ещё поснимал, но разговор закончился.
А понять его можно. Он притащился в такую даль. У него это первая и, наверное, последняя возможность сфотографировать знаменитого оружейника. Снимать на один фотоаппарат и на одну плёнку - это риск. Аппарат может забарахлить, а плёнку при проявке можно запороть. Переснять уже не получится. И что ему скажут в редакции? Поэтому он снимал, снимал и снимал… Кадров тысячу, я думаю, успел отщёлкать.
Потом уж, когда мы ушли, я вдруг опомнился: «А я‑то чего сидел?». Материал для «Известий» мне в тот момент не был нужен (редакция даже и не знала, что я сижу в гостях у Калашникова), что‑то о нём мы недавно напечатали, и хватит. Но кто мешал сделать несколько снимков в запас? Нет, я сидел и разглядывал стены с потолком. Не японец я, точно не японец!
Про АКМ и ППШ
Михаил Тимофеевич Калашников прожил большую жизнь. Как однажды по другому поводу написал мой ныне покойный приятель одесский сатирик Данил Рудый: «За такую жизнь и полжизни отдать не жалко».
Биография Калашникова поразительна. Представьте, некий драматург написал бы пьесу о том, как деревенский паренёк, не имеющий приличного образования, попал в первом акте на войну, был ранен и в госпитале задался целью придумать для своей страны сильное и надёжное оружие. Во втором акте этой пьесы паренёк очень быстро реализует свой замысел и, победив в конкурсе опытных конструкторов, оснащает своим оружием армию родной страны, а также её союзников. Ну, а в третьем акте он принимает почести и награды: генеральные секретари, президенты, министры почитают за честь пожать ему руку…
Такую пьесу, несомненно, признали бы наивной и оторванной от жизни. Но ведь в жизни Калашникова всё было именно так. Паренёк из алтайской деревни Курья, сержант Калашников, стал генералом и академиком, так и не получив при этом высшего образования. Самородок, он и есть самородок.
Среди оружейников самородки почему‑то встречаются чаще, чем в других сферах. Самородком с тремя классами образования был и Георгий Семёнович Шпагин, конструктор знаменитого автомата ППШ (ну, видели, наверное, в кино, с круглым диском). Калашников был моложе Шпагина и со своим АК‑47 подоспел только к 1947 году… А Шпагин вооружил Красную Армию в Великую Отечественную войну. Тоже сказка‑быль: крестьянский сын после Первой мировой вой­ны и после Гражданской поступил слесарем в мастерскую Ковровского пулемётного завода… И вот, пожалуйста, повысил квалификацию и очень вовремя сочинил автомат (его официальное название - пистолет‑пулемёт Шпагина). За время войны наша армия получила пять с лишним миллионов автоматов ППШ.
Но я сейчас не о том. Часто бывая в Ижевске, я немало общался с оружейниками. Они мне что‑то показывали, давали кое из чего пострелять, и иногда я заводил с ними откровенный разговор на тему: «Что это за профессия такая, в которой ставится задача - надёжнее и дешевле убить человека? И что должен чувствовать конструктор, оружием которого убивают самых разных людей, не всегда захватчиков и врагов Отечества?».
Как правило, мои собеседники отвечали, что убить можно и кухонным ножом, и даже мясорубкой. Неужели теперь предъявлять счёт тем, кто изготовил эту кухонную утварь? И только один (не буду тут называть его имя) с горечью говорил мне, что много об этом думал, и ему часто бывало нехорошо от подобных мыслей. Иногда ему казалось, что он соучастник многочисленных убийств и принимать награды за создание оружия аморально.
А ведь мало кто удостаивается таких наград, почестей и славы, как создатели и производители оружия. Их имена остаются в веках: Наган, Браунинг, Макаров, Кольт, Вальтер, Флеминг…
С Флемингом я тут легонько пошутил. Поставил его в чужой ряд. Сейчас не всякий и вспомнит, кто он такой. Возможно, понадобится звонок другу, который подскажет, что шотландский врач Александр Флеминг вывел из плесени пенициллин. Тоже ведь что‑то полезное для человечества сделал. При том, что вылечить человека во все времена было гораздо труднее, чем убить…
Операция по знакомству
Забавно, что незнакомые люди по внешнему виду часто принимают меня за врача. В поездах, например, спрашивают: «Вы, наверное, доктор?». Первые десять лет я отнекивался, говорил, что у меня другая профессия. Потом вошёл в роль, стал советовать, что чем лечить… Люди, которым я давал советы, в дальнейшем мне почему‑то не встречались. Не спешите с предположениями. Возможно, они ездят в других поездах.
Единственный лекарь, которому я безоговорочно доверяю,- моя жена Люба. Лечит она исключительно травами, которые мы с ней собираем летом. Мне удалось запомнить только зверобой и иван‑чай, остальное рву по её подсказкам. Трав этих у нас - дверцы шкафа не закрываются. Для некоторых трав ещё нет болезней, но и они расфасованы по пакетам.
Я не в силах удержать в голове, что из всего этого надо пить до еды, что после еды, а что вместо неё. Для этого опять же есть жена, которая преследует меня по всей квартире с заваркой травы или какой‑то настойкой. Уж она‑то не допустит, чтобы я забыл выпить что‑нибудь полезное. Жаль, травками можно обойтись не всегда, иной раз приходится вступать в контакт с официальной медициной.
Сейчас эту давнюю историю смешно вспоминать… Мне было тридцать четыре года, и у меня случился приступ аппендицита. «Скорая помощь» ночью привезла меня в дежурную больницу, которую я раньше (и позже) не видел. Это была даже не городская больница - она числилась за каким‑то заводом и располагалась в довольно глухом районе Казани.
Теперь предыстория. Сатирический журнал «Чаян», в котором я тогда работал, напечатал фельетон об одном враче. Он заведовал хирургическим отделением и сильно не ладил с подчинёнными. Я вообще терпеть не могу эту тему - склоки в коллективе - и как журналист всячески её избегаю. Эти склоки отвратительны независимо от того, где они случаются - хоть на автобазе, хоть в консерватории. В медицинской сфере они тоже ничуть не привлекательнее. Ну, так вот, фельетон написал не я, а один из наших сотрудников. Но я был заведующим отделом фельетонов, и скандалить герой публикации приходил как раз ко мне. Его после выхода журнала отстранили от должности и сделали рядовым хирургом. Кому такое понравится? Я вяло отбивался от его претензий, ссылаясь на то, что фельетон разбирался в министерстве здравоохранения и меры принимались там же. Говорил ему, что в журнале не подвергалась сомнению его квалификация хирурга, речь шла лишь о неумелом администрировании. Не умеешь ладить с медсёстрами - сам виноват.
Коллеги в ту пору шутили: вот, дескать, попадёт кто‑нибудь из нас ему под нож… Дошутились.
И вот лежу я в той неприметной больнице на операционном столе, меня уже чем‑то смазали, посолили, поперчили… Смотрю: моет руки Зия Алиевич - тот самый хирург. В миллионном городе, где уйма больниц и врачей, для меня не нашлось другого.
Можете представить, какие мысли сошлись клином в моей голове. Отказаться? Потребовать другого врача? А может, обойдётся? Может, он меня не узнает? В таком‑то виде. Без галстука.
Ещё как узнал. Подошёл, поздоровался и приступил к делу. Счёл нужным сообщить мне, что удаление аппендикса - не такая простая операция, как принято считать, что за год в СССР от аппендицита умирают шесть тысяч человек. Был ещё не конец года, и я искренне поинтересовался, исчерпан ли нынче этот лимит. В общем, задушевно поговорили…
Отношения мы выяснили дней через шесть, когда Зия Алиевич снял швы. Отошли мы с ним куда‑то в уголок, я его поблагодарил и сказал: «Вот видите, никто же не сомневался, что вы хороший хирург. Вся редакция так считает. Завтра к вам привезут с аппендицитом нашего главного художника, потом - заведующего отделом писем. Мы уже составили график - кто за кем с приступом».
Посмеялись, пожали друг другу руки. После этой операции я уже прожил столько же, сколько и до неё. Неплохая была медицина в СССР.
Слово полковника
Чуть не написал «неплохая» в два слова - «не плохая». Есть в русском языке немало тонкостей, и я всегда удивлялся, как его могут выучить иностранцы. А ведь учат же. Я даже придумал способ разоблачения шпионов. Подозревается человек в том, что он шпион,- надо посадить его писать диктант. Напишет без ошибок - можно его смело арестовывать. Наделает ошибок - наш человек, можно отпускать, он ни при чём.
Специально закончил предыдущую фразу словами «ни при чём», потому что вспо­мнил коллегу‑журналиста, который никак не мог с этими словами совладать. Он писал «ни причём», «не причём», «не при чём»… «Непри чём» вроде не писал, но был на полпути к этому. То есть в его случае - «на пол пути».
Грамотные люди встречаются редко, и такие встречи хочется праздновать. Одним из знатоков русского языка в журналистских кругах Казани считался вовсе даже не русский человек Самуил
Соломонович Оффенгенден, работавший в татарском сатирическом журнале «Чаян». Оффенгенден отвечал за русский дубль журнала и нещадно правил любые тексты, поступавшие к нему на стол. Я видел, как он правил и начинающих, и маститых. Правил уверенно и без оглядки. Если бы у него был племянник, он мог бы сказать: «Мой дядя самых честных правил».
Ну, так вот, чтобы Оффенгенден много о себе не думал, его однажды поправили самого. Дело было на почте, где он отправлял телеграмму. Девушка‑приёмщица прочитала то, что он написал на бланке, и вдруг предъявила претензию:
- Вы вот тут написали слитно, а надо - раздельно, в два слова!
Суть претензии была проста: за каждое слово телеграммы в то время брали три копейки, и, с точки зрения приёмщицы, клиент решил написать что‑то слитно, чтобы сэкономить и заплатить не шесть копеек (за два слова), а три (за одно).
- Ну что вы, девушка,- мягко возразил Оффенгенден,- тут полагается писать слитно.
- Раздельно! - стояла на своём приёмщица.
- Слитно! - не соглашался клиент, знаток русской грамматики.
- Ну что вы спорите? - начала раздражаться девушка.- Давайте спросим у кого‑нибудь. Товарищ полковник,- обратилась она к следующему в очереди у окошечка,- посмотрите, слитно надо писать или раздельно.
Товарищ полковник сурово взглянул на бланк.
- Конечно, раздельно!
Крыть было нечем. Самуил Соломонович Оффенгенден закончил войну капитаном, и так им и остался - капитаном запаса. Против полковника он был слаб.
Арбуз холодный
Быть грамотным в России тяжело. Каждый день приходится видеть раздражающие грамматические ошибки в самых разных текстах: в инструкциях, объявлениях, приказах, комментариях пользователей интернета и даже в надписях на асфальте или на заборе. Да что на заборе! В татуировках на теле - и то встречаются ошибки. В пору моей юности частенько встречалась татуировка: «Нет в жизни счастья». При этом отредактировать данный текст было некому, и вместо «счастья» порой приходилось видеть «щастья» или «щястья». Что в судьбе носителя татуировки дела не меняло. Если уж нет счастья, то хоть как напиши…
А счастье всё‑таки случается, и у каждого своё. Искать общую формулировку - дело бессмысленное. Пожалуй, лучшее, что я слышал: «Счастье - это когда песок горячий, а арбуз холодный». Это писатель Михаил Мишин додумался. Довольно исчерпывающее определение. Ясно же: если человек безмятежно лежит у воды на песочке и ест арбуз, у него всё в относительном порядке. Он в меру здоров (не на носилках же его сюда принесли), достаточно обеспечен (есть деньги на арбуз и на платный туалет после арбуза), он приятно расслаблен и не ждёт никаких ударов судьбы, за исключением разве что солнечного удара. Много ли в нашей жизни было таких дней, когда мы, развалившись на горячем песке, ели холодный арбуз?
Вся наша жизнь - это подготовка к хорошей жизни. Каждый день мы решаем какую‑то задачу, улаживаем какую‑то проблему, отделяющую нас от счастья. Вот мы справимся с этим делом, а дальше наступит настоящая жизнь… Ничего подобного. Дальше появятся другие проблемы, и жить снова будет некогда.
Рассуждал я так довольно часто, делился этими глубокими мыслями с друзьями и не догадался облечь их в сколь‑либо художественную форму. И был просто изумлён, когда увидел стихотворение Сергея Юрского, замечательного артиста и мудрого человека. Сергей Юрьевич складно и иронично рассуждал о том, что пока настоящая жизнь и не начиналось. И закончил так:
«Ну, потерпим, потрудимся - близко уже:
В нашей несуществующей сонной душе
Всё уснувшее всхлипнет и с криком проснётся!
Вот окончится жизнь - и тогда уж начнётся…»
Не буду утверждать, что я хорошо знаком сЮрским, хотя я знаю его, а он знает меня. Сергей Юрьевич - внештатный обозреватель «Новой газеты». Он читает то, что я пишу, бывает на наших мероприятиях. Как‑то я посвятил ему, лучшему Остапу Бендеру всех времён и некоторых народов, стихотворение. Тоже - об ускользающем счастье:
Неплохо скопить бы на старость деньжат,
Но нет справедливости в мире,
И ключ от квартиры, где деньги лежат,
Находится в той же квартире.
Удача маячит… Она неспроста
Отыщет другого кого‑то.
Я вижу, сбылась идиота мечта -
Как жаль, не того идиота.
Судьба благосклонна ко мне не вполне,
Порою ведёт себя жёстко
И автопробегом ударить по мне
Пытается у перекрёстка.
Вот так рассуждаю я дни напролёт
О том, что кругом непорядок.
…Вчера не заметил, что тронулся лёд
И люди вернулись с парада.
Мне говорили, что Юрский не любит эту свою роль. Ну и пусть. Зато мы любим. Это я от имени народа заявляю.
Карл Маркс и тётя Сара
Смешно, что я сделал заявление от имени народа. От какого? Нет такого народа, от имени которого я мог бы высказаться даже о погоде. Взять весь российский народ, сто сорок с лишним миллионов,- это чересчур. Какой‑то один народ? По отцу я - еврей, по матери - русский. В итоге ни такой, ни сякой. Ни те, ни другие меня своим не считают. Для евреев я - недостаточно еврей, для русских - недостаточно русский.
Можно поискать таких же, серединка на половинку. Вокруг их немало, и люди вроде хорошие. И в прошлом встречались очень приличные полукровки: Владимир Высоцкий, Василий Аксёнов, Андрей Миронов… Так что же, гордиться, что угодил в такую компанию? Никакой моей заслуги в этом нет.
Замечаю, что среди людей смешанных национальностей почти нет националистов. Националистов я недолюбливаю. Неважно каких: русских, еврейских, татарских… Спорить с ними бесполезно, убедить их ни в чём нельзя. Какой‑нибудь еврей, который кое‑как помнит таблицу умножения, неистово гордится тем, что он соплеменник Эйнштейна. И вроде он уже причастен к заслугам и славе всемирно известного учёного. А иногда ставит себя и свою родню даже немного выше. Как в анекдоте, когда мальчик спрашивает отца, кто такой Карл Маркс. Отец отвечает, что Маркс - экономист. «Как наша тётя Сара?» - уточняет мальчик.- «Не‑ет,- с достоинством расставляет всё по местам отец, наша тётя Сара - старший экономист!».
Когда какой‑нибудь националист совсем уж достаёт меня рассуждениями о том, что его нация - превыше всех, а люди некоторых других национальностей только мешают жить, я моделирую для него показательные жизненные ситуации. «Представь,- говорю ему,- что ты сам или кто‑то из твоих близких оказывается на операционном столе. И есть два хирурга. Один - замечательный профессионал, но принадлежит к той на­цио­наль­ности, которую ты не любишь. Второй - той же на­цио­наль­ности, что и ты, но неопытный и делает ошибки. Ну, и кого ты предпочтёшь?». Если этого мало, привожу ему ещё одну ситуацию: он садится в самолёт, и есть два пилота. Один, опять же, неправильной национальности, но настоящий ас, а второй - свой в приборную доску, но летает неважно. Думаю, и в том, и в другом случае с человека, который окажется перед таким выбором, мигом слетит вся националистическая дурь, и он, конечно же, выберет хорошего хирурга и хорошего лётчика. И уж как‑нибудь потерпит их ужасную национальность.
В кругу моих приятелей к национальным вопросам чаще всего относятся весело. Как‑то у моего друга Геры Рабиновича случился день рождения. Вообще‑то дни рождения у него случаются довольно часто, мне даже кажется, чаще, чем у других людей. Я еле успеваю писать ему поздравления и придумывать смешные подарки. Ну, так вот, Гера, которого я тут для солидности назову Георгием Семёновичем и полковником в отставке, такой же, как я, полуеврей и полурусский. И, собираясь к нему на день рождения, я купил торт с названием «Мудрый еврей». Это братья‑татары находчиво придумали такой торт и продают его в своих магазинах «Бэхетле». Купил я это кондитерское изделие и резонно рассудил, что целый «Мудрый еврей» для полу‑Рабиновича - это многовато. Разрезал торт пополам, половину оставил себе (что вполне справедливо), а со второй половиной (в данном случае имею в виду не жену, а торт) пошёл на день рождения. Вряд ли кто‑то когда‑то дарил имениннику половину торта. Иной, может, и обиделся бы, но Гера был в восторге. Чувство юмора у него замечательное: кому попало фамилия Рабинович не достаётся.
Эта тема неисчерпаема, и, чтобы хоть временно подвести черту, приведу пару записей из моего блокнота. Вот что я когда‑то записал, глубоко погрузившись в межнациональные отношения:
«Все люди - братья. За исключением тех, которые - сёстры».
«Никто не отказывается пить водку, потому что она - русская, и пить коньяк, потому что он - армянский».
Блиц‑выпивка
А темы выпивки вообще лучше не касаться. Из неё просто не выберешься. Как‑то я черкнул в блокноте:
Здесь трудно вывод сделать чёткий,
Идут концепции вразрез.
Один вопрос: «Что делать с водкой?»
Другой вопрос: «Что делать без?».
В том же блокноте я попытался развить тему: «Население России делится на две части: на тех, кто пьёт, и тех, кто уже выпил». Согласитесь, тонко пошутил. Если кто‑то не понял, советую ему перечитать эту фразу на трезвую голову. В узком промежутке.
Выпивка в России - не выпивка, а способ существования. Выпивка хранит Россию от краха и одновременно приближает к нему.
Я пью совсем немного, но иногда - охотно. С мороза. С усталости. Под рыбацкую уху. Просто в хорошей компании…
А порой деваться некуда. Я езжу в командировки сорок с лишним лет, а это - поезда, где начинают пить ещё до того, как вагончик тронется, и гостиницы, которые покачиваются не хуже вагона.
Рекордный случай у меня был такой. Приехал я в Набережные Челны поздним вечером и явился в гостиницу «КамАЗ». Свободных мест почти не было, мне предложили койку в пятиместном номере. Поднимаюсь на нужный этаж, переступаю порог номера, а там четверо уже за столом. И, как сразу стало понятно, не хватало только меня. Не спрашивая, кто я и зачем приехал, мои соседи немедленно протянули мне стакан чёрт знает с чем, и через мгновение, даже не сняв пальто и шапки, держа в одной руке дорожную сумку, а в другой - стакан, я уже произносил тост. Не помню, за что. Наверное, за здоровый образ жизни.
Случай рекордный, но не исключительный. Смешнее была другая история. Мы с моим приятелем Валентином Палутиным (ныне, увы, покойным) рыбачили на реке Свияге. Закончили рыбалку, уложили вещи в машину, и я уже запустил двигатель, но тут Валентин обнаружил, что у него кончились сигареты. Я не курю, с меня взять нечего, зато метрах в пятидесяти сидел ещё какой‑то рыбак, и был шанс стрельнуть у него. Валентин Иванович, авиационный конструктор, одарённый и очень общительный человек, тронулся в нужном направлении. Я не очень следил за его контактом с незнакомым рыбаком, видел только, что мой приятель наклонился, выпрямился и пошёл обратно. На всё ушло не более пяти минут. А когда Валентин с сигаретой в зубах подошёл к машине и сел рядом со мной, я с изумлением обнаружил, что он не только закурил, но и выпил. Оказалось, что у того рыбака «с собой было». А выпить было не с кем. Бедняга страдал несколько часов, а тут очень кстати (пусть и по другому поводу) подошёл внушающий доверие человек… Ну где ещё, в какой стране мира, возможен такой скоротечный душевный контакт?
Равнение на поплавок!
Ну, вот, вспомнил о рыбалке. Теперь держите меня.
- С этими бесконечными разговорами о рыбалке ты попадёшь в дурдом! - пророчит мне жена Люба.
- Ну и замечательно! - соглашаюсь я. Если в палате подберутся трое‑четверо таких же, мы очень неплохо провёдем время. И уж как‑нибудь уговорим главврача выехать с нами на озеро на утренний клёв…
Однажды (дело было зимой) я решил проверить состояние своей резиновой лодки. Разложил «Вятку» между диваном и телевизором, накачал, протёр тряпочкой, а потом сел в неё и размечтался о лете, о камышах, о птичках, рыбках и лягушках… Ну и что же должна была подумать вернувшаяся откуда‑то жена и заставшая меня в лодке посреди комнаты?
И я, и мои чокнутые друзья‑рыбаки пока ещё не в палате. Мы пока ещё в палатке. Мы у костра, в камышах, в лодках… Мы ещё на свободе и на природе, но нас уже берут на учёт. По крайней мере, в «Обществе рыболовов».
Удивительное дело: никто меня не заставлял вступать в это общество, и не было случая, чтобы кто‑нибудь попросил предъявить рыбацкий билет, но я вступил, плачу взносы и ношу документ в кармашке рюкзака. И если меня исключат из рыбацкого общества за какой‑нибудь безобразный поступок (допустим, откажусь выпить стаканчик перед ухой), то это будет такая же неприятность, как когда‑то исключение из комсомола. Спрашивается, кому я буду нужен, исключённый из «Общества рыболовов»?
Что такое рыбалка, в стране по‑настоящему понимают лишь несколько человек. Во‑первых, я сам, а во‑вторых, мои друзья‑партнёры. Помимо уже упомянутого Валентина Палутина, с которым мы ещё в советскую пору на «Запорожце» объезжали реки и озёра, это позже возникшие рядом со мной на берегу Роман Фельдман и два Александра - Лапин и Фёдоров.
Роман, которого я называю непревзойдённым инженером двадцатого века (в два­дцать первом веке этот комплимент, правда, слегка устарел) немного старше остальных и заметно рассудительнее. Проявляет мудрость в критических ситуациях, которые сам и создаёт. Если попросят, делится опытом. Если не попросят, делится точно так же. Столяр, электрик, сантехник - мастер на обе руки. Культурен (живёт рядом с филармонией). Нехорошие слова употребляет только тогда, когда запутывается леска или срывается с крючка рыба (впрочем, леска у него обычно запутывается каждые десять минут, да и рыба срывается довольно часто).
Лучший рыбак в нашей компании, несомненно, Саша Фёдоров. Он кандидат химических наук, что вполне простительно (судьба может завести человека куда угодно). Его отличительное свойство: хорошо знаком со всеми жителями Казани. Нет в миллионном городе человека, с которым Фёдоров не учился, не лечился, не работал, не жил в одном дворе и не служил в армии. Подробными рассказами об этих людях он заполняет шесть‑семь часов сидения в лодке, и в зависимости от того, слева я от него сижу или справа, у меня от этих монологов случается воспаление левого или правого уха. Изредка мне удаётся поймать рыбы больше него, а когда взвешивание показывает, что улов примерно одинаковый, я предлагаю Фёдорову взвесить рыбу вместе с рыбаком. Он от этого спортивного решения уклоняется под надуманным предлогом: видите ли, я килограммов на двадцать пять тяжелее него.
Ну, а Саша Лапин вообще доктор наук (об этом мы случайным и неподготовленным людям, конечно, не рассказываем). Удивляюсь, как он сумел написать докторскую при отсутствии какой‑либо усидчивости. Пять минут, не больше, может он сидеть спокойно, если нет клёва. Потом вскакивает и начинает мотаться с удочкой по всему берегу. При рыбалке с лодки он только и делает, что привязывается к камышам и отвязывается. Однажды на озере он, переезжая, сменил мест пять‑шесть, а когда часика через три подплыл ко мне снова, радостно сообщил, что поймал десятка два карасей. «Представляю,- сказал я,- как они устали гоняться за твоей лодкой по всему озеру».
Лапин - математик. Что я понимаю в математике? Что надо, то и понимаю. Достаточно сказать, что женился на выпускнице математического факультета. Однажды я продемонстрировал глубину проникновения в предмет, написав Лапину на день рождения сти­хо­творение с математическим уклоном. Гости у него тогда собрались с математического факультета (такие же, понимаешь, доктора и кандидаты), и слушали они меня с повышенным вниманием. Вот этот проникновенный стих:
По закону чисел Пуассона
Заявились сорок две персоны.
Исходя из опыта Паскаля,
До фига подарков натаскали.
Правило припомнив Лопиталя,
Пили и закуску уплетали.
Преобразовавшись, как Лаплас,
Через час уже пустились в пляс.
Соблюдая принцип Дирихле,
Танцевать пытались на столе.
Дальше по системе Ляпунова
Все по полной наливали снова.
Но, достигнув точки Торричелли,
Все друг другу враз осточертели.
По закону Якоба Бернулли
Всё, что не доели, завернули.
И домой вернулись на заре
По кривой Анри Пуанкаре.
Не могу понять, в чём тут дело, но, едва я дочитал стих до конца, гости стали торопливо расходиться…
Рыбное пространство
Думаете, я закончил повествование о рыбаках и рыбке? Нет, только взял разгон. Поэтому продолжим.
Летом мы в изнурительном режиме ловим рыбу, а зимой время от времени собираемся за столом, расстилаем карту и тычем пальцами в реки, заливы и озёра. Остро стоит вопрос: «Где ловить, когда наступит весна?». Не могу передать содержание наших совещаний, хоть и не давал подписку о неразглашении. Ограничусь изложением собственных мыслей по этому поводу.
Общая протяжённость российских рек, как сообщается в справочниках, превышает восемь миллионов километров. Поверим, хотя трудно представить, что кто‑то натягивал по берегам рулетку и шагал с ней от истоков рек до морей, записывая километры в блокнотик. Скорее всего, прикинули на глазок. Мол, сколько будет отсюда вон до того куста? Метров пятьдесят. Так и запишем. А теперь от куста - вон до тех девушек, которые раздеваются на берегу? Тут, к сожалению, расстояние больше: метров семьдесят пять. А запишем сто двадцать. Всё равно ничего не видно!
Вот так и появляются в справочниках сомнительные цифры, но дело не в этом. Дело в том, что из восьми миллионов километров рыбаку надо безошибочно выбрать полтора метра, куда следует закинуть удочку.
Выбор не всегда бывает удачен. То на два метра ошибёшься, то километров на восемьдесят. Рядом с тобой сядет незнакомый конкурент и будет таскать леща за лещом, сволочь этакая. Или на другую реку уедет сосед по даче и (чтоб его бешеный пескарь укусил!) надёргает полведра язей. А ты будешь сидеть, пялиться на парализованный поплавок и утешаться народной мудростью: не везёт в рыбалке, повезёт в любви. А потом окончательно сникнешь, потому что вдруг вспомнишь, что и мудрости‑то такой вовсе нет. Да, народ, помнится, что‑то похожее наплёл, но явно не про рыбалку.
Трудно выбрать эти полтора метра ещё и потому, что тебя постоянно сбивают с толку. Подходишь к воде и видишь обустроенное рыбацкое место: рогульки воткнуты, банки из‑под червей валяются, окурки и рыбная чешуя на траве. А чуть повыше на берегу - зола от костра, пустые бутылки и опять же рыбная чешуя и рыбные кости. Дураку ясно, что тут ловили, да ещё как ловили. Место, значит, прикормленное, садись и не зевай.
Ну, и садишься. Сидишь и, наоборот, зеваешь. Часика через три‑четыре начинаешь понимать, что рыбы тут нет, как нет. Выше по течению, она, конечно, есть и ниже есть, а в этом месте последнюю рыбу спугнул ещё Стенька Разин, с шумом и брызгами бросивший за борт персидскую княжну.
А что же утоптанное место, зола, чешуя и кости? Опыт и накопленная мудрость начинают в оба уха подсказывать, что это ложное стойбище. Как на вой­не, чтобы сбить врага с толку, строили ложные аэродромы с фанерными самолётами, так, наверное, и тут рыбаки‑конкуренты оборудовали для таких лопухов, как ты, ложное рыбацкое место. Натыкали рогулек, набросали окурков и банок, привезли полмешка золы и пакетик чешуи.
Только ли на рыбалке случается садиться на обустроенное место и потом уходить ни с чем?
Бронзовый жираф
Самый яркий пример обустроенного, но ненадёжного места - должность руководителя советского государства. Сколько десятилетий шла борьба за это место, и чем всё кончалось? Особенно показателен пример Михаила Сергеевича Горбачёва, заступившего на высшую в стране должность в расцвете лет при искренней поддержке народа и в итоге оставшегося без должности и даже без страны. Глупые разговоры о том, что Горбачёв развалил Советский Союз, мы тут вести не будем. Тем, кто на этот счёт ещё не успокоился, возражу коротко: пусть американский президент попробует развалить США. Завтра же этого президента не будет, а с Соединённых Штатов даже штукатурка не осыплется.
С Горбачёвым разберётся история, а мне он интересен как самый крупный политик, с которым я не только виделся и разговаривал, а даже производил обмен художественными ценностями.
В Москве, в Театре «Мастерская Петра Фоменко», в ходе одного из мероприятий «Новой газеты» вручали журналистскую премию «Бронзовый жираф». Статуэтку жирафа получали шесть‑семь журналистов (в том числе и я), а также Михаил Сергеевич Горбачёв. При этом его заслуги в области журналистики, в отличие от моих, были вполне объяснимыми: за обеспечение в стране свободы слова.
Процедура не обошлась без сумбура. Нас пригласили за кулисы, где мы оказались в полумраке, и довольно надолго. На сцене происходило какое‑то действие, а мы стояли (присесть было не на что) и ждали, когда нас позовут. Звать нас не торопились, и за кулисами началось неформальное общение. Мы обменивались репликами, шутили напропалую, давали квалифицированные оценки красивым девушкам, которые стояли поодаль с букетами (для нас) и тоже ждали выхода на сцену. Ну, где ещё так запросто поболтаешь с бывшим руководителем бывшей великой страны?
Наконец, нас по одному вызвали на светлое место на сцене, вручили статуэтки, и я дёрнулся к микрофону, чтобы прочитать заготовленный ответный стих. Ведущий преградил мне путь: «Никаких стихов! Стихи оставь для банкета!». «Пусть прочтёт!» - вступился Михаил Сергеевич и ещё раз обеспечил мне свободу слова.
Но самое интересное началось, когда мы спустились в зрительный зал. На сцене пошли концертные номера, а я принялся разглядывать статуэтку и вдруг заметил, что она именная. У самого её основания на бронзу была нанесена тончайшая гравировка - фамилия лауреата. И на полученном мною жирафе значилось: «М. Горбачёв. 2008». Как говорится, очень приятно!
До конца концерта колебался, обменять жирафа или сохранить его у себя как историческую память. Потом всё же пошёл искать законного владельца. А он уже сидел в фойе за столиком с дочерью Ириной и главным редактором одной из московских радиостанций. Один стул был свободен. Я подошёл и сказал Михаилу Сергеевичу, что как честный человек вынужден отдать ему его статуэтку.
Разумеется, в обмен на мою. Но тут выяснилось, что своего (то есть моего) жирафа он уже велел отнести в машину. Послали кого‑то к машине. Я стоял у столика и ждал. Горбачёв тем временем чокнулся с редактором радио, выпил и закусил. Тут самое время соврать, что предложили и мне, но - ничего подобного. Михаил Сергеевич поднял рюмочку второй раз, а я стоял и думал: «Всё‑таки что‑то важное он порой делал в отрыве от народа. Не в этом ли причина его политических неудач?»
В отрыве от народа Горбачёв подцепил что‑то вилкой, а тут принесли жирафа. Отдали статуэтку мне, я ещё раз покосился на свободный стул и после некоторой паузы понял, что настала пора прощаться…
Сейчас массивная бронзовая статуэтка с гравировкой «Б. Бронштейн. 2008» стоит у меня на письменном столе. А могла бы стоять дома у Горбачёва.
Яблоки в 12 часов
Мне бы кто‑нибудь дал помощника. Уж я бы от всех отгородился. Целый день отвечаю на телефонные звонки, порой даже не понимая, кто звонит. Наши люди часто не считают нужным представляться и хоть как‑то обозначать себя. «Добрый день, Борис Семёныч, как жизнь?» - обычное начало телефонного разговора. Человек уверен, что я с нетерпением ждал его звонка и, несомненно, узнаю по голосу. Его не на шутку интересует, как жизнь (причём моя жизнь), но я не знаю, за какой срок следует отчитаться. «Да ничего,- осторожно включаюсь в беседу,- функционирую». Ладно, думаю, в процессе разговора пойму, кто это такой. Минут через пять обмена бестолковыми репликами начинаю догадываться, что с этим абонентом я познакомился лет пять‑семь назад в Йошкар‑Оле, в ходе подготовки газетного материала. Теперь вот я ему понадобился, и, узнав, как жизнь, он приступит к рассказу о своей жизни.
Звонят с утра до вечера. Самый ранний деловой звонок был часов в шесть утра. Один военный пенсионер, которому я накануне посоветовал отправить его жалобу в какое‑то ведомство, утречком разбудил меня, чтобы сообщить, что вчера и отправил. «Я,- говорит,- рано встаю. Вот решил доложить…»
Самый поздний звонок раздался где‑то во втором часу ночи. Звонили два пациента какого‑то диспансера, которых главврач вчера выписал за пьянку. «Вот,- жалуются,- стоим с вечера на крыльце больницы, не знаем, куда податься». Формулировка была не совсем точной. По затруднённой речи чувствовалось, что они знали куда податься, и уже сходили, а потом вернулись в больничный двор, где уютно и нет полиции. Мой телефон они добыли ещё вчера, когда обзванивали местные редакции. Кто‑то из моих знакомых журналистов сказал им, что их история тянет на федеральную прессу, и любезно продиктовал номер собкора. Спросонок я поблагодарил их за доверие к московской газете и пообещал немедленно разбудить министра здравоохранения и прокурора.
Помощник, если бы он у меня был, расписал бы мне весь день по часам и минутам и как‑то упорядочил бы жизнь, что самому мне никак не удаётся. Есть такой цирковой номер: жонглёр раскручивает на вертикально стоящих палках дюжину тарелок и мечется из конца в конец этой конструкции, поочерёдно придавая тарелкам скорость вращения. Так и я всю жизнь кручу сразу дюжину тарелок, каждая из которых норовит свалиться. При этом и речи нет о каком‑то режиме и планах на день или на неделю. Желание начать новую, размеренную, жизнь с понедельника ещё остаётся, но ничего не получалось даже с нового года или нового века. Были надежды на новое тысячелетие, но и тут ничего не вышло, хотя я даже записал себе: «Как новое тысячелетие встретишь, так его и проведёшь».
Недавно привлёк меня эпизод из одной книги. Известный шахматный литератор, гроссмейстер Геннадий Сосонко навестил другого шахматиста - гроссмейстера Ратмира Холмова (ныне покойного), и тот рассказал ему о распорядке своего дня. Среди прочего прозвучала такая фраза: «В двенадцать часов ровно я ем яблоки». Подумать только: человек привёл свою жизнь в такой порядок, что ест яблоки по расписанию. Бьют часы, приступай к яблокам.
Вот она - моя мечта. Пусть весь мир работает, воюет, танцует, сходит с ума, а я в 12 часов поставлю на столик тарелку с яблоками и усядусь в кресло. И не вздумайте подсунуть мне груши. Груши у меня в 16.45.
Тут надо со вздохом уточнить, что гроссмейстеру Холмову, когда он рассказывал о полуденных яблоках, было уже около восьмидесяти лет. А до того он жил бурной жизнью с переездами с турнира на турнир, нарушением всяких режимов, в том числе и спортивного, ко­гда яблоки ему и некоторым его товарищам‑шахматистам нужны были лишь в качестве закуски. «Я ведь в своё время поддавал, и сильно поддавал, но не умно», откровенно признался он в беседе с Геннадием Сосонко.
А тут вот совсем не поддаёшь, а живёшь бестолково.
Мудрецы с дураками
Чтобы жить толково, надо, говорят, читать мудрецов. Уж я их читал, читал… Читал и удивлялся: как можно быть мудрецом и писать так скучно? «Мудрость, переходящая меру, хуже глупости» - это монгольская поговорка. Допускаю, что к такому выводу пришли не только монголы.
Лучшее определение мудрости, на мой взгляд, принадлежит польскому сатирику Богуславу Войнару: «Мудрость - это умение выбрать наименьшую глупость».
Есть и лестные для пожилых людей определения. Так, Вольтер уверял: «Мудрость - то, что приходит в старости на смену разуму». Но, во‑первых, то ли приходит, то ли не приходит, а во‑вторых, может и прийти, да не застать никакой разум, чтобы его любезно сменить.
Что касается возраста и разума, я для себя вывел такую концепцию: «Я - старый дурак, понимающий, что я - старый дурак. Следующая стадия: я сделаюсь старым дураком, уже не понимающим этого. Поэтому надо как можно дольше продержаться в нынешнем состоянии». Эта моя концепция многим кажется умной, и несколько моих знакомых, старых дураков, при случае её цитируют.
Комбинации слов «умный» и «дурак» всегда привлекательны. Что ни напиши, получается забавно и влечёт поддержку читателя (который себя, разумеется, считает умным). Вот английский писатель XIX века Томас Карлейль как‑то заметил: «Из всех прав самое неопровержимое - это право умного (силой ли, уговорами ли) вести за собой дурака». Замечательно! Только много ли вы видели дураков, которые тронулись куда‑то вслед за умным? Наоборот - случается. Даже чаще, чем хотелось бы.
Вообще контакт умного с дураком редко приводит к чему‑то хорошему. И самые умные из умных таких контактов избегают. Есть даже что‑то вроде поговорки: «Если ты видишь, что спорят умный с дураком, то знай, что это спорят два дурака». Поговорка то ли английская, то ли французская, но, кому такая привязка не нравится, пусть считает её китайской или танзанийской. Спорить не стану.
Колхоз имени Будённого
С чего вдруг пришла в голову Танзания? На днях читал про неё. Случайно натолкнулся на информацию, которая выявила очередной пробел в моём образовании: в этом африканском государстве на берегу Индийского океана в 1967 году, оказывается, взяли курс на строительство коммунизма и даже создали колхозы.
В 1967 году я окончил университет, уже что‑то соображал, и, если бы наивные танзанийцы обратились ко мне за советом, я сказал бы им, что они ступили на ложный путь. На колхозы к тому времени я нагляделся вдоволь и наслушался о них достаточно. Моя бабушка Анна Яковлевна Кириллова (в девичестве Блинова) была в нашем Черемшане едва ли не первой колхозницей. Вступила она в колхоз имени Будённого ещё до войны. Вступила без лошади, что командующему Первой конной армией, узнай он об этом, вряд ли понравилось бы. Какая уж там лошадь - у бабушки не было ни коровы, ни козы даже. Дедушка Михаил Иванович умер молодым задолго до моего рождения. Рассказывали, был он сапожником и пил в соответствии с требованием профессии. Оставшись с тремя детьми, бабушка, имевшая один класс образования, надеялась прокормиться в колхозе, но как сталинские колхозы ни расцветали, есть было нечего. За работу начисляли трудодни, а на них потом ничего не давали. И бабушка вынуждена была отдать двоих детей, старшую дочь Таисию (мою будущую мать) и среднего сына Виктора, в детский дом, в город Бугульму. Там как‑никак кормили и даже учили по облегчённой школьной программе.
Когда мне нужно объяснить кому‑то преимущество частной собственности перед коллективной, я рассказываю о своём садоводческом товариществе. Лет шестьдесят земля возле соснового бора между Казанью и Зеленодольском была колхозной, на ней упорно что‑то сеяли, но ничего тут не росло. В конце концов, решили отдать её садоводам. Семей шестьсот (и моя в том числе) получили по клочку земли, в которую ни под каким нажимом не входила лопата. Казалось, правильнее было отдать эту землю под танкодром и даже под космодром, но советская власть растерянно повернулась лицом к людям. И через два‑три года тут всё уже цвело и пахло. Частник внедрил в участок навоз, торф, опилки. Он с энтузиазмом и без отдыха копался в грядках, а когда ему нужно было перехватить бутерброд или пирожок, ополаскивал в бочке только одну руку и не отрывался по пустякам от дела.
И вот представьте, явился бы в садоводческое товарищество человек с маузером на боку и сказал бы, что здесь снова будет колхоз, что всё тут обобществляется и что урожай надо сдавать в общий амбар. Частник вымыл бы в бочке обе руки и в дальнейшем их вряд ли испачкал бы.
Мат на свежем воздухе
Русский язык развился до такой степени, что любое слово в нём легко заменяется матерным. Иногда заменяются все до одного слова, и слушающие прекрасно понимают говорящего. Более того, у них возникли бы затруднения, если бы он вдруг заговорил языком Лермонтова и Тургенева. Они просили бы повторить ту или иную фразу, путались бы в смыслах и неверно оценивали бы информацию.
Без мата в России не делается ничего. Петербургский поэт Ефим Ефимовский, мой давнишний знакомый, с которым мы иногда обмениваемся книжками, написал смешные строчки про школьный физкультурный зал:
Сказал учитель: «Вот канат.
Под ним всегда кладётся мат.
Я запрещаю вам, ребята,
Наверх карабкаться без мата».
Карабкаться наверх без мата, наверное, ещё можно, но срываться без мата вниз вряд ли кому удавалось.
В моём садоводческом товариществе матом заглушается не только пение птиц, но даже визг электропилы. Ставится ли забор, кроется ли крыша, разгружается ли машина с навозом - мат сопутствует труду, который, как известно, облагораживает человека.
Никто на это давно не обращает внимания, да и я тоже не очень прислушиваюсь, но однажды услышал такое, что в пересказе, боюсь, будет похоже на вымысел. Всякий скажет, что это я придумал для смеха.
На один из соседних участков приехала группа парней, лет семнадцати. В отсутствие взрослых хозяев они сразу раскрепостились. Пока готовился шашлык, парни громко обменивались мнениями о текущих событиях, и мат стоял такой, что я уже опасался: не завяли бы от него наши огурцы.
И вот кульминация. Один из парней между делом спросил другого, куда он в последнее время запропастился и почему не появлялся на каких‑то тусовках.
- Трам‑тарарам,- ответил тот.- Какие трам‑тарарам тусовки? Времени трам‑тарарам не было. К экзаменам трам‑тарарам готовился. Я же в институт культуры поступил!
Минус опера
Если кто‑то считает меня культурным человеком, то сейчас я это мнение если не обрушу, то сильно пошатну.
Никто не просит, но я добровольно признаюсь, что не переношу оперу. Не просто не люблю её, а именно не переношу из‑за фальши. Из‑за того, что герои на сцене пытаются изображать какое‑то действие. Уж стояли бы себе и пели бы - всё равно ни слова не разберёшь. Так нет - ещё и двигаются. Если враг захочет пытать меня, чтобы я выдал какие‑то секреты, то пусть ведёт в оперный театр. К середине первого акта я всё скажу.
Послушать какой‑то фрагмент оперы по радио - ещё куда ни шло: оперная музыка бывает и приятной. Но в оперном театре мне доводилось бывать только по принуждению, когда меня кто‑то туда затаскивал. За исключением одного случая, когда я пошёл туда целенаправленно.
Дело было в студенческой юности. В ту пору, в шестидесятые годы, в стране не хватало мяса, масла, рыбы, муки… А мы с моим ныне покойным приятелем - назовём его Юрой, тем более что его именно так и звали,- остро ощутили, что не хватает пива. Ну, не было пива в Казани, и ждать его было неоткуда. Гуманитарная помощь в СССР стала поступать лишь в перестройку, но и тогда никто не догадывался положить в посылку баночку пива.
И вот от каких‑то культурных знакомых мы узнали, что пиво замечено в буфете оперного театра. Но непосредственно в буфет билеты, как оказалось, не продавали, пришлось купить два билета в амфитеатр.
Мы с Юрой раздобыли где‑то двух солёных лещей (с лещами в СССР тоже было неважно), почистили ботинки (лещей пока чистить не стали) и направились в храм искусств на «Князя Игоря».
Уселись, осмотрелись. Вроде ничего страшного, если не считать многотонной люстры над головой. Начался спектакль. Мы расстелили на коленях газетки и принялись чистить лещей. У некоторых интеллигентов, сидящих поблизости, прямо очки с носа слетели.
Потихоньку дочистили лещей, а тут и антракт. И мы метнулись в буфет. Пиво и в самом деле было - «Жигулёвское» (а какое ещё - других сортов мы тогда и не знали), и давали его по две бутылки на одного ценителя оперы. Схватили мы четыре бутылки - и за столик. На второй акт не пошли. Помню, до перерыва какой‑то персонаж пел: «О, дайте, дайте мне свободу!». Дали ему свободу или нет, мы так и не узнали.
Когда любители оперы начинают обзывать меня нехорошими словами, я беру в союзники Толстого. Лев Николаевич в студенчестве вряд ли чистил в театре лещей, но тоже, говорят, что‑то понимал в искусстве. Оперу он высмеивал не раз и жестоко: и в статьях об искусстве, и в литературных произведениях. Его Наташе Ростовой происходящее на оперной сцене было «дико и удивительно»: «Она не могла следить за ходом оперы, не могла даже слышать музыку: она видела только крашеные картоны и странно наряженных мужчин и женщин, при ярком свете странно двигавшихся, говоривших и певших; она знала, что всё это должно было представлять, но всё это было так вычурно‑фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актёров, то смешно на них».
В самом деле, как нормальный человек должен оценивать такое действие: «…справа и слева вышло много людей в чёрных мантиях. Люди стали махать руками, а в руках у них было что‑то вроде кинжалов; потом прибежали ещё какие‑то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая была прежде в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили её сразу, а долго с ней пели, а потом уже её утащили, и за кулисами ударили три раза во что‑то железное, и все стали на колена и запели молитву. Несколько раз все эти действия прерывались восторженными криками зрителей».
Вот она, формула оперы: «Они не утащили её сразу, а долго с ней пели, а потом уже её утащили». Конечно. Утащили бы без долгого пения, не было бы и восторга зрителей. Хорошая книга «Война и мир»!
Не так давно меня снова случайно занесло на оперу. Мы сидели с моим другом и его женой, которая посреди действия вдруг заснула (надо заметить, что она давно жалуется на бессонницу, не спит ночами, и никакие средства ей не помогают). Пока она спала, на сцене какого‑то героя ткнули шпагой, после чего он ещё минут пятнадцать пел, а потом упал.
- Кого убили? - встрепенулась проснувшаяся жена друга.
Мы переглянулись и не смогли ей ничего объяснить. Героев на сцене было ужасно много, кто там кого любил и с кем враждовал, понять невозможно. Оркестр, как водится, заглушал поющих. Кем был пронзённый шпагой персонаж и что он нам завещал, умирая, мы не расслышали.
Моё отношение к опере не мешает мне дружить с людьми, которые, одевшись в немыслимые наряды, долго‑долго поют о том, что легко можно выразить одной‑двумя репликами, и даже без помощи оркестра. Эдуард Трескин, мой давнишний друг Эдик, народный артист, пел на многих сценах мира, и это вполне простительно. Ведь помимо того, что он - оперный певец, Эдик писатель и мыслитель. Говорит он ничуть не хуже, чем поёт. А часто ли нам с вами приятно слушать говорящих?
Тигр или кошка?
Я и сам - мыслитель. Люблю поразмышлять о чём‑то таком, что осмыслению не поддаётся. Нет, не о том, что было раньше: курица или яйцо? Меня больше интересует, что было раньше: тигр или кошка?
Вариантов ответа два. Первый: сначала Бог создал кошку. Создал и сам поразился, насколько удачно получилось. И решил создать целое семейство кошачьих: тигра, льва, пантеру, леопарда… И второй вариант, который мне кажется более вероятным: сначала был со­здан тигр или леопард. Чудо какое! Хочется его посадить на колени, погладить и почесать за ухом. Но тигра не очень‑то почешешь за ухом - йода не напасёшься. Поэтому Бог решил создать нечто подобное в миниатюре. Кто хоть немного смыслит в кошках, пусть аплодирует вместе со мной. Все творения Бога прекрасны, но кошка стоит особняком.
Вернее, она чаще лежит, чем стоит. Кошка и минуты зря стоять и даже сидеть не станет - при малейшей возможности ложится, что тоже свидетельствует о её незаурядности. Вот я сейчас сижу и пишу, а возле компьютера, под настольной лампой, лежат два кота: Кешка и Йошка. Участвуют…
Как мыслитель я никуда не гожусь. Долго‑долго добираюсь до какой‑нибудь масштабной мысли, а потом на что‑то отвлекаюсь. И мысль уходит к другому.
А чаще всего она ко мне и не приходит вовсе. Хотя я готов к приёму и пару клеток в голове для неё освободил. Эти мучения мыслителя я однажды даже отобразил в рифму:
Премудрость эту мы слыхали все,
Она зовёт к вершинам и истокам -
Мол, надо думать не о колбасе,
А чаще надо думать о высоком.
Я знаю жизнь во всей её красе.
И пусть я не философ, не учёный,
Я мысли отогнал о колбасе -
Варёной или там полукопчёной…
От «Краковской» отвлёкся я сперва,
От «Докторской» (сдалась она мне, дескать!) …
И вовсе опустела голова,
Как перестал я думать об «Одесской».
Пусть где‑то грузят ящики «Свиной»,
Пусть где‑то «Конской» палочки зависли.
Плевать! Но что‑то мысли нет иной -
Ну, прямо, ни одной высокой мысли.
Продуктов всяких нынче до хрена,
И колбасой наполнена держава,
Но думай иль не думай, а она
Недавно снова вся подорожала.
Хотел я вникнуть в тайны бытия,
Примерно как Сократ, как Авиценна.
Но если о высоком думал я,
То это только о высоких ценах.
Так просидел я целых три часа…
Не видя проку и в четвёртом часе,
На кухню заглянул, где колбаса
Имелась у меня всегда в запасе.
Я съел её едва не полкило
С бутылкой пива и с томатным соком…
Нет, что ни говорите, тяжело
Без передышки думать о высоком.
Ну вот, вспомнил этот стих, и опять потянуло на кухню. Оба кота, кажется, разделяют мои намерения.
Девушку к роялю
Никогда и нигде я не называл себя поэтом. Самозванцев и без меня хватает. Иногда пишу ироническую прозу, которую для удобства восприятия рифмую. Зарифмованная проза - это то, с чем я иной раз выхожу к микрофону. Выхожу с надеждой:
А вдруг я вас всем этим очарую,
Замрёте в восхищении немом…
То, чем свою я глупость маскирую,
Нередко называется умом.
Случается, очаровываю. В основном слушателей, у которых возраст и образование - выше среднего. К таким шаг навстречу я делаю уверенно:
Я не жду никакого провала,
И какой тут возможен провал,
Если жизнь за меня рифмовала…
Лишь порою украдкой, бывало,
Я и сам кое‑что рифмовал.
Молодых читателей (и что ещё досаднее - читательниц) не видел давно. Всякая девушка, понятно, шарахнется при виде старичка с белой бородой, и слушать меня она станет лишь при одном условии: если окажется со мной в замкнутом пространстве. Например, в купе поезда. Тут уж я, как говорят циркачи, весь вечер на манеже:
Молодость прошла - какая жалость!
Старость накатила - просто жуть!
Я гожусь вам в дедушки, пожалуй.
(Хоть на это я ещё гожусь).
Поболтайте пять минут со мною,
Убедитесь: я ещё живой.
Не хотите ль стать моей женою
С перспективой стать моей вдовой?
Не пугайтесь, это юмор тонкий.
Юмор мой - не всякому понять.
А скажите, нет у вас сестрёнки
Помоложе, этак лет на пять?
В общем, не зря говорил в немолодом уже возрасте Никита Владимирович Богословский: «Мне бы девушку только до рояля дотащить!».
Нелегко в старости тащить девушку к роялю. То ли было в молодости, когда ты мог дотащить рояль до девушки!
На юмор девушки реагируют неплохо, но не все. Куда больший охват у лирики. Точнее, был охват. Когда‑то на поэтические вечера невозможно было пробиться. Поэты были узнаваемей актёров кино и по части популярности уступали разве что футболистам. А уж всякие там академики сидели в сторонке и тускло сверкали лысинами. Поэтому я был изумлён, когда узнал, что от Михаила Светлова не просто ушла жена, а ушла к академику. Как можно было уйти от Михаила Светлова, от человека, так искренне написавшего:
Я тоже не ангел, я тоже частенько
У двери красавицы шпорами тенькал,
Усы запускал и закручивал лихо,
Пускаясь в любовную неразбериху.
Как можно было уйти от обаятельного и остроумного поэта, о котором другой поэт, Роберт Рождественский, написал:
Я б землю эту милую проклял!
Повесился бы, честное слово!..
Но светится, дрожа над порогом,
Улыбка Михаила Светлова.
Улыбка поэта светилась, а жена ушла. Не моё дело, конечно, но к кому ушла‑то - к учёному! К физику, который, надо полагать, не стихи ей читал, а с чувством рассказывал о методах детектирования нейтрино с помощью превращения ядер хлора в ядра радиоактивного аргона.
Правда, счастливым учёным, которого предпочла Светлову грузинская красавица и потомственная княгиня, оказался не кто‑нибудь, а крупный итальянский физик Бруно Понтекорво, переехавший, на беду поэта, в Советский Союз. Человек достойный, но всё равно обидно за русскую поэзию.
Размышляя на тему «Девушкам поэты любы» (это Маяковский) и пытаясь угадать предпочтения нынешних девушек, я однажды даже сочинил кое‑что в рифму:
Ищет девушка поэта‑голодранца
(Не инвестора с бумажником тугим),
Ходит девушка с надеждою на танцы,
Очень хочет познакомиться с таким.
Ну, а где поэт? Не слышно звуков лиры.
Не везёт сегодня девушке опять:
Как назло, подходят скучные банкиры,
Олигархи приглашают танцевать.
Ошибиться можно, счастье добывая.
Так случается - никто не виноват…
Познакомилась вчера с одним в трамвае -
Оказалось, нефтегазовый магнат.
Что ей деньги, бриллианты и коттеджи?
Что ей шубы из диковинных мехов?
Что ей яхты, эксклюзивные одежды?
Тьфу на это! Хочет девушка стихов!
Ей бы вечером немножечко сонетов,
Нежной лирики - и больше ничего…
Но подружки расхватали всех поэтов,
Не осталось для неё ни одного.
За судьбою этой девушки слежу я,
И про­света не видать в её судьбе.
Неужели выйдет замуж за буржуя,
Прозу жизни испытает на себе?
Не знаю, как девушки, а я богатых людей не люблю. Может, потому, что не встречал ни одного, разбогатевшего за счёт ума и таланта.
Йошкар‑олинский дебют
Нет, одного всё‑таки встречал. Не знаю, правда, считается ли бывший чемпион мира по шахматам Гарри Каспаров богатым (в моих масштабах может считаться), но более талантливого человека долго искать.
Весной 2005 года Каспаров, оставивший большие шахматы и занявшийся политикой, решил ознакомиться с регионами России и для первой поездки выбрал почему‑то Марийскую Республику (я бы тоже её выбрал, но не в апреле, когда там нет ни грибов, ни ягод).
Лесная Республика Марий Эл - моё рабочее место. К тому времени я уже двенадцать лет был собкором по данному региону, и все местные комары знали меня в лицо. Редакция «Новой газеты» попросила меня сопроводить Гарри Кимовича и дала для связи его домашний телефон. На звонок ответила мама чемпиона Клара Шагеновна.
- Если вы на тему шахмат,- сразу предупредила меня она,- то с шахматами Гарри завязал.
К моему удивлению, именно так она и сказала: «Завязал». Впрочем, решимость и поспешность, с которыми этот великий шахматист завершил карьеру, как раз этим словом и характеризуется. Что для шахматиста сорок два года? Ботвинник выигрывал матч на первенство мира в пятьдесят, а Ласкер играл на высшем уровне до шестидесяти восьми лет. Но политика так политика. В 2005 году Гарри Каспаров полагал, что и в этой сфере он сможет просчитывать ситуацию на десяток ходов вперёд. Сомнений в его аналитическом уме, конечно, нет, но Россия никакому анализу не поддаётся. Никто тут не играет по правилам, а при необходимости здесь бьют игрока доской по голове (меру необходимости при этом политический оппонент определяет сам). Доской по голове - это я не для красного словца. Удар шахматной доской Гарри однажды и впрямь получил на встрече с политически активными соотечественниками. Голову Каспарова нападавший явно недооценил: никаких последствий этот удар не повлёк, если не считать неудачно придуманного Гарри Кимовичем названия для основанного им общественного движения - Объединённый гражданский фронт. Сейчас в России даже гражданский тыл объединить никому не удастся.
Позже у Каспарова случилась и отсидка в тюремной камере - пять суток получил он за то, что не понравился милиции на одном из митингов. И это - тоже Россия, которая ещё в 1918 году сажала в тюрьму и едва не отправила на расстрел другого своего шахматного гения, Александра Алёхина.
Алёхин покинул Россию и умер за рубежом. Сейчас, когда я вспоминаю поездку с Каспаровым в Йошкар‑Олу, Гарри Кимович, как и Александр Александрович, живёт за границей - фактически в изгнании. А тогда, весной 2005‑го, ему казалось, что в России ещё можно что‑то изменить, и он сделал попытку конвертировать своё шахматное имя в политику. Решение довольно сомнительное, и у меня ещё оставалась надежда, что Каспаров увидит Марийскую Республику и вернётся в большие шахматы. Но не тут‑то было. В первый день поездки утром я на эту тему пошутил, а вечером за ужином Гарри Кимович сказал мне, что моё предсказание не сбудется: он остаётся в политике, хотя увиденное за день вроде бы не предполагало такого решения.
Нетрудно догадаться, какое впечатление произвела депрессивная провинция на человека, который «чаще ездил в Париж или Лондон, чем в Калугу или в Воронеж, и который до того гораздо пристальнее присматривался к полю g7, чем к колхозному полю». Слова в кавычках - из моего репортажа об этой поездке в «Новой газете». Он назывался «Захват диагонали», и я проводил в нём наивную мысль о том, что Каспаров, как и на шахматной доске, должен попытаться - захватить в политике большую диагональ - вопреки тем, кто уже захватил вертикаль.
Он очень энергично взялся за дело. Через два месяца я сопровождал его в другой поездке, в Кострому, и видел, насколько увереннее он стал чувствовать себя в малознакомой сфере. Тем более что в Костроме, в отличие от Йошкар‑Олы, ему позволили выступить на местном телевидении и пригласили на доброжелательную беседу в мэрию. На обратном пути Каспаров оптимистично строил планы, и, пожелав ему успехов, я высказал робкую просьбу: не даст ли он мне в своём будущем правительстве должность министра рыбного хозяйства. Ну, чтобы наконец‑то в рабочее время на законном основании ездить на рыбалку.
Гений за столиком
Существует заблуждение, что шахматисты - особо умные люди. И вроде не поспоришь: ведь часами сидят и думают. Просчитывают комбинации ходов на пятнадцать вперёд. Держат в памяти десятки партий, сыгранных задолго до их рождения. При случае, не заглядывая в книжку, могут показать, как в конце XIX века Тарраш прищучил Пильсбери, эффектно побив ладьёй его пешку на f6.
Всё это так, но за пределами шахматной доски их блистательный ум часто не желает проявляться. Мало того, порой проявляется противоположное уму свойство и известный шахматист в публичной сфере выглядит жалко, как та побитая пешка Пильсбери.
Сказанное не относится, как минимум, к трём ярким личностям: Каспарову, Талю и гроссмейстеру О. Бендеру. При этом абсолютно реальным в этом ряду выглядит только Каспаров. Остап Бендер, как известно, мифическая личность, а Таль - полумифическая.
Восьмого чемпиона мира Михаила Нехемьевича Таля всю жизнь сопровождали мифы и легенды. Это был человек‑фейерверк, с которого не сводили глаз восторженные болельщики в СССР и многих странах мира. Шутили, что с Талем приятно посидеть за столиком, даже если на столике нет ничего, кроме шахмат. Но так вышло, что я посидел с ним за столиком, на котором даже и шахмат не было…
В 1987 году один из казанских трестов обзавёлся шахматным клубом. На открытие пригласили экс‑чемпиона мира Михаила Таля. В ту пору пятидесятилетний Таль был явно болен, но откликнулся и приехал. Мне довелось освещать торжественную процедуру в печати, и сейчас у меня есть возможность процитировать себя:
«Гроссмейстер сказал несколько приветственных слов, и его попросили поставить автограф на стене в вестибюле. Гений мировых шахмат написал фломастером короткое пожелание и расписался.
«А теперь,- сказал ведущий церемонии,- я попрошу поставить свой автограф нашего управляющего». Тот подошёл и расписался рядом с Талем. «А теперь,- продолжал ведущий,- пусть распишется наш главный бухгалтер». Главбух не стал скромничать и умалять свои заслуги. Далее к стене были приглашены начальник отдела кадров, председатель проф­кома… Через несколько минут автограф Таля померк в окружении росчерков здешнего начальства. Если в дальнейшем кто‑то и разглядел бы его, то понял бы лишь одно: в компанию местной знати затесался какой‑то посторонний».
Смешно? Смешно. Но почему‑то смешно было только мне и самому Талю. Мы с ним тихонько посмеялись, отошли в сторонку, и я взял у него короткое интервью. Потом проводил его до гостиницы, и мы договорились, что я утром зайду за ним - он должен был дать сеанс одновременной игры в каком‑то дворце. Хотел было сразу пригласить его к себе на завтрак (мой дом рядом с той гостиницей), но подумал, что всё‑таки сначала надо согласовать это с женой.
- Завтра утром у нас в гостях будет Таль! - сообщил я Любе с порога, не сомневаясь, что свою задачу она поймёт правильно. Тут её учить не надо. В нашем доме побывало немало деятелей культуры и искусства с хорошо поставленным аппетитом, и каждый раз, наблюдая её кулинарный триумф, я отмечал про себя, что женился вовремя и удачно.
Но в тот раз моя затея с высоким гостем оказалась оторванной от жизни. А жизнь была такова: в стране шёл второй год перестройки, и есть было нечего. Ну, не то чтобы совсем нечего. В холодильнике, кроме настойки из одуванчиков для натирания поясницы, вроде ещё что‑то хранилось, но Люба решительно заявила, что сегодня у нас нет ничего такого, чем можно было бы угостить великого человека. Не на яичницу же его приглашать! Я вынужден был согласиться.
И вот наутро я иду в гостиницу, где, как оказалось, не работал буфет, вхожу к Талю в номер и вижу, чем собрался позавтракать великий человек. На столе стоял стакан с опущенным в него кипятильником и лежали два печенья.
- Угощайтесь,- радушно улыбнулся Таль и подвинул одно печенье в мою сторону.
До чего бы к месту оказалась в то утро яичница…
Михаил Нехемьевич Таль умер через пять лет в 55‑летнем возрасте. Мы с женой услышали эту скорбную новость по телевизору.
- Ты поняла? - рассеянно сказал я Любе. Покормили бы мы его вовремя, может, всё обернулось бы как‑то иначе…
Бежит девчонка
Вот Семёна Каминского мы всегда кормим вовремя, и он неплохо выглядит. Се­го­дня отправил ему поздравление - парню исполнилось 74 года. К тому времени, когда кто‑то станет читать эти строки, Семёну может исполниться 75, 88 или 97 лет. Всё зависит от того, где и когда эти мои записки дойдут до читателя.
Обидно, что сейчас уже приходится объяснять, кто такой Семён Матвеевич Каминский. Начну издалека. Когда я учился этак в восьмом классе, вся наша Черемшанская средняя школа пела: «Косички, блеск весёлых глаз, бежит девчонка в первый класс…». Позже я узнал, что эту песенку пела вся страна, но наше село страной мало интересовалось, а страна и вообще не подозревала, что есть такое село - Черемшан.
Ну, так вот, мы с энтузиазмом пели про девчонку‑первоклассницу, не задаваясь вопросом, кто написал эту трогательную песенку. Тем более, я и подумать не мог, что её автор станет моим другом.
«Первоклассницу», как и ещё несколько популярных в ту пору песен, написал студент Казанского авиационного института Семён Каминский. Я появился в Казани, когда организованный Каминским Студенческий театр эстрадных миниатюр (СТЭМ) играл в культурном отношении куда большую роль, чем все казённые городские театры. Билетов на выступления СТЭМа я никогда не видел. Где их можно было добыть, никто не знал. Рядовому зрителю попасть в здание КАИ можно было разве что через окно туалета на первом этаже. Мужской это был туалет или женский, никого не интересовало - в окно лезли и дамы, и кавалеры. А что творилось у парадного входа! Сейчас сэкономлю усилия и приведу пару отрывков из книги нашего с Каминским товарища - актёра и режиссёра Бориса Львовича:
«Каждую субботу и воскресенье площадь Свободы, на которой стояло Пятое здание КАИ, заполняли толпы молодых в ожидании удачи. Пропускали завистливо обладателей билетов и ждали. Наконец, по толпе пробегал шёпот: «Каминский… Каминский…». Тот выходил в сопровождении верного директора Лёши Будиловского. Народ расступался перед ними, они выглядывали в толпе знакомые лица, и Семён делал приглашающие жесты рукой: «Людочка… Валечка… Ирочка… Танечка…». Счастливицы гордо цокали каблучками за двадцатилетними мэтрами…».
«Каминский ходил по Казани, как какой‑нибудь Спартак: ему козыряли милиционеры, приветственно сигналили таксисты, его почитали партийно‑комсомольские органы Татарии и, главное, собственный ректорат…».
Ректорат какое‑то время удерживал в Казани выпускника КАИ Каминского (сказать, что Семён защитил диплом инженера, будет неточно, поскольку на его диплом никто и не покушался), но довольно скоро он ушёл в большую эстраду - стал конферансье у Олега Лундстрема (скоро придётся объяснять, кто такой Лундстрем). Он продолжал писать эстрадные миниатюры, а также песни, которые пели Клавдия Шульженко, Людмила Гурченко, Валентина Толкунова, Лев Лещенко… Сейчас кто‑нибудь из вчера родившихся спросит: «А эти ещё кто такие?».
Рад был бы сообщить, что мы с Каминским написали в соавторстве несколько песен, которые вроде бы не стыдно предъявить стране и миру, но ни в стране, ни в мире что‑то не нашлось желающих их петь. Да, они вышли на дисках. Да, их оценили какие‑то профессиональные люди. Но песня - это не то, что на диске. Песня - это то, что поют в любом Черемшане, не интересуясь, кто автор.
Замечу попутно, что с песнями у меня всю жизнь не ладилось - независимо от того, кто писал музыку на мои стихи. Самый досадный случай произошёл году этак в 1978‑м, когда я принял участие во всесоюзном конкурсе журнала «Крокодил» на лучшую шуточную песню. Было около пятисот участников, имена которых сохранялись в тайне для жюри - его возглавлял Никита Богословский. Фантастический успех: мы с начинающим московским композитором Гайратом Долотказиным заняли первое место. Нашу песню «Дорогая редакция» («Сразу трое хороших ребят мне в любви объяснились подряд…») спела и записала на пластинку Валентина Толкунова, а нам с Гайратом выдали по большой медали. И что вы думаете? Вся страна запела не нашу песню, а песню, которой присудили второе место и которую спела Алла Пугачёва. «Песенка первоклассника» («То ли ещё будет! Ой‑ёй‑ёй!») поётся по сей день. Любит народ песни о первоклассниках и первоклассницах.
А песню Каминского о первокласснице я однажды грубо опошлил. Мы с Семёном пишем друг другу на дни рождения всякие смешные поздравления, и я порой использую его песни, накладывая на мелодию свой текст. И вот пару лет назад я заменил его девчонку на 72‑летнего мальчонку:
Нет денег, пенсия в обрез,
Бежит мальчонка в райсобес,
Спешит мальчонка в райсобес -
Не с костылём, а без.
И все, как полагается,
Мальчонке улыбаются,
И помогают по пути
Дорогу перейти.
А граждане с детишками,
С кубышками, сберкнижками
С балконов весело следят,
Друг другу говорят:
«Вон видишь, лысина блестит -
Мальчонка в райсобес летит,
И нипочём ему сейчас
Отит и простатит».
Пусть поседел он и облез,
Бежит мальчонка в райсобес,
Спешит мальчонка в райсобес
Судьбе наперерез.
А мне никак не верится,
Что мир назад не вертится:
Ведь были ж пенсии в стране
Приличные вполне.
И ещё. Не так давно я в очередной раз съездил в Черемшан. Моих сверстников там уже не осталось, за исключением Зойки Зубовой (в детстве - Сергиной), которая училась на класс ниже и пела лучше всех в школе. Редкий концерт обходился без исполнения ею «Первоклассницы». Сейчас она, понятно, пенсионерка Зоя Ивановна. Копается в огороде и поёт в кружке ветеранов. Я посадил её в машину и дал послушать «Первоклассницу» на шикарно оформленном диске Каминского.
- Помнишь? - спросил.
Зойка всплакнула.
Место рождения
С какой стати я родился в Черемшане? Кто бы объяснил…
Я иногда задумываюсь и изумляюсь: для того, чтобы я родился, понадобилась Вторая мировая война. Понадобился сговор Гитлера со Сталиным 1939 года, в результате которого Бессарабия вскоре была отобрана Советским Союзом у Румынии. И мой будущий отец Семён Бронштейн невольно поменял страну проживания: был гражданином Румынии, стал гражданином СССР.
Добавлю, что городок Единцы, где родился отец, до Октябрьской революции вместе со всей Бессарабией был в составе России, и маршрут никуда не переезжавшего жителя тех мест в итоге выглядел так: Россия - Румыния - СССР.
Оружия новоявленным гражданам СССР не доверяли, и отцу во время войны не нашлось другого места, кроме как в Татарской АССР, в селе Черемшан. Сюда его, спе­циа­листа по зерну, отправило какое‑то подразделение Наркомата заготовок СССР. И это большая удача. При Сталине выходцу из боярской Румынии могло найтись место гораздо дальше.
К тому времени в родной Черемшан вернулась юная выпускница Бугульминского детского дома Таисия Кириллова. И тут уж я не мог не родиться…
Но зачем же так сложно‑то? Если я для чего‑то понадобился на этой Земле, то обязательно ли было кому‑то на небесах организовывать из‑за меня мировую войну?
Родился я 10 декабря 1945 года, а в свидетельстве о рождении мне записали: 1 января 1946‑го. Да что угодно могли записать. Я был, как в то время говорили, незаконнорождённым ребёнком. Нет, отец от меня не отказывался, он очень меня любил. Ему было уже сорок четыре года, и до того детей у него не было (ранее, в Румынии, он был женат, но с женой расстался ещё до войны). Когда война закончилась, он мог бы вернуться на родину, теперь уже в Молдавскую ССР. Но из‑за меня остался в Черемшане, хотя жить ему тут (с семь­ёй или без семьи) было негде. Где отец с матерью ютились до моих пяти лет, объяснить не могу. Рассказывали, что в чужих домах, за занавеской. Но вот отцу предложили работу на элеваторе в деревне Мурзиха на Каме - аж с предоставлением комнаты в доме барачного типа. И он, оформив брак и узаконив меня, пятилетнего, повёз нас с матерью и бабушкой в Мурзиху.
Радость проживания в бараке оказалась недолгой. Уже разворачивалось строительство Куйбышевской ГЭС, Волга и Кама разливались, и Мурзиха, в которой мы прожили два года, попала в зону затопления. Кроме как в Черемшан, возвращаться нам было некуда. При этом и в Черемшане у нас не было ни кола ни двора. Дом (обыкновенный деревенский) удалось построить только года через два. Никаких удобств в том доме, понятно, не было, зато прямо напротив нашей калитки был колодец с журавлём. Для села это большой плюс: журавль у калитки лучше, чем журавль в небе.
Примечательно, что в Мурзихе я успел получить кое‑какое образование. Во‑первых, уличное: родители с утра до ночи работали на зерновом элеваторе, а я на улице успешно пополнял словарный запас. А во‑вторых, школьное, причём не совсем обычное. Дело в том, что в первый класс меня поначалу не приняли - семь лет мне исполнялось только в зимние каникулы. И первое полугодие я сидел дома и читал книжки. Прочитал все, какие попались под руку, и наткнулся на неожиданное препятствие. У отца была какая‑то книжка Шолома Алейхема на иврите (отец знал несколько языков и иврит в том числе). Ну, это я позже выяснил, что она на иврите. А тогда взялся её читать и обнаружил, что таких букв не знаю. Слова в ней складывались из каких‑то рыболовных крючков (то, что всё это, вдобавок, надо читать справа налево и с конца книжки, до сих пор повергает меня в недоумение). Почувствовав нехватку образования, я устроил скандал: «Хочу в школу!» - и меня туда отвели, чтобы просто посидел и успокоился.
Что представлял собой тот очаг просвещения? Первоклассники и второклассники сидели вместе в одной комнате. Тех и других было человек по шесть‑семь. Учительница была одна - с классическим именем Марья Ивановна. Она поочерёдно давала задание тем и другим, а я, сидя в сторонке, успевал выполнять оба.
Ну что было делать с человеком, умевшим читать, писать и считать? Зачислить меня в школу официально со второго полугодия вроде не было возможности, но, так как Мурзиха должна была уйти на дно, решили: выдадим этому умнику справку об окончании первого класса - и концы в воду.
Всё не как у людей. То был незаконнорождённым, то стал незаконно образованным.
Про умных читателей
Я хорошо отношусь к своим читателям. Никогда не подсуну им то, чего не стал бы читать сам. Понимаю, что читатели разные и на всех не угодишь. Что ни напиши - одни похвалят, другие обругают.
Главный редактор «Новой газеты», где я по недосмотру отдела кадров до сих пор работаю, Дмитрий Андреевич Муратов любит повторять, что наши читатели умнее нас. С этим можно согласиться, но тогда придётся признать, что мы глупее наших читателей.
Как‑то к юбилею нашей газеты я это признал письменно:
В голове то какая‑то каша,
То её продувает насквозь…
Мы глупее читателей наших -
Вместе взятых и каждого врозь.
Я статью дописать не успею,
А читатель бормочет: «Фигня!»
Я его даже с виду глупее -
Посмотрите, прошу, на меня.
Чем читателям мы интересны?
Ничего интересного нет.
Даже Быков для них - легковесный,
Суховатый и постный поэт.
Как покрыть мозговые затраты,
Стимулировать наши умы?
Нам ума не прибавит зарплата,
И её не прибавят, увы.
Я с тоской совладать не умею,
И тяжёлые мысли гнетут:
Были б мы хоть немного умнее,
Разве мы бы работали тут?
В Думе, в банках и даже в балете
Примененье находят умы.
Только мы засиделись в газете…
Ну и кто после этого мы?
У читателя нашего - имидж.
И газета ему - не скрижаль.
И ума у него не отнимешь
И на всех не поделишь. А жаль.
В голове то какая‑то каша,
То какой‑то набор чепухи…
Мы глупее читателей наших -
Вот и пишем такие стихи.
Да, и воспоминания вот такие пишем…

Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа


Нравится
Поделиться:
Комментарии (0)
Осталось символов: