Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

О товарищах весёлых, о полях посеребрённых

Журнал "Казань", № 1, 2012 Я не знал, что средь шумного мира Покорённых небес и морей Есть одна журавлиная сила, Что всех сил лошадиных сильней.* Жаркое казанское лето. Раскалённая, наклоненная к югу Суконка, будто кусок Бразилии. В моде шляпы «сомбреро», узкие брюки с разрезом у щиколоток. Такие штаны натягивают с...

Журнал "Казань", № 1, 2012

Я не знал, что средь шумного мира
Покорённых небес и морей
Есть одна журавлиная сила,
Что всех сил лошадиных сильней.*


Жаркое казанское лето. Раскалённая, наклоненная к югу Суконка, будто кусок Бразилии. В моде шляпы «сомбреро», узкие брюки с разрезом у щиколоток. Такие штаны натягивают с мылом. Они для красивых икр, как у футболистов Пеле и знаменитого Эдуарда Стрельцова, который бабахнул на весь мир дочь английской королевы. В узких брюках парень лёгким движением бёдер может выразить девушке всё…

- Эй, моряк, ты слишком долго плавал,
Я тебя успела позабыть… -


на тротуаре девочка, напевая в быстром темпе, крутит на бедре обруч. Но его вращения хватает лишь на полкуплета, обруч падает. Девочка поднимает его и вновь начинает скороговоркой:

- Мне теперь морской по нраву дьявол.
Его хочу…


Ну, прямо ещё!

Алюминиевый обруч со звоном пляшет на тротуаре.
Мне самому лет семь. Иду и созерцаю мир, как откровенье божье. Под калининской горой кинотеатр «Победа». Анастасия Вертинская, вскинув руки, танцует на щите мексиканский танец. Идёт «Человек-амфибия».

Нам бы, нам бы, нам бы всем на дно.
Там бы, там бы, там бы пить вино…


А вот ковбой Рональд Рейган скачет аллюром в сторону капустных огородов на Тихомирновой. «Скоро» - «Великолепная семёрка»!
По улице Свердлова едет военный грузовик с открытым верхом. От высоких бортов машины опущены сиденья. На них сидят солдаты, кто без пилотки, кто с голым торсом. Машина скрывается за кронами деревьев - и я успеваю расслышать слова песни, которую поют солдаты:

Гоп, я чепурелла,
Гоп, я порабелла…


В незнакомой песне что-то печальное. Её поют сообща, но преобладает личное. И потому она звучит нескладно. Песня кажется немного блатной. Но она очень красивая, мужская. Наверно, ковбойская, про пистолет «парабеллум».

Отныне понятие «армия» будет связано для меня с этой картиной. Едут надёжные парни в грузовике и поют.
К их поколению у меня особое уважение. Может, потому, что они родились во время разрухи. Смотрю на классные фотографии старшей сестры, чёрно-белые, неумело проявленные. Робкие улыбки, неуклюжие овалы, тени на впалых висках... Это не то что внутренний отсвет недавней войны, отпечаток страданий нации,- а следы деформации самой сущности Homо как следствие гуманизма. Следы прикосновенья уставшего от крови Бога. То есть он, умилённый, в мыслях невест, а после в чревах и люльках ваял ночами их трогательные черты. И вот они жмутся, плечо за плечо, в куцых вельветах, ранимые, немного потерянные…

Они многое недополучили. Но приобрели нечто большее - всю палитру красок мирозданья. Более обострённое восприятие, в чём было отказано нам в силу равномерности света, сытости и тишины.

Ещё у меня осталось впечатление, что армия - это нежность.

Я тайком читал письма солдат к моим старшим сёстрам. Это схваченные резинками несколько пачек нежности.

Белоруссия

1

Когда мне выдавали военную форму, это была уже другая «армия». Гимнастёрка стала курткой хэбэ с отложным воротником, а не стоячим, как у гусар. Парадку - строгий мундир и полугалифе, с антрацитовой гармошкой в голенищах, сменил цивильный костюмец, с чахлым галстуком, как шкурка змеи. И кривые, как запятые, ботинки.

И было невдомёк, что форма станет хуже: пятнистая, под масть пресмыкающихся - в том числе и бомжей, что в этой одежке горланят по электричкам афганские песни.

С десятого класса меня и Димыча военкомат затаскал по комиссиям. Медосмотры, характеристики, проверки на предмет пленения родственников немцами и существования таковых за границей. Директор школы сказал, что подбирают в кремлёвский полк. В то время мало было акселератов, чей рост превышал 184 см. Из трёх выпускных классов мы с Димычем были две особи, чьи ласты имели сорок пятый размер.

Московский кремль! Это льстило. Тем более мой дядя служил в парадных войсках.

Однако к моменту призыва мы растранжирили доверие военкома. Я лазил через пожарную лестницу в студенческое общежитие к Наташке, меня ловили дружинники, вызывали милицию, оформлялся привод. Димыч же, летая на мотороллере, тряхнул мозги о кочку, и ему вовсе дали белый билет.

Меня назначили в артиллерию. Но прибыл я в учебный центр РВСН в Белоруссии.

Когда с нас содрали гражданку, выдали по обмылку и загнали в баню, а прежде дали список специальностей, по которым мы хотели бы служить: вентиляторщики, электрики, дизелисты и котельщики,- голый Сайгуш в пару орал:
- Айда в котельщики!
- Ты что, это ж кочегар! - отвечал Магдей.

Шамиль Магдеев родом из-под кремля, красавец, бывший пловец.
- Сам ты кочегар! - кричал Сайгуш.- Котлы современные! Котельщик в армии - аристократ! Там - брага, тепло, баня!
- Не, лучше электриком,- гнул своё Шамон, лакируя под душем геракловы плечи.
- В ракетной шахте - яд, компоненты,- продолжал Сайгуш.- Ворон, Дух! - обратился он к нам,- айда в котельную!
Сашка Ворон - с «Кубы». Когда стояли в Пензе, примазал мне кличку «Дух». Он, пьяный, всё лежал на полке, рот до ушей. Закрывал то левый, то правый глаз.
- Слушай,- говорил он мне,- ты то здесь, то там. Как дух святой…

И улыбался так, что рот заходил за уши,- вот-вот срежется и свалится макушка. Глядя на меня, самозабвенно пел какую-то песню про дух святой.

Мы были скептики, нахалы, нас ещё с рекрутского вина мутило, и смешными казались пузатые дядьки, что играли на плацу в солдатики. Апоплексично тужась, вертелись, задирали ножки и шлёпали скривлённым полуботинком оземь.
В нашей дивизии было два генерала, толстый и тощий.

Толстый был коротышка. В длинном мундире, с висящим, как у маэстро, хвостом, он двигался строевым шагом, приставив ладонь к козырьку. Зелёный галстук его болтался, как лист кукурузы, седой затылок багровел, фуражка тряслась. Но короткие ножки чётко выстреливали из-под живота, как в театре кукол.

На второго будто не хватило олова, и его вытянули в шпильку - он был очень высокий и тощий. В куцем кительке, как выросший из формы второгодник, он чеканил шаг, вывернув ладонь от уха, и глядел в небеса так радостно, будто видел там Бога (тогда им был маршал Гречко). Ноги, как жерди в полусапожках, отскакивали от плаца. Однако сухая жилистая шея, заменявшая затылок, держала фуражку неколебимо. Казалось, у этого ракетчика она была устроена на независимой подвеске, как основание баллистического носителя, предназначенного игнорировать дрязги планеты.

От рядового до генерала путь великий и страшный. Мы не знали ещё, что будем завидовать воинским званиям. Не то что сержантскому, даже ефрейторскому. Этот полкан, идя навстречу, нарочно будет считать ворон, прикидываться рассеянным, дабы попался курсант на удочку - не отдал честь. На то он и ефрейтор, низшая раса, чтоб проявить власть. Он, козявка с козявкой в носу, которого ты правил и лудил на гражданке, остановит, поставит по струнке. И, прогуливаясь вокруг, станет отчитывать, что не почтил его воинским приветствием. Поизмывавшись вдоволь, потребует, чтобы ты доложил о замечании своему командиру, и пообещает проверить. И не будет он ефрейтором, если не проверит. А твой командир, такой же опарыш, выпучит глаза, дико оглядывая тебя, будто ты только что зарезал старушку.

- М-ы-ы-м! - протянет он, теряя дар речи, и станет молча ходить вокруг, нагоняя жути.
- Вы не отдали честь старшему по званию? - наконец скажет он.- Вы где служите? Это ракетные войска стратегического назначения! Элита Вооруженных сил! Два наряда вне очереди!

Вот так ефрейтор, фюрера стручок, станет объектом зависти. Нам будут сниться сержантские просветы на погонах - и в щелях палисадов, и в струях солнечных лучей. Даже в жёлтых листьях акаций с их дольками, похожими на нашивки. Сержант - это индульгенция, защита от мук, власть. Дедовщину мы не знали, но сержантская вежливость вынимала из нас душу.

Само первое пробужденье в казарме обозначилось внутренним криком тоски. То ли день, то ли ночь, то ли конец света - двести пацанов , выброшенные из коек, с красными от недосыпа глазами напяливают в спешке форму и тяжёлые сапоги. Одолевая резь в мочевых пузырях, все двести кидаются в сторону туалета. Но там в позе гестаповца преграждает вход старшина Коваленко. И, страшно пуча глаза, будто началась война, кричит: «На выход!»

Батарея гурьбой катится с третьего этажа на первый, под дикие окрики строится у казармы. Трусцой направляется к КПП и поворачивает на большак. В части несколько ворот, расположенных по частям света. Из них, словно щупальца моллюска, одновременно вытягиваются десятки батарей. И, подрагивая, всасываются в пространство…

Атлетичные командиры бегут вдоль обочин, требуя увеличить темп. Вскоре с дистанции начинают сходить первые курсанты. Щерясь, стягивают с ног сапоги, где под сбившимися портянками мерцают мясные срезы.

Через три версты колонна останавливается у опушки. Её оборачивают в сторону песчаного поля.
- Десять, все около канавы… - командует Коваленко от фронта, глядя на секундомер... И, смертельно бледный, окатывая белками вселенную, выдаёт грудью:
- Марш!
Сжимая руками мошонки, курсанты кидаются к вожделенной траншее. Сапоги вязнут в песке, спотыкаются об упавших…
- Медленно! Ставить! - кричит старшина.- Команда «Отставить» выполняется в два раза быстрее!
И толпа бредет обратно…

- По команде «разойдись» должны разлетаться картечью! - поучает Коваленко. - Равняйсь! Смирно! Во-ольно… Р-р-разойдись!
Только с четвертого раза батарее дозволено добежать до траншеи.
В другие дни Коваленко беспощадно объявляет:
- Не успеваем! Время вышло!

Разворачивает батарею и гонит в сторону казармы не опорожнённую. Колонна покорно трясётся обратно…
Свидетелями нашего позора были две спортивного вида девушки. Они выходили на улицу рано утром, ещё до того, как появлалась батарея. Обе в синих «алимпийках». Одна, коротко стриженная, со скакалкой. Другая, длинноволосая, с обручем, косы её были распущены и схвачены ото лба лентой. Они занимались гимнастикой на горке, а потом, когда мы возвращались, шли домой параллельно нашему маршруту.

Часто девушка с обручем, та, что с длинными волосами, появлялась одна. Даже издали было видно, что она красивая. Зелёная лента окаймляла её лоб, как у Чингачгука, как в недавно вышедшем фильме, и придавала ей особый шарм. С её лица не сходила улыбка. Казалось, она чувствовала, что вся колонна любуется ею, и дружелюбно махала нам рукой.

2

В батарее семь взводов и семь замков-командиров, которые занимались личным составом с утра до ночи. Пятеро из замков дембеля. Коваленке вообще двадцать восемь лет. Остальные двое из зелёных: сержанты Сергунин и Рудинский.

Сергунин из Свердловска, белокожий сибарит. Уже начал оплывать командирским жирком. Часто гневен, искренне брызжет слюной и топает ножкой. Но больше любит слушать байки о гражданке. Тут он растекается, как сметана. Во время нарядов на кухне садится на лавку рядом со мной.

Я уже пообедал. Нужно идти мыть чаны.
- Сиди! - приказывает Сергунин.- Рассказывай...

Ладил я и с москвичом Юрием Липатовым, который мечтал поступить в Литинститут. Он был самым накаченным из дембелей, имел мощные, как у Су-31, спинные «крылья». Раздвижные. Когда с турника приземлялся - раздвинутые «крылья» не давали вертикально опустить руки. Так и шёл с приподнятыми локтями.
С Липатовым я выпускал стенгазету «Штык», сочинял юморную дребедень с парной рифмой и рисовал разгильдяев.
Лично мой замок Ефим Рудинский родом из Белой Церкви. Невысокий, с толстыми ягодицами и хлябающими голенищами, имел мощный торс - ещё с гражданки, занимался штангой. В отличие от Сергунина он не на секунду не забывал о службе.
- Войска, что я вижу!.. И вы курите после звонка на занятия? М-ы-м! - он обморочно втягивал в себя воздух. Приближался к курсанту вплотную, обнюхивал большими ноздрями с семитской спиралью крыльев, изумленно осматривал его коричневым оком. И опять стонал...

Сначала всё это воспринималось нами как дурачество. Но после жесточайших наказаний курсанты стали прятать глаза от витавших рядом бельм, содрогались от движения чутких ноздрей.
- Вы пренебрегаете Уставом, вы… Отныне я запрещаю вам курить! Ещё раз увижу - не будет курить весь взвод! А пока два наряда вне очереди!

Два наряда означало: до трёх утра катать двухпудовую гирю, надетую на черенок полотёрки,- растирать на паркете мастику. После физических нагрузок нам поначалу не хватало и положенных восьми часов сна, а тут - четыре. Двое суток подряд. С утра до обеда не выспавшийся курсант должен был слушать технические лекции, записывать. Но он клевал носом. Преподаватель со звёздами подполковника вежливо предупреждал раз, два и в конце концов объявлял два наряда вне очереди.
- Доложите вашему замкомзводу, я проверю.
- Есть! - отвечал курсант, и служба в армии начинала казаться ему адом.

После кросса на футбольном поле батарею вели в столовую, останавливали напротив парадных дверей с колоннадой и высокими клумбами по сторонам. Прежде чем запустить, заставляли долго маршировать на месте. Под палящими лучами мокрая гимнастёрка высыхала на теле. Наш взвод стоял во главе батареи, а я - первым справа, как раз напротив клумбы. Календула, росшая в ней, казалась не от суеты здешней. Я смотрел на цветы и забывался… Так постепенно клумба стала моим молитвенным камнем, куда меня, как коня на водопой, приводили по три раза в день. Измождённый под весом солнца, давившего на плечо, я маршировал, маршировал, маршировал - и отдыхал тут душою.

Однажды во время такой маршировки ко мне подошёл Магдей. Без ремня, в промасленном хэбэ - был в наряде по кухне.
- Всё пройдёт,- сказал он.- Отслужим, приедешь ко мне на «Зою». У меня дача на Волге, лодка. Наберём пива, уйдём на остров!.. Помни слова на печатке Соломона!
Он произнес это так тепло, что я вздрогнул.
- Не верится? - он смотрел своими волжанскими, зелёными и глубокими, как цветущая июльская заводь, глазами, затем мягко опустил веки.- Поверится...

Милый друг Магдей, ты сдержишь своё слово, набёрешь канистры пива и будешь ждать меня у катера с прогретым мотором. Но я не смогу приехать. Мы увидимся позже, в ресторане «Лето», когда ты будешь работать могильщиком. Я зайду туда с мороза после лекций в университете. Будет греметь свежий суперхит «Прощай». Один, великолепный, ты будешь танцевать в полупустом зале. Хмельной, будто молясь в небо, роняя, как сор, из карманов деньги. Ты обнимешь меня, отведёшь к столику, где мрачно восседают, жуя икру, передовики инфернального цеха: «Это мой лучший друг! - скажешь ты.- Хоронить по первому разряду!»
Ты выкопаешь сотни могил на центральном Арском кладбище. Твоё же пристанище я найду в Царицыно. Под палящим солнцем июня ты будешь смотреть на меня в упор, как тогда, в Белоруссии. Фотография будет чёрно-белая. Но я увижу те - зелёные, как водоросли, глаза. Человек слова, ты и тут сдержишь его: да, всё прошло… Как на печатке Соломона.

- Ба-а-та-ре-я, слева колонной по одному, бегом!.. - крикнул Коваленко, и мы согнули руки в локтях, стали трусить на месте… Наконец старшина выбросил драконье пламя:
- Марш!
Забега`ли в столовую длинной нитью, усаживались за столы по десять человек. Учебка кормила до отвала, всё было горячее. В алюминиевом чане, похожем на банную шайку, желтела пшённая каша. В бочонке рассольник. На блюде шматы варёной свинины. Распаренный пятак с ноздрями. Или прижмуренные в гастрономическом кайфе глазки.
Мы не успевали поесть. Колонну заводил и усаживал Коваленко, а поднимал, минуты через три, уже поевший до того другой замок.
- Заканчиваем приём пищи! - кричал он, сыто поправляя на брюхе пряжку.
Мы научились есть быстро, горячее мясо, перекидывая из руки в руку, доедали на бегу.
После обеда опять физическая подготовка, кросс с надетым противогазом. После чего уползали в траву и сокращались, как пережравшие аллигаторы.
Вечером штанга, турник. Вместо личного времени зубрёжка Устава. Те, кто не мог ответить назубок заданную главу, из ленинской комнаты не имели права выйти.
Я научился быстро запоминать текст за счёт зрительной памяти. Выйдя к доске, читал, как с листа. Через неделю, конечно, ничего не помнил.
- Ну, вы… светлая голова! - искренне и добродушно восклицал Рудинский. Глядя на меня, катал маслины, шевелил скрипичными ключами ноздрей.
- Теперь у вас личное время. Остальные - учим, учим, учим!
Удивительное дело - армия! Этот Рудинский, ещё вчера, как мы,- пацан. Задержись он на рекрутский автобус - свихнись по пьяне в кювет и явись с сидором завтра, в военкомате ответили бы: придёшь в мае! И зубрил бы Рудинский Устав теперь вместе с нами, весенними.
А тут он - осенний, отец солдату…
Пред отбоем повзводно отрабатывали строевые песни. Дело было нетрудное, даже увлекало. Нет у тебя голоса. Но, горланя со взводом, ты его вырабатываешь, начинаешь различать среди других голосов. Он тебе даже нравится! А если песня хорошая, то удовольствие получаешь вдвойне.

3

Блаженны те взводы, где замки дембеля. Они плевали на службу, их подчинённые после отбоя спали. Сергунин тоже после ужина зевал и спотыкался. Рудинский был свеж, как утром. И каждую ночь перед сном «отбивал». За сорок пять секунд мы должны были раздеться и «умереть» в постели. За это же время вскочить и одеться.
«Не успеваем!» звучало рефреном. Рудинский входил в раж, заставлял надевать шинели.
- Десять - взять постели. Р-ра-зойдись!
В шинелях, перетянутые ремнём, кидались к кроватям, хватали постель вместе с матрасом, становились в строй. И так по тридцать-пятьдесят раз, спотыкаясь, сшибаясь друг с другом, снося всё на своём пути. Загривки пенились и дымились.
Однажды он явил креатив.
- Десять - все с тумбочками. Разойдись!
Мы кинулись, схватили каждый по тумбочке и вернулись в строй.
- Смирно!
Рудинский прошёл перед фронтом, вышел во фланг и прищурился.
- Корпус тела вперёд. Вы должны видеть грудь четвёртого человека…
Мы наклонились, пот со лбов потёк на столешни тумбочек, а их дверки открылись и оттуда посыпались тюбики, мыльницы, письма… Сержант разделся, взял полотенце, пошёл в умывальную. И уже оттуда глухо, будто накрытый ванной, покрикивал: «Десять - поставить тумбочки!», «Десять - взять тумбочки!»
В жуткой толкотне, с раздавленными на полу тюбиками, треснувшими мыльницами, проштампованными подошвами письмами, курсанты бегали, сталкивались, падали, спотыкались о лежавших. И вдруг кто-то заржал...
- Что-о?..
Рудинский, обмотавшись полотенцем, как раз возвращался из умывальной.
Двухметровый Пилаг на его пути замер в обнимку с тумбочкой. Рудинский остановился, закатил на него глаза:
- Вам весело?
Чёрный, курчавый, обёрнутый в полотенце, как в тогу, он походил на ливийского работорговца.
Раб удерживал тумбочку и молчал, ожидая отправки на галеры…
Рудинский оставил несчастного и обратился к взводу.
- И кому же это так весело? Выйти из строя!
Все молчали....
И стали бегать с тумбочками на первый этаж.
Падали на площадках. Кто-то повредился на бетонных ступенях.
На лестничном марше я остановился, скинул с груди тумбочку на пол. Рудинский подошёл, вопросительно вскинул бровь. Смотрел в лицо, долго и молча…
- Я отказываюсь.
- Что-о?.. Вы знаете, что бывает за невыполнение приказа? Я вас сгною!
- Мне по фиг!
Он быстро оглянулся. Крикнул:
- Так, всем поставить тумбочки на место, привести территорию в порядок!
Мы остались на площадке вдвоём. Двери в казарму он закрыл.
- Вы что - нюх потеряли? Вы-ы!.. - подбородок у него задрожал.- Я, кровь из носа!.. Я лягу, но вы не получите звание сержанта!
Я знал: чтоб завалиться с получением звания, нужен серьёзный прокол. У меня его не было. А на личное отношение сержанта Рудинского в штабе плевали.
- Десять - на первом этаже! - приказал он.
Я чувствовал презрение к этому спектаклю, который не имел никого отношения к обороне страны…
- Я приказываю! - ноздри Рудинского раздулись, он потянул руки к моему воротнику, крепко схватил.
- Я из вас желчь выдавлю, вы...

Я молчал, но положил ладонь поверх его кисти. Зная, что держу руку штангиста, просунул пальцы под его ладонь глубже. Для большего рычага. Нужен был рывок. Я его сделал - вывернул руку и надавил локтем на локоть. Сержант боднулся, беспомощно уставившись в свои шлёпанцы. Затылок и шея его были под угрозой удара. Печень лежала, как на разделочном столе... Я не хотел осложнений и отпустил.
Рудинский выпрямился. Тяжело дышал.
- Ну, вы пожалеете об этом!
В казарме он поставил меня перед строем. Объявил два наряда вне очереди. И что вместо концерта в Доме офицеров, где будут в субботу выступать «Песняры», я буду натирать мастикой полы.
- Без штанов не считается!.. - вякнул кто-то, намекая, что замок вне формы.
Рудинский вспыхнул. Это был бунт!
Однако у него хватило ума «не услышать» реплики.

В связи с этим случаем вызывает подозрение ещё один факт. Это произойдёт перед самым выпуском. Тогда уже нас не гоняли. Взвод насосался одеколона, и прямо в расположении пацаны дурачились, кто крутился на турнике (было уже холодно и турник натянули прямо в коридоре), кто ржал над анекдотами, кто валялся в одежде на кровати. Рудинский сидел на кровати и всё поглядывал исподлобья, всё листал книгу… Некурящий, с чутким обонянием, он наверняка чуял разящий запах «Сирени». Чуял! Но, как умный человек, смолчал. Объяви он ЧП, ему же самому крышка, и не видать повышения. А может, было и так: благовоспитанный в еврейской семье под Киевом, парень и понятия не имел, что одеколон на Руси - вторая водка. И думал: вот намазались «Сиренью», колхозники!

А пока нас гоняли. Но мы не чахли. Стояли бодро на крепнущих ногах. Даже хохмили. За это устраивали дополнительные гонки. Некоторые не выдерживали.
Ещё до принятия присяги убежал из части курсант. Написал записку для своей девицы: «Ухожу в леса», запечатал в конверт, положил на тумбочку и смылся.
Подняли всю дивизию. Прочёсывали леса, потеряли ещё человек шестнадцать.
Беглеца поймал сам подполковник Одарюков, командир нашего дивизиона. Ехал в гражданке на своем авто. На шоссе проголосовал солдатик.
- Не подвезёте?
- Садись!
Одарюков был служака. Как-то зашёл в казарму после игры в футбол. Развязный, в трико и кедах, пузо выпадает из-под расстёгнутой «олимпийки».
Дневальный попросил его к телефону, звонили из штаба.
Одарюков взял трубку.
- Есть, товарищ генерал! - он вытянулся по струнке, будто стоял перед генералом. Положив трубку, чуть ли не строевым шагом отошёл от тумбочки.
- Ребятишки, жизнь прекрасна! - говорил он нам. И грозил пальцем.
Ему вторил замполит Жабаровский.

За полгода до нас в карауле застрелился парень с Кавказа, красавец-казак. Из-за девушки. Нам каждый день читали наущения. Замполит Жабаровский красноречиво твердил с малоросским акцентом: «Изменила, и - хорошо! Туда ей и дорога! Ведь сам факт измены говорит о том, что она недостойна вас, ребята! И хорошо, что вовремя. Ну, какая бы из неё получилась жена? Подумайте о матери. Ведь вы убьёте её!»


На ученьях

4

Придорожная слякоть Полесья.
Свист крыла над опушкой, чертой
Ограждающий царство Олеси,
Над могилами братский покой.

Путь атаки песчаный и мглистый,
И на мушке висит тишина.
Над высоткою морось зависла,
Как скорбящей вдовы седина.


После трагедии пост на складах для нас отменили. Теперь мы охраняли знамя полка, учебный центр и ворота КПП возле строящихся казарм. Лучшим считался пост у стройки. Там заранее прятали в кустах одеколон. Пили после полуночи. Нежный запах «Сирени» облагораживал мечтания… Вот где-то смеются девчата. Идут гурьбой на танцы. «Звёз-дочка мо-я я-ясная…» - раздаётся вдали новая, незнакомая песня.

Восемнадцать лет. До рассвета поют видавшие виды белорусские соловьи.

Я родился через десять лет после войны. Но и в Казани ещё свежа была о ней память. Ещё не до конца просели холмики военных захоронений близ госпиталей. Ещё дядя с горечью рассказывал за столом: «Врываюсь в комнату, а там юный немец, такой красивый...». А в бане мужики с заштопанными спинами, кто без руки, кто без ноги, просили мальчишек принести воды в тазе или просто приоткрыть дверь в парилку.

В нашей школе в четыре этажа располагался госпиталь. Раненые, уроженцы западных мест, оставшись без крова и родственников, по излечении женились на местных санитарках. И потому в детской памяти - скрип кож, разбойничий посвист подшипников возле разливочной, уснувший на трамвайных путях в заглохшей «инвалидке» ветеран.

Говоря о выбитом цвете нации, о том, что их поколение сохранились частично, нужно уточнить, что большей частью - по частям. Такая вот горькая тавтология! Смерть брала без остатка, целых и свежих, в инфернальном своем заготпункте. А в жизнь протискивались, как в щель, с оторванным клочком, конечностью. Порой с довеском свинца или мистической жути в виде контузии.

И вот я стоял на земле, где оставлены те руки и ноги. Тогда и ощутил: воевали здесь не те седовласые дядьки, которых я видел на улице и в банях, а вчерашние школьники, мои ровесники. Могилы, могилы… Где-то в этих лесах лежит брат отца. Помню, бабка вынимала из комода завёрнутый в носовой платок орден Красной Звезды, присвоенный её мальчику посмертно. Тяжёлую медузу в рубинной глазури, с острыми концами. Это было такое чудо, что я понюхал и лизнул около резьбы. Окислившийся металл. Такой привкус имеет война?.. Не знаю, какими глазами я посмотрел на бабку… но она решила привинтить орден к моей матроске. Минут на пять. И не спускала глаза, чтоб я не сбежал на улицу.

Прошло лето. Наступил дождливый октябрь. Мы привыкли к кроссу.

Тусклое, с щенячьим прозёвом, утро. Ещё не рассвело. После душной казармы воздух необычайно свеж. Мышцы не испытывают нагрузки, бежишь легко. Влажный булыжник под сапогами. Вдоль дороги избы, угадываются участки нескошенной ржи на огородах, длинные, диковинные для сознания волжанина, журавели.

И как маяк, в летящей дождевой пыли призывно горит над чьим-то крыльцом фонарь.
В душе - необъяснимая нежность. На бегу, поворачивая голову, держишь фонарь в поле зрения - он горит в жёлтом пуке света, во влажной пыли, обещая нетронутому мальчишке уют, тепло и ласку…

Тех девушек с обручем и скакалкой мы уже не встречали. Наверное, они отсыпались в эту пору дождей. И от того, что они спят где-то рядом, добрые, тёплые, в груди разрасталась ещё большая нежность.

5

Листья акаций, растущих в городке во множестве,- эти жёлтые лепестки, наконец, посыпались нам на плечи. Чёрные погоны ракетных войск покрылись сержантскими знаками. Мы выдержали всем наперекор! И никто этого отменить не мог, ни Рудинский, ни ядерная война. А листья сыпались и сыпались. Толпы бывших курсантов ходили по аллеям Центра, с гордостью оглядывая мерцающее золото на чёрном бархате плеч.

Мы стали командирами. Скоро сами начнём учить желторотиков. Предстоял отъезд в боевые части, с ракетными шахтами и ядерными боеголовками. Некоторым уже объявили назначение. Они получали вещмешки, сухой паёк, сопровождающего офицера и шли на железнодорожный вокзал. Феодосия, Урал, Монголия.

Первым уезжал Вовка Сайгушев, парень из аэропорта.
- Нас гоняли, как лошадей,- сказал он,- я - не буду.

Он служил в Костромской области, часто писал. Мы и жить на гражданке стали рядом - его родителям дали квартиру в посёлке Калуга. Сайгуш был труженик, сварщик, купил «Яву», но её разбили его друзья. Он болел, тихо спился. Время - как Сатир с кистью, густо мажет голову клейстером, а потом сдирает присохшую маску вместе со скальпом: голова лысая, лицо пористо, в старческих струпьях…
Сидит Сайгуш возле магазина, нога на ногу, и отрешённо смотрит вдаль…
Недавно я приезжал в Казань, мне сказали: Сайгуш умер.

Ворона же я видел лишь раз. Двадцатилетним. В январе сидел в кафе «Мечта» и тянул пиво. Стеклянные стены заиндевели, изнутри висела снежная бахрома, рыжевато светясь в лучах солнца. Ворон зашёл в модном белоснежном тулупе, пышный, как граф, и быстро направился к стойке. С ним было человек шесть парней. Я окликнул его, он обернулся: «Дух!» И, чуть присев, раскинув руки и, улыбаясь, блаженно запел про святого духа.

- Водку пьём, не берёт зараза! - говорил он.- Мешаем с пивом, бьём стакан о колено, и - залпом! Только так.
«Куба» рядом с парком Горького, как и Калуга. Мы поневоле должны были часто встречаться. Но Ворон как сквозь землю провалился. Где он сейчас? Процветает? Или давно истлел?

Наш взвод уменьшался, оставалось человек десять. Мы ходили по территории части, как во время революции кучка дезертиров. Разношёрстным строем посещали столовку. Я останавливался у колонны, смотрел на увядающую клумбу. Неужели всё, и я никогда её не увижу? Ни молодым, ни старым? Прощайте, цветы! Сколько мыслей я оставил здесь!

6

- Кто на гражданке жил в частном доме? - Спрашивал лейтенант, ходя с каким-то прапорщиком в расположении взводов, где сержанты, сидя на койках, шили, писали, спали.- Кто умет пилить, строгать?
Я откликнулся. Заявил о себе и сержант Пилаг. Дошло и до других, что предоставляется возможность выйти за пределы гарнизона.
- Всё, всё! - сказал лейтенант,- двоих хватит.
Он передал меня и Пилага в распоряжение пожилого прапорщика.
Прапорщик был сер лицом, тощ, и когда перепрыгивал через лужи, плотная шинель его с могутными вставками в плечах вскидывалась, как войлочный доспех.
Он говорил - и будто говорил сам с собой. Словно кого-то ругал. Глядя в сторону, сообщал, что в Тоцке прошёл с противогазом через эпицентр ядерного взрыва. Что у него критическое количество лейкоцитов в крови. О лейкоцитах он говорил особенно нервно…
Мы подошли к дому, который был оштукатурен и окрашен в нежно-розовый цвет. Вошли не с крыльца, а через калитку в огороде. Прапорщик завёл нас на веранду с отодранными полами. Доски нужно перестелить, сверху подогнать и прибить толстослойную фанеру. Вот инструмент.
Сам удалился.

Работу мы делали споро.
Вскоре пришла пожилая женщина в душегрейке и калошах. В глубокой алюминиевой посуде, под рушником, принесла горячие пирожки. Положила тарелку на стол, сняла полотенце:
- Угощайтесь, ребята. С луком, с яйцами.
Сама, грузная, уселась на стул у двери.
- Мы не белорусы,- говорила она, перебирая морщинистыми пальцами складки передника на коленях.- Мы сябры. А Белоруссией называют потому, что сюда не дошли монголы. Потому она и есть - Белая Русь.
- А во время войны,- спросил я,- немцы были?
- Как же... Они пришли не сразу. Двинулись прямо на Бобруйск, на Мозырь. А потом уже к нам. Вроде как по хозяйственной части.
- Не обижали?
- Как сказать?.. Один солдатик у них был. Добренький такой, квёлый, в очках. Над ним сами немцы издевались. Так вот он приходил, предупреждал, когда должны приехать каратели. Девки в заливных лугах отсиживались. Чтоб в Германию не увезли. За действия партизан, кончено, мстили. Жгли дома. Помню, корова в хлеву сгорела. Кто-то спрятал её, завалил соломой. А те подожгли. Как она, бедная, ревела!.. Так вот этого солдатика потом отправили куда-то.
- Расстреляли?
- Бог его знает... Зачем стрелять? Отправили куда-то.
Женщина поднялась.
- Пойду, сыну`, посмотрю. И в училище надо. Поросёнку взять.
Мы работали до обеда.

Когда примеряли последний лист, в комнату вошла девушка. Она была в «олимпийке» - синих шерстяных брюках и свитере с белой молнией на груди. Волосы схвачены ото лба алой лентой. Как у Чингачгука. Она улыбалась - та самая. Да, именно та, которая летом сопровождала нашу батарею во время утренних кроссов!
Она оказалась довольно юной. Щёки розовели от пребывания на ноябрьском воздухе.

- А я иду из школы - папа стоит в огороде,- говорила она.- Вот и думаю, кто это у нас стучит?
Заведя назад руки, она облокотилась спиной к стене. Улыбаясь, с интересом наблюдала за нашей работой. Мой напарник, кстати, белорус по фамилии Пилаг, прибивший из Башкирии служить на историческую родину, с той минуты, как она вошла, замолк вовсе. Сквозь веснушки на его щёках проступил густой румянец.

- Вы скоро уезжаете в боевые части? - спросила девушка.
- Да.
- А куда?
Она качнулась от стены и поправила тёмно-русые волосы, которые падали сплетённым хвостом на грудь.
- Пока не знаем.

Мы не видели девушек ровно полгода. Я тоже был смущён. А девушка не прекращала улыбаться. Всё разглядывала нас с уважительным интересом. Не обращая внимания на наши дешёвые кирзачи, отрезанную ножницами шинель и стрижку наголо - ото лба машинкой. Детское лицо её было настолько простодушно, что стыдно было взглянуть ей в глаза…

Вошёл её отец.
- Пора. Через двадцать минут обед,- сказал прапорщик.
Мы стали подпоясываться ремнями. Когда прапорщик и Пилаг вышли, я произнёс, краснея:
- А можно вам написать? С нового места.

Глядя на меня, она отчеканила:
- Гомельская область, Петриковский район, посёлок Мышанка, Левченко Наде!
Порою так везёт, что краснеешь от стыда. И вся шерсть на тебе, всё, что может налиться кровью,- всё встает дыбом!
Я рассматривал её, и она будто растворялась в стене - юная, откровенная, словно разверстая. В тумане смеялись глаза.
Я взял её ладонь и поцеловал пальцы с чернильными пятнами.

Выходил через переднею. Минуя крыльцо с висящим фонарём, почувствовал, что такой момент уже был в моей жизни…
Прошёл по тропе и обернулся. Вот оно: фонарь! Оттуда, из тех бесконечных пасмурных сумерек утра. Когда мы бежали, вывихивая о булыжник ноги, к поросшему бурьяном песчаному полю.

Но этот ли? Я ещё раз обернулся… Однотипных розовых домов с крылечками стояло несколько в ряд. И почти над каждым крыльцом висел фонарь.

Вечером приехал офицер-покупатель. Щеголеватый, узколицый, но с широкой тульей фуражки, загнутой вверх с таким шиком, что с неё мог взлететь палубный истребитель. Он был немногословен и очень много курил.

Сержанты упаковывали тушёнку в вещмешки, подшивали парадку, в которой предстояло ехать. Рудинский ещё не получил повышения после нашего выпуска и был одного с нами звания. На него смотрели нагло, вот-вот подденут. Он это чувствовал, и старался держаться в отдалении. Я не испытывал ни злорадства, ни чувства удовлетворённой мести. Наоборот, наблюдая, как он стушевался, как по-мальчишески хлябают его голенища, когда он удалялся по длинному паркетному коридору, нагнув голову с тугим ребячьим вихром, испытывал к нему жалость, и даже какую-то свою вину.

В целом он не был мелочным, мстительным. Чрезмерно исполнителен - да. Возможно, при другом раскладе мы могли бы стать приятелями.

Позже в общаковой жизни, общаясь с людьми более трудными, я заметил следующее: прояви к человеку уважение - и даже злыдень растает. Станет тянуться к тебе. А порой поразит тёплой искрой, которую явит из уюта своей крысиной норки.

7

Утром я проснулся со свежей головой, крепко выспавшийся. Но с такой глубокой грустью в душе, что хотелось рыдать.

Я уже не был тем сопляком, что привезли сюда в мае. Уже не смеялся над генералами и воинством. И сам вот-вот отъеду с вещмешком за спиной, будто на фронт. Оставлю тут невесту. Спору не было, я обязательно на ней женюсь.
Обхватив руками голову, я сидел на койке, чуть покачиваясь от сознания счастья. Кто-то тронул меня за вихор.
- Жрать!..

В столовой жевал, не чувствуя вкуса еды. Слушал речи, не понимая.

Нас было семеро. Все - в Забайкалье. Щеголеватый капитан, развеваясь клёшами на мокром ветру, вёл нас по мостовой.
Железнодорожная станция находилась в левой части городка. Дом Нади оставался правее.

У дороги стоял в тупике допотопный паровоз, чёрный, с облезлой звездой на передке. На нём мы проходили практику. По двое залезали в машинный отсек, где должны были откручивать и закручивать гайки. Вместо этого по очереди спали на рифлёном полу, согнувшись калачиком. Прощай, паровоз!

Вот и КПП, второй пост на стройке. Скоро здесь будут пить одеколон другие желторотики. Вот и околица...
Мы поднялись на перрон. Внизу лежали песчаные откосы, заросшие полынью и лебедой. Я всё смотрел на дорогу, не подъедет ли…

Но откуда она знает!
Но ведь это моя жизнь! Моя!..

Со стороны элеватора подъехал уазик. Из него вышел кто-то в цветной куртке. Это был она! Узнала издали. И, стянув с головы шапочку, побежала к перрону. Ткнулась кулачками мне в грудь, царапнула щёку обветренными губами.

- Я думала, ты вечером придёшь,- упрекала она, плача.- Зачем не пришёл? Ведь бывают в жизни встречи, которые… Я думала, ты всё это понял.

Я целовал её щёки, тёплые, как оладьи. Волосы её пахли - не мятой, не имбирём, не цветами,- они ничем не пахли. Взлетая, лишь щекотали ноздри. Ветер приносил от железной дороги запах машинного масла и шпал.

На шоссе, возле уазика, стояла её бабка. Она неотрывно глядела в нашу сторону. И, щерясь от религиозного напряжения, истово крестила нас издали образом в рушнике. Поддерживая её под руку, рядом стоял и судорожно кашлял прапорщик. А прямо у вагона ходил вокруг нас разбитной цыган. В жёлтой рубахе и яловых сапогах. Вскинув гриф гитары, то смеясь, то плача, он пел:

Ах, ты сорока-белобока,
Ты научи меня летать.
А не далёко, не высоко,
А прямо к миленькой в кровать.
Гоп, я чепурелла!..
Гоп, я парабелла!..
Гоп, я тули-тули я…



Забайкалье

1

В Забайкалье ехали пять суток. Сержантская команда человек в тридцать. На станциях закупали водку и гудели в вагоне, как шмели. За окном мерещились Гомель, Москва, ночные огни Свердловска, утренний блеск снегов в Новосибирске. Ещё до Омска разразилась драка с перепившимися рекрутами-пограничниками из соседних вагонов. Благо проход узкий, и вооружённые автоматами солдаты-покупатели разделили нас, заблокировав двери.

Ночью не спалось. Спускался с полки к столику, где беседовали сержанты. Выпивал водки, забирался обратно и смотрел в окно. Остро ощущал казённость своей судьбы. А поезд все больше отдалял от мест, где я оставил свои следы.

Лицо земли - как писчая бумага. А страшная доза радиации, как канцелярская присыпка, оберегает людской почерк. После чернобыльского взрыва жители оставили Мышанку, как племена майя свои города. Пошли годы, десятки лет. К ногам человечества, как жертвенная овца, рухнуло новое тысячелетие. Сменились эпоха и моя возрастная категория. Будущее уже не кажется безразмерным хаосом. Теперь оно, как в каталоге, скрупулёзно распределено по ящичкам, по срокам. Где лежат скудные чеки на доживание и нет места нецелесообразностям. И я уж не пытал себя, что соберусь налегке, поеду и увижу Мышанку…

Свою полуразрушенную казарму из красного кирпича, похожую на развалины Брестской крепости, лица солдат тех лет и даже их редкую письменную перекличку я увидел на мониторе.

В Мышанке до сих пор живут два человека - парень и сельский учитель. Оба - добровольные хранители местных достопримечательностей. Вижу их, как библейских ключников, в сверкающих радиацией мантиях. Один идёт к брошенной школе. Другой - к воинской части.

Учитель косит во дворе траву, содержит в порядке парты. И, глядя в мир, уже и на учителя не похожий, а больше - на истопника, улыбается той невыносимой, простившей миру, добродушной улыбкой. И, отведя ладонь вглубь школьного коридора, будто говорит: вот, я всё сохранил…

Парень же в учебке никогда не служил. И был мальчишкой, когда моя воинская часть умирала вместе с Союзом. Он-то и создал сайт. Для однополчан. И, как он мне написал, чтобы помнили. Не только однополчане. Но и их дети. Что есть где-то уголок, смертельно заражённый, который не сдаётся, как Брестская крепость. На сайте сотни фотографий: памятный знак на глыбе гранита, казармы, беседки, тропа у ручья… Листая картинки, я нашёл свою казарму, плац, курилку. А вот и сама столовая. Большая моечная. Нутро малой посудомойки, где в пару и жару я мыл для поварих большие кастрюли с написанными красной краской названиями «Для свёклы», «Для масла». В четыре утра, склонившись над амбразурой, девчонка пронзительно кричала в спящие коридоры: «Кастрюли!», «Про-отвяни!» А вот и холл. На синей стене выложена жёлтой плиткой бесхвостая рыба - хвост откушен зубастым проломом, там виднеется небо. Иду на улицу через парадные двери. Колоннада, марши ступеней. А вот и она. Напоминает надгробие.
Здравствуй…

Теперь клумба жаловалась мне… И я почувствовал, как близок от нас по времени Древний Рим.

2

По ночам поезд набирал страшную скорость. Колёса уже не стучали на стыках - пролетали выше. Буфера скрипели, и вагоны мотало, кидая спящих на стены, а беседующих в тамбуре - в объятия. И когда хмурым утром пятого дня мы сошли в Чите, продолжали оступаться, словно под ногами всё ещё ходила рифлёнка. Продолжением ирреальности выросла перед нами огромная головка сахара. То была сопка, присыпанная снегом. Навстречу шли окаймлённые мехом эскимосы - буряты, якуты, ненцы. Сейчас бы я их наверняка принял за китайцев, заполонивших Сибирь…

Из Читы поездом прибыли на станцию Ясная, в семидесяти километрах от Монголии и Китая, где был стык границ. На Ясной находился штаб 48-й ракетной дивизии и военный городок. Оттуда на автобусах офицеров увозили на точки, дежурства длились по трое суток.
В полк ехал в переполненном пазике, стоял в погребке у дверок. В обмёрзшем окне проплывали сопки, серые, словно присыпанные солью. Тянулись до бесконечности, как замерший при шторме океан. Где-то здесь, щурясь от вьюги, проходили отряды Чингисхана. Безлюдье. Пустыня. Охватила тоска, что придётся здесь жить полтора года.

Тучный рыжий старлей на заднем сиденье, завалившись и раздвинув колени, как роженица, трепался о местах службы - на Урале, в Костроме, что везде - задница. Офицеры постарше помалкивали. На месте кассира, рядом со мной, сидел худощавый майор. Склоняясь, тихо расспрашивал, в какой полк еду, с какой специальностью. Он был тоже рыжеват, но рыж исчерни, с виду скромен, такие не привлекают к себе внимания. И по тому, как он относился ко мне, как к равному, даже робко, казалось, что с этим человеком тут не разговаривают, и он хочет составить компанию хотя бы со срочником. Я отвечал нехотя, меня мутило после возлияний в Чите. Уловив моё настроение, он сказал, что я не должен огорчаться от вида за окном, это просто осень, и скоро я пойму, какие здесь чудесные места.
Позже я узнал, что это майор Завадский, командир группы заправщиков. Его обожали солдаты. Через год Завадского с позором уволят из ВС за пьянку с подчинёнными. Наверное, ему наскучило общаться с интриганами, стукачами и горе-охотниками, которые норовят выстрелом из дробовика утопить в реке несмышлёную ондатру, перерезать горло раненному сайгаку. А ещё лучше - в угодьях городка подсидеть чужую перепёлку с накрашенным ртом, когда её самец на три дня уйдёт в подземелье - охранять Родину. Дембеля пригласили Завадского на день рождения и открыли стол с водкой…Наверное, Завадский знал о солдатах то, что позже открылось и мне. Порой кажется, что я, солдат, был мудрее себя,- теперешнего. И сорокалетнего, и тридцатилетнего, когда уже не сверкают молнии в голове, не щемит до слёз мысль о чести и братстве. Теперь я - хреновенький семьянин, выпивоха с печёнкой, в тапках и с ведром мусора у подъезда…

Казармы, штаб и службы полка лепились на краю сопки, как сакли. Перед ними, как висячие сады,- площадки с клумбами и берёзками. Над пропастью торчали кирпичная труба котельной и восьмигранная водонапорная башня с круглой островерхой крышей. Башня напоминала знаменитую грузинскую церковь в Тбилиси, которую я видел на открытках, и внушала иллюзию Кавказа.
На первом же разводе поразило, что младший офицер кричал на старших:
- Товарищи майоры и подполковники! - взвизгнул он.- Что вы мешкаете? Быстро встать в строй!
Тучные офицеры, туго запеленованные в шинели, засуетились. А капитан, изящный брюнет с синими глазами, щерясь от мороза, уже тянул вкось нижнюю челюсть:
- Сми-рна! Равнение на середину!

И, тонкий, как тростинка, в великолепно скроенной шинели, стал чеканить шаг в сторону командира полка, спускавшегося с крыльца штаба.

Докладывавший был блистательный капитан Гусев, умница-инженер, любимец полка.
Сам полк являл собою разношёрстную ватагу, ранжир обрывался на пятом или седьмом человеке. И начинался заново - другой службой, одетой уже в бушлаты. Всего в строю человек восемьдесят. Из них треть офицеры-технари. Остальной состав отдыхал после дежурства или находился под землей, выполняя задачу по охране рубежей СССР. Ядерные боеголовки части целили в Аляску и в район Великих озер. Здесь все, от командира полка до рядового, осознавали свою значимость: если полк плюнет, сметёт пол-Америки
Первые дни дул ветер, вьюжило. Полк жил среди сопок, оторванный от мира. Здесь был свой закон, порядок и даже своё небо, как во владениях монгольского божества - барона Унгерна. Только богом нынче - подполковник Климченко.
Я попал в часть в то время, когда в шахтах началась подготовка ракет к пускам. Регламент, рассчитанный на год. Ремонт и проверка систем. И ожидание приказа из Москвы…

Об этом каждый раз, выйдя из штаба и приняв доклад Гусева, твердил комполка Климченко. Бог оказался не так блистателен внешне, как капитан Гусев,- широкое монгольское лицо и торчащие из-под фуражки уши. Однако он учился в академии Генштаба, что означало - будущий генерал, а может, и маршал. В клубе он добродушно шутил, что он ещё студент, и дома сам чинит унитаз. Несмотря на видимую демократичность, начальником он слыл страшным.

Как-то звёздной зимней ночью я вёл отделение из котельной. И вдруг услышал грохот сапог - выше, на втором ярусе склона, где находился штаб. Ночью? Странно!.. Я нарочно повёл отделение к штабу. И увидел святочную карусель - бегущую ватагу офицеров, всклокоченных, с разлетающимися полами шинелей. Их гонял вокруг корпуса командир полка. Взъерошенный от мороза, с торчащими ушами, он походил на чёрта в шапке. Зычно кричал в стужу: «Лодыри!» - и лейтенанты, как чертенята от удара плети, дёргались и пускались прытче. Поскальзываясь на гололёде, сталкивались на повороте, как груда щепок в ручье, и быстрее карабкались по склону - за угол штаба, дабы скрыться от сверкающих глаз.
Климченко увидел нас.
- Стой! Откуда?
Я доложился по Уставу.
- Ты! - он указал на деда в моём строю.- Иди сюда! Ты как ремень носишь? На яйцах?!.. Ты солдат или мудило?! - схватил его за отвисшую пряжку и начал дёргать на себя и тыкать с такой силой, что голова деда болталась, как сломанная свечка на нитке фитиля.
- Доложить майору Ветохину,- закричал подполковник, столкнув деда в кювет.- Чтоб жесточайшим образом наказать!
И вновь блеснул в полутьме чертячьими искрами - обернулся в сторону офицеров. Как раз они вылетали из-за угла штаба, катились в сапогах по гололёду.
- Вы что - снегурочки?!.

3

В нашей группе три отделения и три капитана. Муравьев, Бурмистров и мой непосредственный начальник Катко.
Командир группы майор Ветохин. Поджарый, остриженный под полубокс. Кудрявая макушка торчит, как зонтик укропа. Ветохин ходит по казарме в вызывающих галифе и кажется кривоногим. Особь с ярко выраженными гендорными чертами, он любит недожаренное мясо, живьём глотает цыплят - пьёт сырые яйца. И мог бы жгуче терзать женщин. Но, к несчастью, не женат, и обитает в общаге. Он хочет казаться грозным, но в синих чувашских глазах его с мохнатыми, как чёрная сажа, ресницами мерцает глубинная усмешка над судьбой… Человек талантливый, живой, он разъедаем техническим спиртом. Пьёт огненный, неразбавленный. И когда, крякнув, отходит от стакана, спина его начинает горбиться - в ней оживают, начинают шевелиться крылья орла. А ноги в опереньях галифе становятся кривее, зверинее.

Он дорого платит за свою снисходительность. Капитан Муравьёв метит на его должность. Муравьёв - непроницаемый кокон. В сером кашне, обёрнутом три раза вокруг горла, он и в казарме шинель не снимает. Сидит в кабинете, застёгнутый до последнего крючка, даже если за окном цвенькают синички и капает с крыши.
Если в казарме находится Ветохин, Муравьёв не замечает бардака: пусть солдаты водку пьют прямо на кровати, пусть зубы друг другу крошат. Но если Ветохин отсутствует, а в расположении как начальник один Муравей, то порядок соблюдается строжайший. Все ощущают его молчаливое присутствие. Пусть он в дальней комнате, хоть в тумбочке, хоть в щели,- тишина в расположении гробовая.
Разговаривает с подчинёнными Муравьев мало. Чаще выспрашивает. Хитро заглядывает в глаза льдистыми зрачками. И если уж говорит, то кажется, что лжёт.

- Что ты делаешь для поднятия внутренней дисциплины? - спрашивает он у сержанта Юрченко на политзанятии.- Ты знаешь своих подчинённых по именам? Как зовут Бурсакова?
- Бура…меджан,- с трудом отвечает Юрченко.
- Изизова?
- Ура…ше…шиджан.
- Усманова?
Тут отличник Юрченко шумно чешет в затылке, дурашливо уводит трубочку губ в сторону…
- Говори любое имя, всё равно не знает,- басит с места сержант Овечкин.

Все смеются. Но капитан в сторону Овечкина даже не смотрит. Овечкину уготовано закланье. Перечить капитану дорогого стоит.
Например, пожелает дух Тимучина отправить в волжские улусы благую весть о здравии здешних мест - подвигает мозги штабных к вопросу об отпуске, и Овечкин уж видит, как обнимет мать… Но явится с мороза капитан, в портупее, надетой, как на кирасу,- на пухлую из-за душегрейки грудь, отчего коротко стриженная голова его покажется маленькой, птичьей. Подойдёт, склонит чело и без слов ногтем поцарапает свою бровь… И тут станет ясно, что голова эта вовсе не птичья - а змеиная.
И уж ни о чём не спрашивай. Отпуска не видать. Не горюй, ты и так каждый день - дома. Щёлкни замками чемодана, открой крышку - и услышишь, как пахнет мама, присланные ею полотенца, носовые платки, а то и бабка погладит по щеке шерстью варежек... Отдохнул солдат - и можешь пускаться в обратный путь, складывать всё. Радуйся, что пока не разжалован в рядовые, получаешь свои 10 р. 80 коп. - на сигареты да на сгущёнку в солдатской чайной.

Разжалуют Овечкина месяца через четыре после прибытия в полк. Вечером в клубе. При тусклом свете ламп полк не увидит выражения глаз казнимого,- наверняка равнодушных и наглых. Не то, что у дембеля Фисенко, синеокого казака, по крови знавшего цену палашу и сверкающим галунам. Ритуал поразит и нас, только прибывших в полк с золотыми ярлыками на погонах. На плацу при солнечном свете на плечах Фисенко будут эти знаки честолюбия лезвием срезать. И сотни глаз с нещадным любопытством в него вперятся. Подмечая и тик в лицевой мышце, и подрагивание затылка, и пламя зрачков, с обидой глядящих вдаль: режьте! начхать, начхать!

Капитан Бурмистров, командир взвода вентиляторщиков,- полная противоположность изящному Муравьёву. Кряжистый, с короткой шеей и изжёванными ушами, он больше подошёл бы для профучилища времён инквизиции, где готовят палачей из таких вот - с ручищами и бугристым лицом. Будто его, когда он был ещё глиной, нещадно правили, и всё кулаком: били справа - выпирал бугор слева, били в темя - отвисала челюсть…

н хороший технарь, часами может говорить о ракетостроении, пусках и цепной реакции. Подробно, с карандашом и бумагой, закинув фуражку на торчащий патрубок. Приходит он в котельную во время ночного дежурства - на картошку, которую готовить вообще-то запрещено. Ткнёт прокуренным пальцем в гнездо телефона, спросит из штаба: « Готово? С перчиком? Иду!» После картошки он разувается, снимает и носки. Когда, полулёжа на бушлате, запускает руку в карман галифе, то кажется, что вытащит не сигареты, а щепоть махорки. Да, колченогий, в мгновение ока скрутит пальцами ног цигарку, пыхнёт дымком и глянет: « А что?»
В службе Бурмистров, как положено, грубоват, гаркает перед строем, кряжисто прохаживаясь и задирая плечи, как ворон. Но даже в гневе он не опасен. Про обещанное наказание забудет. Запрещённую вещь, что конфисковал, вернёт - ткнёт в бок: накось.

Капитан Катко, мой начальник,- мягкотелый щеголь. От уха до уха у него - льняная прядь, закрывающая широкую плешь. Когда прядь вдруг поднимет ветром, капитан вздрагивает, будто у него упали штаны. Он не жирен, но его жидкие, как студень, щёки трясутся при малейшем движении. В юности, наверное, он был красив, его лицо и теперь хранит оттенок нежности. Голубоватые с донной мутью глаза неподвижны. Кажется, они замерли ещё в детстве, когда грубияны ударили его учебником по голове, и в ней навеки застряла проблема. Катко человек проблемный.

Любую мелочь, даже если нужно отпилить ржавую трубу, он решает на уровне науки. Солдатский практицизм вызывает у него недоверие. На быстрое решение: товарищ капитан, бац, бац и готово! - он взглядывает от стола своей беспросветной синью, щёки отвисают, губы размыкаются, образуя треугольную пещерку,- он глядит, глядит неподвижно, ничего не отвечая... Затем вновь опускает взор к тетради. Так и уходит, ничего не сказав до конца рабочего дня. Запирает кабинет и отправляется к служебному автобусу. В конце концов, дело сводится к тому, что мы бацаем - и готово.

- Сила есть, ума не надо,- говорит он наутро, оценив результат.

Я часто не схожусь с ним во мнении. Не от того, что упрям и гну своё. Просто мне кажется, что такое решение лучше. Наши отношения постепенно портятся, становятся неприязненными… Конечно, всё это случится позже. А пока он выделяет меня среди других: весной один я из сержантов иду на повышение. А летом, когда наше противостояние усилится, к моему удивлению, он утвердит меня своим замом.

Весной, когда начинает пригревать солнце, учащаются строевые занятия. Сегодня вместе с Катко присутствует на плацу и майор Ветохин.
Майор смотрит в сторону отделения. Отделение, в тридцать три человека,- прямо как у дядьки Черномора! - удаляется строевым шагом к подножию сопки. «Раз! Раз! Раз!» - кричу издали под левую ногу.

Ветохин толкает меня в плечо:
- Разверни-ка у самого края!
- Отделение, кру-у!..

Живой квадрат напрягается, сапоги взлетают и опускаются, схваченные единым рычагом, как колёса паровоза. Завершающий слог команды «Кру-гом!» нужно крикнуть одновременно с ударом левой. За метр до крайней черты. Так как сразу идёт удар правой, у самой кромки, - и на ней, как на циркуле, взвод должен сделать разворот, чтоб с той же скоростью двигаться обратно. Нужно рассчитать момент. Иначе взвод двинется вертикально на сопку. Как в мультфильме.
Катко щурит глаза… В реальности, если первая шеренга воткнётся в сопку, задние надавят на передних, расквасят о затылки носы.
- …гом!

К счастью, всё удаётся.

Ветохин доволен, сутулится, как сыч. И всё смотрит в точку - туда, где только что был осуществлён разворот.
- Ещё!.. - требует он, и мне кажется, что из его сапог вылезают когти...
Повторяю манёвр.
Когда всё благополучно заканчивается, Ветохин вздыхает, дёргает плечами, будто отрясает пух.
- Строй - это единое тело,- говорит он, прохаживаясь вдоль шеренги.- Ты должен чувствовать, что именно ты - армия!
Подходит к высокому молодцу.
- Правильно я говорю, рядовой Стоячий?
- Так точно!
Фамилия у молодца Конча, но Ветохин любит переиначивать. Меня, например, он называет Сахиб-передов, иногда Вперед-назадов, Овечкина - Шашлыков, а когда приедается - Шкуркин.

4

Воплощенье купринской Олеси,
Чередою бесхитростных слов
Сообщи мне про тайны Полесья
И про жизнь бескорыстных сябров.

А в ответ я про волжские плёсы
Напишу тебе, лишь попроси,
Про её расплетённые косы,
Русо вьющиеся по Руси.


Ещё в поезде, уезжая из Мышанки, я твердил в уме адрес Нади и всё думал, ответит ли? И позже, уже в полку, на земле Чингисхана, нагнетающей исторический морок, то мимолетное знакомство с Надей казалось таким далёким, нереальным, что я сомневался, вспомнит ли она обо мне вообще.

Я написал.

Через две недели пришёл ответ. Я вскрыл конверт с множеством печатей и оттисков. Извлёк из него листок в клетку из школьной тетради, исписанный крупными буквами. Буквы улыбались. Край конверта по линии клея, чтобы лучше смочить, она наверняка лизала, как мороженое… Конверт, как надёжный солдат, доставил в своей бумажной шинели трогательный запах школьницы - запах портфеля, учебников, дубового пенала и, кажется, конфет. Странно человеческое обоняние! Древняя рукопись пахнет для нас тленом, затхлой кельей с суровостью быта. Свежая бумага со смертным приговором отдаёт мануфактурой савана; в тексте преображён статус букв - тут удары кегля внушат чёткий удар бойка. И всё работа воображения - так после летних похорон мясо в кастрюле пахнет мёртвым Иван Иванычем.

Но к чёрту смерть! Письмо девушки на самом деле пахло сладостями.

Я изучал её почерк. В нажимах руки наблюдалось напряжение, сопряжённое с ласковостью и улыбкой умиления. Как игру в куклы, я наблюдал нежное пеленанье письма в одёжку конверта... Следующие письма Надя стала окроплять духами. С каждой весточкой отправляла новый запах. Я понимал, у школьницы нет столько денег, чтобы покупать для каждого письма флакон с другим ароматом. И представлял, как она одалживала капельку то у мамы, то у бабушки (тут запах «Красной Москвы» выдавал бабку) и, наверное, у подруг. Затем письма стали приходить с поцелуями - с фигурным очерком губ, отпечатанным с помощью алой помады. Она прикладывала губы - сначала робко, и контур получался неаккуратный. Затем уверенней, тут сочный отпечаток напоминал сердце. А в поздних письмах - уже с нежным чувством, с признанием. Это когда алые поцелуи спускались по листочку вниз, открывая и закрывая уста, словно в анимации. Казалось, что она о чём-то шепчет. Или читает молитву.
Я поддерживал интригу и писал:

Не топтана копытами Мамая,
Осталась Белой твоя Русь.
Упавшим всадником,
века с себя стряхая,
Олесе юной улыбнусь.

Над Сююмбеке плакал месяц долго
И бронзой стал , слезами изойдя.
Не раз была блуждающая Волга
Водой полесского дождя.


Себя я видел в зеркале восточном:
По-хански изогнулась бровь.
И, может быть, в лице твоём молочном
Зарделась княжеская кровь.

Княжна, княжна,
отдайся вольной данью,-
Приснился мне красивый сын!
Я ж поклонюсь гуслярному звучанью
Седых полесских паутин…


Отправил Наде свою фотографию. Ответная долго не приходила, хотя она уже снялась в ателье. Надя писала, что ей не нравится, как получилась. И обещала, что сфотографируется ещё раз. Я помнил, где находится здание фотоателье - за кирпичным бараком и футбольным полем, на пустыре. Представлял, как она красится, надевает шапку, варежки, пальто и пересекает булыжную мостовую у забора воинской части. И всё это делается ради меня!.. Как приятно ощущать, что где-то далеко-далеко есть юное сердце, которое нежно думает о тебе…

Однако и другой снимок ей не понравился. Задержка. Фото глянцевое, какое она хотела, стоило для школьницы немалых денег. Наверное, она экономила на обеде. Она честно писала: «Папа второй раз не даёт, а бабушкины я уже истратила на плохую…»
У меня были знакомые по Белоруссии, футболист Овечкин из Горького и боксёр Геращенко из Одессы, оба красавца. В чёртовой дыре земляков не имелось, и как о родной земле нас связала память о Мышанке. Конечно, Геращенко был немного крендель. Но крендель свой. Из того же теста, что и мы. Жёстко раскатанный скалкой учебки. За это ему всё прощалось. От него исходила душевная сила, широкие плечи и уверенные манеры внушали: дембель неизбежен! Я звал хохла Кумом.

В котельной готовили парадки к дембелю. Овечкин горячим утюгом правил на хромочах гармошку, суживал покаты и стачивал каблуки. Шикарные сапоги плотно облегали тугие икры футболиста. В матовой форме ПШ, лучшей офицерской форме, с ослепительным аксельбантом от крутого плеча он смотрелся бы фаворитом в свите английской королевы. Мы договорились, что дембельнёмся вместе. Кого отпустят раньше, тот подождёт на станции Карымской, недалеко от Читы, где, как писали с гражданки дембеля, с билетами лучше. А потом поедем гостить друг к другу. Сначала в Казань, затем в Горький, а оттуда к бабушке Геращенко в Полтаву, у который огромный дом. Там соберёт смуглянок и накроет столы пан Геращенко в халате и ермолке.

Оба красавца относились к женщинам цинично - на гражданке у них оставались роскошные дамы. К Овечкину любовница вообще хотела приехать, но он запретил. Геращенко сфотографировался голым на сопке, среди развала скал, сидя на уступе. Его сняли снизу, сделав непропорциональное увеличение. Он отправил девушке фото через прапорщика, вольной почтой, дабы не нарваться на перлюстрацию, и потребовал такое же фото от нее. Она выслала. Но в купальнике.

Они показывали портреты своих красавиц. С замиранием сердца я оценивал через их плечи фото Нади, которое она наконец прислала - пухлое личико, задумчивый взгляд в сторону, причёска ещё не продумана. Я не мог объяснить, что на кухне, где мы познакомились, она была красива за счёт сияния. А тут камера-обскура поглотила её лучи. На мёртвой бумаге лишь оттиск овала… Может, она прислала неудачное фото, ведь неизвестно, какие порвала? Письма не показывал. Они были слишком наивны. Она писала, что я «очень и очень хороший!». «На улице мороз, а я бегаю в своей красной шапочке. Мне жарко, а когда сниму, то сержанты кричат с забора: «Девушка, простудитесь!». Забирая фото, я смотрел в наглые, уходящие от ответа глаза Овечкина…Что я мог понимать в свои восемнадцать? Всё гадал, что думают эти парни, которые и опытней, и старше меня (оба окончили техникумы)? Женщины просвечивали под их взглядом, как отбивные на солнце. По форме губ или носа они позволяли себе судить о женском темпераменте и архитектуре гениталий.
Вскоре Геращенко получил телеграмму, заверенную в военкомате, что его отец, водитель фуры, разбился на трассе, лежит в тяжёлом состоянии. Геращенко срочно отбыл в отпуск на родину. В мае, когда холодно, ветрено, он вернулся в часть загорелым, счастливым, и признался нам, что телеграмму с печатью военкома сделала его девица. «Скоро будем делать смерть»,- сказал он, и через полгода стал требовать «жмурика». Девица боялась, что-то у неё там не получалось… Наконец, она подчинилась. И к командиру полка вновь пришла заверенная телеграмма, что у Геращенки умер отец. Виктору выразили соболезнование, выделили необходимые документы, деньги, автобус до Ясной.

Вернувшись, он рассказывал, что эта девица ему не нужна. Он бегал по шпракеткам, а этой в постели отказывал- со стоном хватался за голову из-за «болей», валил всё на облучение. Хотя было трудно. И, смеясь, рассказал анекдот про старика и старуху, что в постели играют в карты. Бабке нужен «туз», но обрыдлой жене старик отвечает: «Валет»! И, прикрываясь одеялом, кричит: «В чужие карты не заглядывать!»

Вскоре Геращенке пришла посылка от «покойного» отца. А через месяц от него же письмо, где сообщалось, что Виктор трус и подлец. И чтоб духу его в доме не было. Виктор не унывал, по вечерам играл на гитаре, пел новые, романтичные песни о шутах, королевах и рыцарях. Ещё он любил поесть. Однажды избил поваров в офицерской столовой и велел им каждую ночь готовить ему офицерский ужин. Он обожал конфеты, просто не мог без них. Когда к нему пришла та посылка, полный ящик конфет, я, наблюдая, как он аккуратно забирает их холёной рукой из ящика, думал, каково же ему с нами делиться ?..
Эта посылка и подставила его. Из полка полетели письма в одесский военкомат и к родителям Виктора. Трогать его не стали. Да и за что? Он, мол, сам был расстроен и уезжал по телеграммам. Отец, который прежде гордился сыном, что того из такой дали аж два раза за хорошую службу отпустили в отпуск, теперь был вне себя от ярости. Но, судя по письму, которое Виктор нам давал читать, отцу больше всего не хотелось быть мёртвым, а сын из шкурных интересов его «убил».

Окончание следует

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев