Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

Рассказы о животных

Журнал "Казань", № 6, 2017 ЛЯГУШКА ЗА СТЕКЛОМ Сначала в моей жизни была наша русская «Царевна‑Лягушка» и «Лягушачий король» из сказки братьев Гримм, и, возможно, оттуда детский интерес мой к этой особе и стремление рассмотреть её получше? Понаблюдать.

Небольшая бурая лягушка поймана в берёзовой роще и в моём двена­дцатилетнем кулаке принесена домой. Теперь для неё нужна квартира - и вот уже в большой банке с широким горлом сооружена песчаная горка, на ней камешки, травка - дерновиной и небольшое озерцо - из низкой баночки. Теперь можно пустить туда мою пленницу.

Так у меня появилась лягушка. Что я о ней знала? Из учебника зоологии - что она видит только то, что движется и что у неё липкий язык прикреплён к передней части рта, к его входу, и выбрасывается вперёд, накрывая добычу,- молниеносным движением. Вот теперь я смогу сама всё это увидеть.

И я ловлю ей мух и кидаю в банку под марлечку, закрывающую горлышко. Как интересно наблюдать! Муха ползает, и как только лягушка её видит, она делает лёгкое движение - подготовка к прыжку. Секунда непо­движности, прыг - и мухи нет. Часто этот прыжок - к самому верху банки, сантиметров на два­дцать вверх. И я снова и снова сую ей насекомых.

Она живёт у меня долго, и сейчас я не понимаю, почему она не задыхается в глубоком сосуде, где внизу постепенно накапливается углекислый газ? Никто из взрослых мне не подсказал, а я то­гда ещё не знала, что выдыхаемый нами газ, непригодный для дыхания, тяжелее воздуха. Может быть, её прыжки помогают вентиляции? Только живёт она - с виду - вполне благополучно.

Как‑то раз я наловила для моей лягушки много оводов, принесла их в коробочке и впустила в банку всех разом. Будет есть или нет?

Громадные, неповоротливые, они едва ей лезли в рот, но она с ними ловко расправлялась, чуть зашевелятся. Правда, приходилось глотать долго, постепенно, каждым следующим глотательным движением продвигая громадину в желудок. Вот уже пять штук заглотано, шесть. Но их так много! И вот - смешное зрелище: лягушка объелась и теперь даже видеть их не может. Как овод чуть зашевелится в её поле зрения - она отворачивается. Повернётся по кругу, чтобы не видеть только. А тут новый ползёт - спасения от них нет. Опять движение - отворачивание, а там - ещё один летает. И я радуюсь этому спектаклю, прижав нос к стеклу.

Кого я только не ловила в пищу моей питомице! Но однажды я сделала ей гадость. К нам в комнату залетела пчела. А что если пустить её к лягушке? Был ли это коварный мой план - или просто жестокое любопытство: а что будет? Но ведь в природе тоже такое может случиться, что пчела села на цветок где‑то рядом. Может быть, она пчёл и не ест вовсе - разбирается. Миг - и пчела в банке.

Нет, совсем не разбирается. Прыжок - и пчела во рту. Но вслед за этим - о долгожданный момент! - пчела выплёвывается - конечно же, укусила,- и язык, розовый, широкой пластиной, раздвоенный на конце язык вываливается наружу. Несколько секунд несчастное животное держит его высунутым, потом прячет, а я, уже поняв своё свинство, мысленно прошу у неё прощения,- и всё же радуюсь, что видела язык лягушки!

Вскоре после этого я выпустила её в лес - ведь она уже мне показала все свои уменья. Спасибо ей!

НАШИ МЫШИ

Как я поймала мышь - не по­мню. Возможно, вынула из сетчатой мышеловки. Спасла. Маленькую, серую, такую милую мышку, от одного вида которой на полу моя бабушка всю жизнь забиралась на стул и истерически визжала. И вот такая мышка живёт у меня в птичьей клетке. У неё есть домик‑норка и трапеция, на которой она качается - они ведь мастера лазать. Я, пятна­дцатилетняя, мечтаю сделать ей колесо, и то­гда она, как белка, сможет бегать. А пока я просто смотрю на неё - подолгу, любуясь её непосредственностью. Она почему‑то не боится и живёт себе спокойно, не обращая на меня никакого внимания - лазит, качается, грызёт, залезает в норку.

Сколько это разглядывание продолжается? Наверное, не больше недели, и в один из дней я вдруг слышу братово торжествующее:

- А мышки‑то нет!

Я только что возвратилась из школы. Бегу к клетке - пусто. Убежала. В одном месте прутья немного разошлись - ей этого хватило…

Мою любовь к животным брат не разделяет, это не новость. Но его решение поставить мышеловку уже носит характер борьбы не с мышкой, а со мной. Мы с ним не очень‑то ладим. И я не могу его остановить, тем более, что взрослые тоже как‑то не рады мышке в квартире.

И вот через пару дней - торжествующий крик: «Попалась!» Брат тащит мышеловку. Я по­чти плачу: «Мышенька моя бедная!..» Конечно, убило насмерть, кончик носа прижало…

Но я не желаю расстаться с моей любимицей. Я решаю - сделаю чучело, пусть стоит на моём столе. Как это делается, я не знаю, но ясно одно - не должно быть гниения. Шкурка осторожно снята, очищена. Сохранены лапки, хвостик, голова. Мама в ужасе наблюдает, но молчит. Всё промыто, мозги вынуты. А теперь надо набивать. Чем? Ну, конечно, ватой - больше нечем, и побольше соли, особенно в голову - кто знает, что ещё там осталось.

И вот соль наталкивается поближе к коже, там может начаться разложение, а потом - вата, побольше, поплотнее. Теперь зашить, придать форму, позу - и вот уже мышка моя встала на задние лапки и передними трёт мордочку. Я укрепляю её на зелёной картонке - стоит на травке. И переносить легко.

Теперь, ко­гда я делаю уроки, моя мышка стоит рядом, я на неё поглядываю. Только через месяц она как‑то странно меняется. Почему‑то спинка её гнётся, она наклоняется вперёд, и на носу её виснет капля. Соль! Она набрала воду из воздуха и теперь растворяется…

Так через пару месяцев чучело совсем поникло, пришло в негодность и перестало существовать…

Ещё одна мышь входит в жизнь нашей семьи через четверть века. Совсем дикая, попавшая в кухонную раковину - попить, и, обезумев от страха, пытающаяся оттуда выбраться. Прыжки, соскальзывание, снова прыжки… Что делать? Убить? Но рядом - детские глаза и голосок: «Бедная мышка!»

Пятилетняя Таня видит лишь живое существо в беде и знать ничего не знает - да и не хочет знать! - о его недопустимости в человеческом жилье. И я принимаю решение: мышь надо вынести на улицу и там отпустить. Пусть живёт и ищет себе новый дом.

Таня в восторге - она её и унесёт. Накрываем мышь поллитровой банкой, закрываем крышкой. Таня наспех обувается - надо спешить, ведь мышка может задохнуться в банке. Курточка надета, банка в руках, шнурки ботинок не завязаны, волочатся - не до них сейчас! - и вот уже дочка бежит, бежит от нас, радостная, пока мы не передумали. Лестница, вторая… Она выбегает на улицу - мы это видим из окна - и с размаху шлёпается, наступив на шнурок. Банка вдребезги, мышь на свободе - а на руке глубокий порез.

Так, истекая кровью, но без слёз, держа даже как‑то торжественно руку на отлёте, Таня возвращается домой - самое главное, мышка жива и на свободе. А рука заживёт…

А через два­дцать лет…

Озабоченный голос в той же кухне той же Тани, но теперь уже матери четырёхлетнего Эдика:

- Мам, что делать, опять у нас бегают мыши, да так нахально - вот только что одна прошмыгнула. Мышеловку поставим или кошку заведём?

РЫЖИК

Детская мечта о собаке, маленьком преданном друге - щенке,- у кого её не было! И я в свои шесть лет впервые допросилась - и мне позволили завести щеночка. Это было милое сливочного цвета двухмесячное существо без признаков породы, пушистое и ласковое. Но недолгим было моё счастье. Бабушка зорко усмотрела в моём горшочке длинного червяка - то­гда же и выяснилось, что это называется «глисты». Основной противник моего пёсика, она решила, что виною тому он, мой Мурзилка,- и его у меня отняли. Не помогли ни просьбы, ни слёзы…

Собаки у меня дома больше не жили - дети, командировки, туристские походы, переезды. Однако судьба распорядилась так, что они окружали меня постоянно - разного возраста и вида и в большом количестве - объекты моей научной работы. Конечно, это совсем не то, что домашний пёс - единственный, свой. Много - часто значит ни одного. Но среди собачьей толпы встречаются яркие, запоминающиеся личности.

Рыжик был неповторим. Свою кличку он получил не зря - никакого другого цвета, кроме огненно‑терракотового, в его короткой шерсти не было. Крепко сбитый, среднего роста беспородный пёс с недлинными лапами и острыми ушками - таким он мне запо­мнился во всей своей не иссякающей жизнерадостности и подвижности.

Среди массы подобных ему щенят, два­дцати­дневных к началу моего исследования, он был незаметен, и в детстве я его не по­мню. Но уже в два месяца он привлёк к себе внимание крайней, небывалой безудержностью - ни у кого таких показателей поведения в моих опытах не встречалось. Так он стал единственным, уникальным. Неиссякаемый на опытах, с неизбывной работоспособностью, с силой возбуждения, казалось, не имею­щей границ, и практически полным отсутствием тормозов,- цельный, естественный сгусток Жизни, весёлости и дружелюбия. Я мысленно вижу его в вечном движении, радостном оживлении, открытым любому человеку.

Холерик, крайний холерик - такой была оценка его темперамента по всем показателям.

Какой прекрасный вышел бы из него вожак, предводитель стаи, где‑нибудь в дикой природе! Сколько энергии, ума, сообразительности!..

Но это был виварий большого физиологического института, здесь была неволя - конура и полтора метра цепи или зарешёченная клетка. Только и было радости, ко­гда брали на опыт. Там можно было - чуть зазвонит звонок - без устали носиться по узкому коридорчику, пока не откроется фанерная дверца. То­гда - не зевай: наспех, давясь, глотай из миски, пока её не отодвинули - до следующего звонка. А главное - приводит тебя каждый день и уводит и что‑то делает за загородкой Единственная, Неповторимая, Любимая Хозяйка.

Я кончила его исследовать, ко­гда ему исполнилось два года. К этому времени он так ко мне привязался, что не хотел отпускать, ко­гда я, посадив его на цепь после опыта, собиралась уходить. «О, постой ещё немного, Божество моё!» - казалось, молил его взгляд и всё извивающееся радостью и лаской тело. И, пытаясь удержать меня, он вцеплялся зубами в лабораторный халат. Однажды, не отпуская меня, Рыжик стал пятиться, тянуть к себе - материя не выдержала и порвалась. Я научилась быстро увёртываться, отпрыгивать и убегала, помахав ему издали.

Серия опытов кончилась. Ненужные больше собаки обычно после этого уходили к другим исследователям на другие эксперименты или просто выбывали из вивария. Я работала с новой партией животных и считала, что моих прежних подопытных уже нет. Но кто же это так настойчиво и необычно лает - призывно,- выделяясь в собачьем хоре всякий раз, как я прохожу вдоль ряда клеток? Подхожу поближе - за сеткой мечется в неистовой радости Рыжик. Скулит и плачет - просится ко мне. Видно, о нём забыли, и он уже полгода не у дел.

- Ну, так и быть,- говорю я ему,- возьму тебя на опыт, раз уж тебе так хочется.

Обезумев от радости, Рыжик мчится к комнате, где тот коридорчик и та дверца, и та похлёбка…

Опыт показал такие интересные результаты, что я бросилась искать забытых собак из той же серии - и нашла ещё шесть, не использованных никем, отдохнувших. Так Рыжик организовал мне новую серию опытов, ставшую потом главной в моей работе…

Через год я переезжаю в другой город, со мной едут пять собак для продолжения наблюдений - и среди них Рыжик. Собаки попадают в уличный холодный виварий - загородку без нужных для них условий, без опыта ухода за животными. И здесь резвость и не иссякающая подвижность Рыжика становятся для него роковой. Она сама по себе уже раздражает нашу служительницу, в общем‑то, милую спокойную девочку, не поступившую в институт и приткнувшуюся на работу куда попало. «Да перестань ты вертеться, противный, надоел!» - других слов у неё для Рыжика не находится.

Как‑то раз, вернувшись из командировки, я иду посмотреть собак. Рыжик, как все­гда, с восторгом прыгает, тянется, но его не пускает короткая… но на нём не цепь - он сидит на верёвке. Подхожу ближе - на нём нет и ошейника. Глажу его по голове - и чуть не падаю: рука натыкается на открытую глубокую рану. Боже мой! Вместо ошейника - тоненькая пеньковая верёвка, крепкая - не разорвёшь. «Ошейников нет!» - слышу я рядом спокойный голос нашей девочки, собачьей кормилицы.

Может быть, какая‑нибудь собака поспокойней и могла бы благополучно сидеть на привязи с такой бечёвкой вместо ошейника, но только не Рыжик. Не двигаться, не рваться он не способен, это для него так же необходимо - как дышать. И вот… Страшная глубокая рана вокруг всей шеи, через толщу мышц, и где‑то на дне её - та бечёвка, которая снова и снова не пускает его вперёд, снова впивается в живое тело - и режет, режет…

Мне приносят ножницы, я подхватываю мокрую верёвочку, утонувшую в ране, перерезаю - и вот Рыжик свободен. Он прыгает, мечется вокруг меня, радуется, будто и нет ни раны, ни боли… Я беспокоюсь - как пойдёт заживление? Ведь вылизать себе шею он не может, не загноилась бы. Присыпаю стрептоцидом. Через неделю рана затянулась.

Миновало два года. Я в отпуске, у меня месяц назад родилась четвёртая дочка, Танечка. Телефонный звонок - и взволнованный голос нашего доцента: «Рыжик умер. Приезжайте скорее!» Я не задумываюсь, почему доцент говорит о нём как о человеке, близком и дорогом, который - если умер - надо всё бросить и примчаться. Не думаю, что помочь уже ничем нельзя. Передаю малышку старшей дочери и мчусь на кафедру. Там на анатомическом столе лежит рыжее тело моего друга. Сейчас придёт доцент с патанатомии - вскрывать.

Рыжик умер непонятно отчего. Вот так - задёргался - и его не стало. Расстроенные члены кафедры, вызванный доцент‑патанатом меня в этот момент не удивляют - ведь это же Рыжик. Солнечная собачья душа, значит - общий любимец? Но я это проанализирую позже, удивлённо и благодарно: такое - к собаке! - людское - человечное - участие! А пока идёт вскрытие - и не находится ничего, что бы послужило причиной смерти. Всё в норме. Разрезают желудок - он пуст, вываливается одна единственная картофелина, сырая, в кожуре. А время кормёжки собак уже прошло, девочка уже носила им суп. Но что‑то не похоже, чтобы Рыжик его ел.

Зовём служительницу. Нет, она ничего не знает. Кормила всех, всем наливала по два ковшика похлёбки.

Но в это время я замечаю на вскрытой грудной клетке собаки какое‑то красное пятно. «Кровоподтёк»,- подтверждает патанатом. Как раз над сердцем. Значит, был удар.

Опять зовём девочку. Она нехотя сознаётся: ну да, ударила его ногой, оттолк­нула, очень уж он лез, мог ведро опрокинуть с супом. И вообще, вертлявый он очень и надоедливый.

Наш доцент просит её показать сапог. Ножка поднимается, и мы видим тоненький каблучок‑гвоздик, пятисантиметровое орудие убийства.

Всё ясно, нам нечего к этому прибавить. Девочка уходит с высоко поднятой головой человека, ни в чём не виноватого. А мы угрюмо молчим. Значит, Рыжик умер от удара в область сердца, умер не сразу, а через несколько часов. «Опасный удар, часто так и бывает»,- говорит патанатом. Что же за суп он успел переварить, если от него осталась одна сырая картофелина?.. И рвался он к ведру, значит, от крайнего голода. А похлёбка - мы это знали - была не так уж и плоха - отходы брали из столовой,- да вот ему она почему‑то не попала…

Без слов, сами совершенно убитые, разошлись мы кто куда. И долго ещё во мне всё негодовало, не смиряясь со смертью Рыжика. И всякий раз, докладывая свой научный материал и показывая оборванную в пять лет недосягаемо высокую кривую активности мозга этого уникума, я видела тот анатомический стол и ту одинокую картофелину - небольшую, в кожуре и совершенно сырую…

СЕРНА

Это повесть о высокой Любви и необычайной Преданности, обо всём, о чём можно спокойно писать, не опасаясь иронической усмешки и упрёка в «громких словах», только ко­гда речь идёт о животном и его привязанности к человеку.

Это маленькое волчатой окраски существо родилось в уличном виварии, заведении казённом - среди пяти таких же братьев и сестёр. В медицинском институте одного из маленьких белорусских городов проводились опыты на собаках, и эти шесть малышей должны были скоро стать подопытными.

Мои исследования не приносили животным неприятностей. Изучалось поведение - и надо было бегать по специальному коридорчику и съедать похлёбку, ко­гда откроется дверца.

Жизнь есть жизнь, где ни родись, а Человек, Хозяин - для собаки все­гда Божество, даже если он экспериментатор. Таким Богом для маленькой Серны стала и я. Но прежде чем это выяснилось, были ежедневные опыты, которые только радовали. Человечьи руки несли, куда‑то клали, потом было вкусно, потом снова несли - возвращали к маме. Мир был лучезарен и безоблачен. Ко­гда стали держать ноги, оказалось, что можно вый­ти из тёплой и темноватой конуры - родного дома - на солнышко и первую травку и сколько хочешь бегать в загородке, заглядывая в гости к соседям - разномастным собакам на цепи около деревянных будок.

Мои опыты успешно продвигались. Щенята подрастали, в свои три месяца окраской всё больше начиная походить на овчарок. Вот с этого‑то сходства всё и началось.

Доски у собачьего загона легко отодвигались и отрывались, и ничего не стоило в наш виварий залезть любому прохожему. Мальчишки прельстились маленькими «овчарками» - такими они сочли под­опытных дворняг. И вот однажды щенят осталось только пять. Напрасно вывешивала я плакат на заборе: «Осторожно, чума!» Я надеялась, что дети не ведают, что собачья и человечья чума - не одно и то же, и поосторожничают. Собачья чумка действительно виварий посещала. Но на следующее утро исчез ещё один щенок…

И так каждый день из моего опыта выбывал один испытуемый. К концу недели я махнула рукой, тяжело вздохнула вслед незаконченной серии испытаний - и смирилась. Надо было искать новый помёт и всё начинать сначала. На кафедре посмеялись - и инцидент забыли.

Прошло два месяца.

Жаркий летний день, обычная институтская суета. Голос лаборантки: «Смотрите, ведь это ваш щенок под окном бегает!»

Бегу к окну. Там, не умея попасть в помещение, бегает, подпрыгивает, пытается заглянуть в окошко небольшая волчатая собачка. Забежала со стороны корпуса, где нет входа. Конечно, кто‑то из моих! Увидела меня - и всё тело её заговорило: прижались уши, заметался хвост, затанцевали лапы. И глаза - в мои глаза, утопая…

Втаскиваю её в окно - она бьётся, задыхается в моих руках, лижет мокрым горячим языком - куда попало, что удаётся достать - нос, щёки, руки… На шее - обрывок верёвки.

Вокруг - уже все сотрудники. Осмысливаем, ахаем, дивимся.

- Смотрите, верёвку перегрызла и всё же убежала!

- И куда - домой, где родилась, в родной институт, к родным опытам, к своей хозяйке!

- Да, к Божеству своему - совсем как у Джека Лондона!

- Сказка, да и только! Рассказали бы - нико­гда бы не поверила!

Это голоса вокруг. А я молчу и начинаю понимать, что в жизнь мою вошла - ворвалась! - Большая Любовь и Привязанность, и её никак нельзя предать. Такое существо должно быть рядом, оно достойно этого.

И я беру её к себе домой.

Дома - восторг: «Собачка, собачка!» Дети лезут наперебой погладить, угостить. Но вскоре выясняется, что весь интерес «собачки» - это я. Она тенью, неотступно следует за мной, куда бы я ни двинулась, а ко­гда я останавливаюсь или сажусь - ложится у моих ног, а ино­гда попросту на ноги. К остальным она совершенно равнодушна. Это умиляет и трогает. Так проходят сутки.

Назавтра выхожу на полчаса в магазин, предварительно погуляв с Серной, а ко­гда возвращаюсь, меня встречает возбуждённое многоголосье:

- Ты знаешь, как она за тобой рвалась! Скулила, лаяла, царапала дверь - видишь, вон даже обивку порвала!

- И ничем не отвлечь! Я ей сахар даю, а она даже не смотрит!

И снова - жаркая сердечная волна навстречу такой преданности, такой привязанности. И наши с ней объятия…

Почему мы не взяли собаку с собой, ко­гда всей семь­ёй на следующий день ушли из дома? Только по­мню, что муж за чем‑то вернулся минут через десять: что‑то забыл. Догнал он нас бледный и удручённый:

- Ты знаешь, собака отодрала угол обивки и сейчас грызёт дверь, пытается выбраться.

Мы вернулись часа через два. Серна прыгала и лизала меня в нос, вертелась волчком и снова прыгала, а мы растерянно озирались. Клочки дерматина и ваты порхали по прихожей вместе с собакой, лепились кучками по углам. Дверь ровно наполовину была голой, следы когтей и зубов украшали нижний её угол. О, если бы можно было подкопаться под это ненавистное препятствие, она бы уж нашла свою хозяйку, не впервой!

Мне без слов стало ясно, что так дальше продолжаться не может. Бедное милое существо, со­зданное для свободы и бескрайних прерий и диких лесов! Твоя Любовь не вместилась в тесные рамки городской жизни, а необычайная Преданность не выдержала никаких преград…

С грустью и смутным чувством вины я отвезла Серну в родной виварий и посадила на цепь около будки… Ещё два года ставила я на ней свои опыты, и она прыгала, натягивая цепочку, мне навстречу, и перебирала передними лапами в воздухе, танцуя на задних, если я проходила мимо, к другим собакам.

Через два года чумка унесла многих животных - и Серну тоже.

Мы в семье­ часто вспоминаем её, эту преданную душу, и сейчас я думаю - через десятилетия: насколько она была цельнее и совершеннее нас, её от себя отстранивших,- за испорченную вещь. Насколько мы, люди, не умеем любить так - безоглядно и самозабвенно.

МОТЯ

Он появился у нас совершенно не­ожи­данно: моя семилетняя дочка притащила его с улицы.

- Посмотри, какой он бедненький,- причитала она.- Его мальчишки за лапку привязали и таскали за собой, а потом бросили. Он, наверное, и есть хочет!

Маленький тощий котёнок неопределённо‑пыльного цвета еле шевелился. Подставленное блюдечко с молоком обнюхал и несколько раз слабо лизнул языком. Он был чуть жив и буквально валился от слабости.

- Ничего, даст Бог, отлежится! Но сначала его помоем! - и мы устроили ему тёплую ванну. Он, не сопротивляясь, перенёс эту экзекуцию и покорно лёг на отведённую ему подстилку. Там, под одеяльцем, его заботливо прикрыла дочка - он пролежал, не пытаясь убежать или перейти на другое место,- пару часов. Возможно, это длилось бы дольше, но тут проснулась трёхлетняя Таня.

- Он хочет на ручки,- безапелляционно заявила она и взяла его так, как во все века берут котят все дети: спинкой вниз, четырьмя торчащими лапами к потолку.

- Нет, он мой! - семилетняя моя тёзка вцепилась в заднюю половину туловища котёнка, и я поняла, что сейчас его разорвут пополам. Длительные объяснения, что он живой и что ему больно, на какое‑то время подействовали, и Таня победоносно завладела нежданным сокровищем. Воцарился недолгий мир, но попытки поделить котёнка повторялись ещё не раз, и первые три дня я то и дело разнимала четыре детских ручонки на сером пушистом тельце.

Наконец ажиотаж вокруг котёнка как‑то сам собой иссяк: школьница меньше бывала дома, чем младшая, и позиции остались за Татьяной. И Мотька - как мы ни противились - стал основной Таниной куклой. Она укладывала его спать в игрушечную кроватку - и, к всеобщему удивлению, он покорно засыпал или терпеливо лежал. Он переносил даже, ко­гда его «мама» повязывала по‑старушечьи платочком и туго пеленала кукольным одеяльцем - после постоянных тайных купаний,- в этом Таня призналась нам много позже, ко­гда уже совсем выросла, а Моти давно уже не было на свете. Увы! Не за всеми играми своих малышей могут уследить вечно занятые взрослые…

Но котёнка, видимо, такая форма детского внимания не особенно тяготила: он нико­гда не убегал, не вырывался, напротив - окреп и подрос. Больше того - потом всю свою взрослую жизнь он спал не на боку и не на брюшке, подобрав под себя лапки, как другие кошки,- а на спине, четырьмя лапами вверх,- в той позе, в которой вырос - на руках у маленькой Тани…

Мотей он стал по чистому недоразумению. В моём детстве у меня была любимая кошка Матрёшка, и мне хотелось воскресить её. Котёнка назвали Матрёшкой, не разобравшись поначалу, что он кот. Но ко­гда это стало предельно ясно, то менять имя было уже поздно: мы как‑то сжились с ним. Решили - пусть будет Мотькой, всё же вроде уменьшительного от Матрёшки. Так оно и осталось.

Мотька быстро рос и догонял свой возраст. Как мы потом выяснили, попавшему к нам заморышу было по­чти полгода. Мы называли его только по имени, не допускали никаких «кис‑кис», разговаривали с ним, нико­гда не дразнили и постоянно ласкали. Не по­мню никаких бумажек на нитке, за которыми бы его приглашали гоняться. Отношение к нему было как к другу и члену семьи - и это сказалось на его поведении: оно стало не только «особаченным», но в значительной степени «очеловеченным». Вообще, я глубоко убеждена, что если с кошкой с детства разговаривать, она далеко уходит в развитии от обычного кошачьего племени.

Очень скоро Мотька стал красавцем - в шубке естественной «тигриной» раскраски камышового дикаря. Он был до изумления ласков, но как‑то необычно, я бы сказала - по‑человечески. Он мог обнять за шею лапами, прижаться головой к груди, тереться щекой о щеку. Он радовался пришедшим с улицы хозяевам, как это делают собаки: вставал на задние лапы, передними опираясь об одежду. Он умел совершенно не по‑кошачьи обижаться. Частенько, ко­гда перед сном мне становилось невмоготу от его весомого тела, навалившегося на мои ноги, я его бесцеремонно сталкивала с одеяла - и надо было видеть этот оскорблённый уход, полный собственного достоинства,- неторопливой прихрамывающей походкой…

Не знаю, каким чутьём он руководствовался, но раз и навсе­гда кот признал своей хозяйкой меня, и все переговоры о своих разнообразных потребностях вёл только со мной. Рано утром, часов в пять, возле моей подушки раздавалось его первое «мяу». Он приходил к моему изголовью и, упёршись взглядом в моё спящее лицо, настойчиво требовал еды. Промучившись некоторое время от таких ранних вставаний, я стала на ночь запирать его в ванную. Поначалу он возмущённо метался взаперти и орал, но потом привык и вечером покорно укладывался в таз на отправленные в стирку детские трусики и маечки.

Настало время, ко­гда он стал требовать у меня жену. Скорбный опыт первых месяцев жизни научил его бояться улицы. Открытая дверь его не манила, порог квартиры он не переступал. Но природа - куда от неё денешься! Кот беспокоился, мяукал, заглядывая мне в глаза, жалобно и настойчиво. Пару раз в комнатах появлялся невыносимый кошачий мускусный запах. Мы поняли, что дело плохо.

Как‑то получилось, что однажды весной он всё‑таки решился, вышел на лестницу - и исчез. Мы не особенно беспокоились - на всех крышах гнусаво распевали коты. На третий день что‑то заставило меня открыть дверь. Две серые кошачьи фигуры сновали по полутёмной площадке: наш Мотя вернулся домой - и не один. Я раскрыла дверь пошире. Мотька вошёл первым и как‑то дал понять по­друге, чтобы она следовала за ним. Та дико метнулась в квартиру и забилась под диван. Мотька ходил вокруг него, мурлыкал, очевидно, приглашая жену вый­ти и познакомиться с нами поближе, но ничего не помогало. Супружеская жизнь явно не ладилась. Часа через два кошку извлекли из её убежища и отправили на улицу, а Мотьку принялись отмывать - было впечатление, что он побывал в канализации. Как видно, ему на улице опять пришлось несладко - больше нико­гда гулять он не порывался.

Наступило лето. Мы всей семь­ёй уехали в спортивный палаточный лагерь. Мотька прибыл туда в корзине и получил полную свободу. Впервые он жил без четырёх стен, но очень скоро палатка стала его родным домом. Мы это сразу поняли, потому что от Мотиных гостей теперь не было спасения. Он не только приходил домой пообедать. Все кошачьи турниры происходили теперь в нашей палатке: он приводил своих противников драться под мою кровать. То и дело раздавались дикий визг и урчание - и всё это глубокой ночью. Среди наших соседей нарастало недовольство, кто‑то пригрозил кота убить. Но вот в середине лета что‑то произошло - баталии прекратились, и он стал реже приходить к своей миске с едой, часто не ночевал дома. Всё реже удавалось его погладить.

- Совсем дикий стал,- жаловалась Таня.

Было интересно - куда он уходит? И вот однажды я пошла за ним следом. Неторопливое, но целе­устремлённое движение кота часто прерывалось остановками около кочек, кустиков, пней. Он поворачивался к ним задом, делал какое‑то неуловимое конвульсивное движение туловищем и хвостом - и шёл дальше. «Метит своим запахом!» - догадалась я.

Дорога привела на хутор. Тут Мотьке как бы невзначай повстречалась кошка - обычная, тощая, невзрачная,- вокруг носился кошачий подросток. Я всё поняла: наш любимец нашёл себе пару…

Наша семья приняла новость спокойно. Мы не стали осуждать эту кошачью привязанность, как это ино­гда делают в человеческом обществе, не сочли, что женщина с ребёнком не пара нашему Моте.

Но как быть с отъездом? Скоро надо было уезжать, и кошачья идиллия неминуемо должна была нарушиться.

Накануне отъезда Мотьку подкараулили и поймали заранее - теперь он приходил не каждый день и в руки шёл плохо. С трудом удалось уговорить нашего кладовщика, чтобы кот переночевал на складе, под замком.

Утром, ко­гда мы открыли дверь, нас заставил отшатнуться немыслимый запах мускуса - видно, Мотька старался всю ночь и «переметил» все углы и все вещи. Кладовщик стонал: «Что теперь мне делать с таким вонючим бельём?!» Я извинялась и утешала его, как могла, а сама лихорадочно решала - как быть? Склонность всё подряд «метить», мягко сказать, не радовала. Лишить его мужского достоинства - выхолостить? Ведь это так часто делается, это принято - чтобы не было проблем с котом в городской квартире, а потом вместо естественной живости хищника - сонная лень кастрата. Нет! Против этого восставало всё моё существо. Да и одичал Мотька, стал не тем, каким приехал… Вот и сейчас он рвётся из моих рук, будто совсем забыл, что я его хозяйка. Я разжала руки - он, не обернувшись, взял привычный курс - на хутор. Всё его существо было теперь нацелено только на по­другу, только к ней он рвался. Тут впервые родилась уверенность, что лучше его оставить здесь.

Хозяйка хутора без особого энтузиазма обещала пускать кота в дом, не гнать. Мотька уже исчез, юркнув за своей подружкой в сарай,- так я с ним и не попрощалась. Уходила, утешая себя мыслью, что около таких домов с дворами и сараями кормится в деревнях порой много кошек, а где две, там и три проживут.

Позже я часто думала: может быть, зря так пошла навстречу его кошачьему чувству? Через год, снова попав в тот лагерь, бросилась посмотреть на нашего Мотю - и не нашла его на хуторе. Хозяйка ничего толкового сказать не могла. Да, ходил, долго крутился кот около их кошки, а потом куда‑то исчез. Кладовщик потом сказал, припо­мнив: «Какого‑то кота убили - очень орал». Мотька ли это или кто‑то другой?

Сколько раз потом, уже уехав из тех краёв, всей семь­ёй вспоминали мы нашего Мотю и - задним числом! - переигрывали, переиначивали его судьбу.

- Надо было силой увести его оттуда. Тоже мне - сердечная привязанность! Забыл бы как миленький! Погиб так рано - и так глупо!..

А я возражала: кто знает, что лучше? Он прожил хоть короткую, но яркую и полноценную жизнь. Пусть недолго, но жил по‑настоящему, свободно - так, как нравилось ему самому…

КИВИ, ЕВА И АДАМ

(Невероятно, но быль)

Киви её назвали за то, что она была бесхвостой. Такой мы увидели её однажды вечером: моя девятилетняя Таня притащила птицу из школы, спасая от назойливой нежности своих одноклассников. Живой уголок у них явно не удался, и канарейку было решено кому‑нибудь отдать. Так затисканное до полусмерти существо попало в клетку к Адаму и Еве. Она так напо­мнила нам экзотическую новозеландскую птицу, что имя «Киви» было принято всеми без возражения.

Нахохленным жёлтым комочком сидела она целую неделю на жёрдочке и приходила в себя после встречи с ласковыми двуногими чудищами. В клетке шла прежняя жизнь, как будто и не было третьего - треть­ей - ничто не предвещало образования извечного треугольника.

Адам и Ева познакомились месяца полтора назад, ко­гда оранжевую самочку купили в зоомагазине и принесли к одинокому скучавшему самцу. Они быстро подружились, и скоро стало ясно, что это уже семья. Ева отдирала клочки от газеты, что застилала пол клетки, и носила их в клюве, выбирая, куда бы пристроить,

Адам суетился рядом. Иногда клетку открывали. То­гда супруги вылетали на свободу, и было видно, что это не бесцельный полёт, а выбор места для будущего гнезда. Куда‑то бумажки складывались особенно старательно, и я, их хозяйка, уже раздумывала, как закрепить в этом месте заранее заготовленное гнёздышко. Кормились птицы только в клетке, поэтому рано или поздно они сами возвращались домой, после чего дверца, как бы сама собой, коварно захлопывалась.

И вдруг всё изменилось. Киви, придя в себя, стала премилым оживлённым со­зданием, и это сразу же оценил Адам. Теперь частенько их можно было видеть рядом на той самой жёрдочке, где Киви просидела неделю, и тут уж было на что посмотреть! Киви - сама женственность! - трепетала раскинутыми крылышками и, закинув голову, раскрывала клюв, как бы выпрашивая у Адама еду. Я уже видела это типичное предбрачное поведение канарейки: Ева тоже раньше частенько притворялась птенчиком, обу­чая мужа отцовству. Но здесь вдруг появилось то, чего нико­гда - ни до, ни после, за все восемь лет, что у нас жили канарейки - я не видела: Адам и Киви целовались!

Я все­гда думала, что разговоры о «целующихся голубках» - выдумка, да ещё и сентиментальная впридачу. А тут вдруг такое - и прямо на наших глазах!.. И смотри сколько хочешь, потому что парочка могла не отвлекаться от этого занятия до десяти минут кряду. Они осторожно касались друг друга полураскрытыми клювиками, поворачивая головки так, что разрез приходился на разрез. Поначалу мы просто обомлели, а потом с интересом принялись наблюдать.

Такой поворот событий поверг бедную Еву в настоящий шок: она перестала заигрывать с мужем и притихла. Теперь уже не она с Адамом вылетала из клетки порезвиться, а он с Киви носился на свободе, высматривая уголок поукромнее - для гнезда. И как‑то раз - по чьей инициативе? - они оба вдруг решительно перелетели в другую комнату - подальше от дома, от Евы,- и там остались. Сбежали в Америку?

Ева казалась потрясённой. Она несколько часов сидела без движения на жёрдочке, не спускалась к кормушке, не двигалась. Потом как будто что‑то сообразила, вылетела из клетки и вскоре уже сидела на батарее центрального отопления в той же комнате, где целовались на краю книжной полки бег­лецы. Ева явно не имела сил подняться выше, она по­чти не двигалась, но упорно сидела тут же, рядом, на виду у изменника‑мужа, наверное, понимая, что иначе он запросто может забыть о её существовании. Так продолжалось два дня. За это время Киви облюбовала себе место на самом верху стеллажа, под потолком, и принялась сооружать гнездо - с моей помощью, конечно. На третий день Ева тоже встрепенулась, как будто сказала себе: «Однако надо как‑то жить дальше!» - и тоже занялась гнездом. Она выбрала себе цветочный горшок в треножнике, стоявшем на полу, и я с удовольствием пристроила вместо цветка гнёздышко, радуясь, что наблюдать птенцов будет легко и удобно.

До откладывания яиц ещё дело не дошло, и все трое оставались каждый в своей роли: Ева - брошенная жена, на неё Адам в то время не обращал никакого внимания; Киви - соблазнительница, с которой Адам любезничал и без конца целовался. Я не спускала с птиц глаз, так было интересно. И вдруг Киви исчезла.

Я думаю, что мы её нико­гда бы не нашли, если бы не шум. Все обедали на кухне, ко­гда послышался птичий крик и звуки отчаянной драки. Я вбежала в комнату - Ева сидела на полке, тяжело дыша, а Киви нигде не было. Мы осмотрели всю квартиру - ни следа.

Ко­гда искать было уже негде, я заглянула за большую картину - оттуда как раз донеслись какие‑то непонятные звуки. Киви выпала из‑за рамы нам на руки - взъерошенная, полузадушенная,- а на стене остались следы крови… Кто сказал, что только у людей в таких случаях дерут соперницу за космы?..

Ева не раз ещё гоняла Киви по квартире, и та с криком носилась, пытаясь спрятаться. Но наконец обе сели на гнездо: одна - на самом виду, другая там, куда и не долезешь. Яйцо за яйцом - и вот уже самочка прочно сидит на месте, по­чти не отлучаясь, грея будущую жизнь.

Вот тут‑то Адам и бросил Киви - бесповоротно, безоглядно и даже, я бы сказала, бессовестно, не желая ничего знать о своём «побочном» потомстве. Он как будто опо­мнился: приносил Еве - и только ей - еду, кормил её, а она принимала это как должное. Не по­мню между ними хоть какого‑нибудь намёка на ссору.

А Киви как будто нико­гда и в природе не было, она навсе­гда исчезла из их жизни… Одиноко две недели просидела она в своём тёмном недоступном уголке, лишь изредка слетая с гнезда поклевать, и для того, чтобы понять, сколько птенцов у неё вылупилось, мне потом пришлось заняться стенолазанием. Из четырёх яичек жизнеспособным было только одно. Киви оказалась плохой матерью - беспомощный единственный птенец явно недоедал, но всё же выжил. Адам ни разу не прилетел покормить его. Он и Ева по очереди носили корм своим четырём малышам, являя пример семейной идиллии.

Мы же всей семь­ёй - и взрослые, и дети - размышляли о вечности «вечных чувств» и о глубине истоков человеческих…

АФЕНЯ

Четыре открытых небу бездонных мешка - и возбуждённый пронзительный писк. В один из этих мешков, от силы в два, попадает корм из зобика матери‑канарейки. В другой раз самых горластых и самых настойчивых оделяет отец. На какой‑то период затишье - и снова нервический хор, и жадные головки, вскинутые как на пружинках. Кто‑то выпрашивает энергичнее и выхватывает больше, а кто‑то тихо слабеет, не имея силёнок бороться. Родители такого как будто и не замечают. Он - обречён…

Ослабевшего пятидневного птенца заметила я - и пришла ему на помощь. Технология приготовления корма была у меня несложной - кусочки варёного яйца и булка тщательно пережёвывались, и это лакомство на кончике спички предлагалось птенцу. Вот спичка слабо прикоснулась к розовой дремлющей горошине, миг - и один за другим взметнулись вверх четыре открытых клювика, готовые заглотать что угодно. Но я сую свою спичку - и поглубже! - только в одну глотку, самому маленькому - недокормышу. Так заботами трёх кормильцев и вырос Афоня.

Малыш долго пользовался моим дополнительным питанием и, окрепнув, охотно пересаживался на подсунутый ему палец - после этого все­гда кормили. Он так и остался - полуручным.

Неделей позже под самым потолком, на стеллаже с книгами, вылупился Афонин брат по отцу - Кузя, единственное дитя у покинутой мужем матери‑одиночки. Лишённая помощи супруга, Киви кое‑как кормила своё чадо, но её полёты к кормушке были так редки, что я забеспокоилась. Надо подкармливать - погибнет. Пару раз, с риском сорваться, я каким‑то чудом покормила малыша прямо в его недоступном подпотолочном уединении, но потом отказалась от этих альпинистских упражнений и предоставила решать его судьбу Природе…

Кузя выжил. Ко­гда он выполз на край полки - взъерошенный, какой‑то весь облезлый и явно несчастный - Афоня уже летал. Он давно уже по росту и резвости догнал своих братьев, его оранжевые пёрышки сыто поблёскивали, но, несмотря на свой по­чти уже взрослый вид, он по‑прежнему попрошайничал, трепыхался перед родителями с открытым ртом.

Как Афоня понял, что сводный брат его голодает? Как четырёхнедельный птенец, ещё ничего не испытавший в жизни,- не в подражание, без опыта! - легко вошёл в роль кормящей матери? На эти вопросы нет ответа - но произошло невероятное: Афоня спас Кузю от голодной смерти!..

Это чудо на наших глазах свершалось снова и снова: Афоня, трепеща всем тельцем, подлетал то к отцу, то к матери и выпрашивал корм. С наполненным зобиком летел прямиком к брату - и тут уж их роли менялись: теперь трепетал крыльями Кузя, и вся пища засовывалась в его открытый рот. Издали казалось, что заботливая мать кормит своё беспомощное детище.

Чудо дружбы, чудо заботы, чудо понимания!.. Это чудо выглядело буднично и просто, оно было повседневным и длилось столько времени, сколько потребовалось заморышу, чтобы окрепнуть и повзрослеть. Но чудеса внимания птиц друг к другу на этом не кончились.

Наступила прекрасная пора взрослости. В положенный срок Кузя, как и полагается канарскому пернатому мужчине, начал выводить рулады.

- Слышишь, мам, уже три колена освоил! А Афонька‑то до сих пор - только изредка чирикает. Может, это не Афоня вовсе, а Афеня?

Шутка моей дочери оказалась роковой: к моему питомцу так и приклеилось это нелепое имя…
Семь канареек носились по квартире. Это была плотная стайка, которая нас совершенно не боялась, а наоборот, частенько нам, людям, приходилось отшатываться, ко­гда перед носом одна за другой проносились наши питомцы. Муж разглядывал корешки книг, запачканные белым. То­гда‑то и сложилась шутливая частушка:

Мне совсем не всё равно,

Что на книгах гуано.

Примириться не могу,

Птичье сделайте рагу!

Было жалко сажать канареек в клетку, да и занятны они только на свободе - так интересно оказалось за ними наблюдать. Но белые метки грозили превратить квартиру в птичий базар на каком‑нибудь скалистом острове - и то­гда‑то было решено сделать для них вольер.

Два метра вверх и квадратный метр пола - и вот уже стайка ограничена сеткой, но продолжает свободно летать. В их постоянном мелькании проглядывалась некая закономерность, но всё же не сразу удалось определить, кто кого наметил себе в супруги. Но вот после длительного наблюдения я поняла, что две пары складываются не­удачно: без внимания остались новенькие красавцы - белый и чёрно‑оранжевый, а брак намечается между братьями и сёстрами. Как быть? Как добиться задуманного: чтобы к прекрасному пению одного да прибавилась необыкновенная окраска…

Ясно как - пересадить, разбить пары: Кузе дать другую - нужную мне! - жену, а Афене - нового, мной выбранного мужа.

Две клетки с перетасованными парами стояли рядом на столе, но в них было явно что‑то неладно. Куда девалась жёлто‑оранжевая суета? Никто не прыгал, не клевал, не пел. Все четыре птицы непо­движно висели на сетке своих клеток, как приклеенные друг к другу: против Афени - Кузя, а новый её суженый - против своей прежней симпатии. Их разделяла двой­ная решётка - но они были вместе.

Мне стало стыдно. Птицы были сложнее, чем я полагала, они молчаливо, но упорно отстаивали свои привязанности. Но как же с потомством? Ведь родственники не должны быть супругами. Может быть, привыкнут?..

Однако висячая забастовка продолжалась и назавтра, и на следующий день. Я махнула рукой на птенцов и выпустила пленников снова в вольер. Любовь, как‑никак, что с ней поделаешь!..

Однажды Афеня заболела. В доме шёл ремонт, и запах лака и красок свободно разгуливал по квартире. Почему только она, одна из всех, надышалась и отравилась? Все остальные весело летали, а оранжевый нахохленный комочек дремал на полу вольера, покачиваясь и теряя равновесие. Ко­гда он завалился набок, я поняла, что дело плохо и без меня не обойтись.

Но, оказывается, поняла не только я. Все птицы опустились на пол и окружили больную. Они подвигались к ней близко и по очереди подталкивали её, как будто говорили: «Двигайся, а то конец тебе!» Неподвижный комочек оживлялся, вскидывал голову, становился птицей - Афене действительно ненадолго становилось лучше. Потом всё повторялось: дремота - толчок - трепыхание - оживление. Даже Афенина мать - она высиживала очередное потомство - покинула гнездо и опустилась проведать дочку. Обычно она наспех хватала из кормушки и спешила обратно - не остыли бы яйца. Но сейчас она сидит уже вторую минуту - целая вечность!

Птичье сочувствие было молчаливым, но упорным. Может быть, именно это у нас, у людей, называется моральной поддержкой?.. Настоящее коллективное посещение больной!

Пока я дивилась, время шло, и Афеня всё чаще валилась на бок. Пора вмешиваться. И вот она уже у меня в руке - не сопротивляется - как будто чувствует, что эти с детства знакомые пальцы ей не враждебны. А ведь обычно в руки нико­гда не давалась - только в минуты крайней нужды.

Чем же её лечить? Чем вообще лечат отравления? И что из этого подойдёт птице? Может быть, молоко - не зря ведь его выдают за вредность. Риск, конечно… Кто знает, что скажет на это птичий желудок? Но выбора нет - и вот Афеня глотает каплю за каплей из пипетки. Как она догадалась, что надо терпеливо всё это снести?..

На следующий день от болезни не осталось и следа: Афеня выглядела вполне здоровой и была неотличима от других. «Всё, как у людей»,- мысленно пошутила я, и сама не сразу осо­знала многозначность этой пришедшей на ум расхожей банальности.

ША НУАР

- Мама! Ма‑ама! - детский кулачок барабанит в ворота, мягкие толчки, пинки. Поднимаю щеколду, тяжёлую дубовую калитку распахивает апрельский северный ветер, и вместе с ним на мои руки - спиной - валится семилетняя Таня. Она прижимает к себе - не слишком ли крепко? - маленького чёрного котёнка. Он судорожно топорщит свои дрожащие лапки, пищит, дёргается.

- Ма, смотри, он совсем бедный! Он там кричал, кричал, вон у того дома, и в траве запутался. Он, наверное, у мамы потерялся! Пускай он у нас живёт!

- Ты же его совсем задушила! - Я оттягиваю время, чтобы успеть подумать - хотим ли мы кошку, нового члена семьи? Немного лукавлю:

- А может быть, он больной? Ну, давай сначала хоть осмотрим его!

- Если больной, то­гда ему можно сделать оспу от кори!

У Тани тон опытного медработника. Она разжимает руки. Её найдёныш расползается лапками на досках деревенского двора, хвостик - морковкой - мелко дрожит.

Чистая, блестящая шёрстка, обычная, короткая, ясные глазки на ушах и около носа никаких подозрительных проплешин.

- Чистенький! Вот видишь - нигде нет никакой чегошеньки! - ликует Таня. Я сдаюсь - и котёнок остаётся у нас на даче.

Кличка «Бес» приклеилась к нему сразу. Действительно, чем не Бес - настоящая чёрная кошка - «Ша нуар»,- гроза суеверных, ведьмино сокровище. И нас нимало не смутило, ко­гда довольно быстро выяснилось, что это не он, а она.

- Беська, Беська! - звали мы нашу Ша‑нуа­рочку, и эти «с» и «к», такие привычные для кошачьего уха, быстро приучили её к кличке. Но вот к осени наступила пора кошачьего девичества, прозрачные фисташковые глаза Беськи раскосо и даже задумчиво светились на очаровательной чёрной мордочке - и я поняла, что имя её надо облагородить - старое уже не подходило. Бетси! - самое близкое по звучанию - и вполне благородное, даже переучивать не пришлось - ни людей, ни кошку.

Тихий тёплый закатывающийся день конца августа, ко­гда спокойствие уходящего лета манит остаться и сердце щемит - потому что пора уезжать… Суета, груды вещей, банки с вареньем, погрузка всего этого в багажник нашего рубинового «жигулёнка», цветы у заднего стекла - и вот уже все уселись. Бетси - по­чти уже взрослая кошка - у Тани на руках. Она ей что‑то нашёптывает, кошачье ушко дёргается. Долетает только одно слово: «в школу». Завтра Тане - в первый класс.

Я - за рулём. Осторожно миную преграды бездорожья - и вот уже ровный асфальт, бросающийся серой лентой под колёса. Мчимся. Поворот - и в машину врывается солнечный пожар. И сами слагаются слова:

Залита золотом дорога -

Что там: закат или восход?

А солнца в будущем так много,

Хоть ждём его который год!..

И в этом солнечном параде

Дорога - скатертью - в лицо!

И в зеркале маячит сзади

Двух рук сомкнувшихся кольцо…

В кольце Таниных рук - Бетси, мне их хорошо видно в зеркало. Но вот кошка исчезает и - что это? Кто‑то осторожно прокрадывается под мою руку - Бетси! Она садится мне на колени, кладёт обе лапы на руль, привстаёт и случайно давит на сигнал. Вот так шофер! Но она лезет куда‑то дальше и наконец устраивается на моём плече - живой черночёрной лисой. Конечно, я её хозяйка, и она ко мне очень привязана, но что скажет ГАИ? Тщетно я пытаюсь вернуть кошку Тане. Через некоторое время я снова в горжетке - Бетси соскучилась. Так мы с ней в комплекте и минуем пост ГАИ на границе города.

- Мам, а куда мы ей поставим песочек? А вдруг она не привыкнет - ведь уже по­чти взрослая?

Но волнения Тани разрешает сама Бетси: в ка­кой‑то момент она начинает мяукать перед дверью, настойчиво заглядывая в глаза. Рискуем - и выпускаем её - впервые - из городской квартиры. Вернётся ли?..

Так и стала наша Бетси вольной киплинговской кошкой.

В этот промозглый ноябрьский день я никуда не спешу. Открыв дверь на полутёмную площадку - подмести, я чуть не наступаю на что‑то тёмное и круглое, величиной с кулак, на половичке перед дверью. Наклоняюсь и близоруко разглядываю это нечто. Свекла! Откуда? Беру за длинный корешок этот не­ожи­данный «дар природы», присматриваюсь - и с ужасом отшвыриваю его подальше. Это не корешок вовсе, а хвост, и не свекла, а полусъеденная крыса, ровно её половинка, с двумя задними лапками и аккуратным поперечным разгрызом. Бетси! Первое отвращение сменяется восхищением: кошка‑крысолов! Ну и молодец Бетси! Такого гиганта поймала!

- Таня, дети, знаете, что Бетси принесла?

Хохот, все друг друга перебивают:

- Ты, мам, скажи спасибо, что она не принесла её тебе в постель - по­мнишь, ты нам у Чарушина читала!

- Конечно, должна её хозяйка знать, каким сокровищем обладает!

А «сокровище» в сонной сытости развалилось на диване и пронзительно мурлычет под Таниной рукой…

Таких «свёкол» за всю жизнь Бетси я насчитала четырна­дцать.

Снова лето, и опять мы на той же даче. Бетси как будто из комнаты в комнату перешла - вернулась к себе домой законной хозяйкой.

Знойным июльским полднем - всё затихло, только мухи жужжат - Бетси дремлет на крыльце.

- Мам, к нам Елизавета Сергеевна идёт, и Топсик с ней! - Таня все­гда радуется гостям. А Топсик - ребячий любимец - чёрный пудель, маленький лев, смешной и ласковый. Он весело влетает во двор - и тут с крыльца раздаётся яростное шипение. Бетси! Она стоит на пороге своего дома и всем своим видом утвер­ждает это. Ах, почему она не может - руки в бёдра, ноги пошире - и последними словами?.. Но она не человек, а потому только шёпотно исходит угрозой. Хвост - откуда только такой взялся?! Да это же настоящий чёрный ёршик для мытья бутылок!­

И Топсик - даром что собака - скисает. Хвост его никнет и прячется под живот. Как‑никак чужая территория. Спокойнее спрятаться за хозяйку. Еще спокойнее - уйти. И они уходят. Бетси сонно разваливается на солнышке. Защитила - себя, своё гнездо, своих хозяев. Теперь можно и отдохнуть.

То, что наша кошка немного собака, нам стало ясно довольно скоро. Прозвенел звонок в прихожей - Бетси стремглав к двери - встречать. И сразу ласкается, встаёт на задние лапы, передние ставит на одежду. Долго не идут хозяева - а их много - Бетси прислушивается к шагам на лестнице, подходит к двери, явно ждёт. Но два раза я увидела то, что все­гда привожу студентам как пример доминанты, ко­гда эту её, такую устойчивую и трогательную реакцию, заменила другая - но тоже не случайная.

На кухне под стулом в блюдечке молока не было, а так хотелось! Но вот мелодичный звон, кто‑то пришёл, и Бетси из комнаты бросается - нет, не к двери - к блюдечку: а вдруг да появилось там молоко? Голодная доминанта, да и пить хочется, и всё существо по­мнит только об этом. Прибежала к блюдечку, как будто знала, что именно так должна была сделать по учебнику физиологии.

А вот второй случай.

У Тани большая радость: недавно родились котята, четверо. Живут они всей семь­ёй вместе с мамой Бетси в стенном шкафу, где и появились на свет. Очень удобная отдельная квартира, прикроешь дверцу - и никто не докучает. Мама - сама нежность и само внимание, даже ловить крыс не ходит - дети самое важное сейчас.

Звонок застал Бетси в кухне, и она бросилась стремглав - нет, не встречать, а к котятам, домой, в родной шкаф. Опять доминанта, но теперь материнская. И снова - как по писанному. Будто очень хорошо выучила, что ко­гда надо делать.

Как впервые выяснилось, что Бетси обожает огурцы? Наверное, её угостила Таня - поделилась, а может быть, предложила в шутку? Только по­мню радость её открытия:

- Мам, смотри, как Бетси огурец ест!

С тех пор её основной мясной - крысиный - стол стал дополняться овощной приправой.

Через год летом мы все уезжали в туристский вод­ный поход на плоту. Бетси было решено оставить у Иры - она не может с нами, у неё малыши. Полтора месяца всё было хорошо. И вот тут‑то Бетси потерялась.

Мы приехали - загорелые, шумные и гурьбой ввалились к Ире.

- А Бетси убежала!..- Вид у дочки был растерянный.

- ??!

- Да, убежала, два дня назад. Я её не пускала гулять, всё‑таки новый район, заблудится, а она недавно улучила момент, юркнула в дверь - и бегом. Может, придёт?..

- Может быть, и придёт…

И мы стали ждать. Но шли месяцы, а Бетси так и не вернулась. И мы все потихоньку смирились и даже стали её забывать. Но однажды поздним вечером Бетси нас окликнула.

Мы возвращались из гостей в том районе, где она потерялась. Все громко говорили и смеялись, усаживаясь в машину. Но вот мне в одно из пятен тишины вдруг послышалось знакомое «М‑рр!» Я оглянулась. На асфальтовой площадке под фонарём глиняной копилкой чернела кошка. Я позвала: «Бетсинька!» Чёрная тень шевельнулась. С протянутой рукой я шла к ней и звала, звала её. Последние два шага мы шли друг к другу навстречу, обе осторожно: я - чтобы не спугнуть, она - ещё не убедившись. Понюхала мою протянутую ладонь и бросилась ко мне. Как мы обнимались! Она вилась вокруг моей шеи, толкалась мордочкой мне в лицо быстрыми некошачьими движениями. Ко­гда машина по­ехала, я уловила её лёгкую тревогу, но радость встречи с нами за­тмила у неё всё. Она дала увезти себя - как я поняла потом - от котят…

Дома она слегка беспокоилась, но лишь назавтра к вечеру выяснилось, что у неё набухли сосцы. Везти назад было уже поздно - сутки без еды для малышей - верная гибель. Да и Бетси невозможно было потерять снова.

Через несколько месяцев у неё были новые котята. Чёрная - вылитая мать - дочка её до сих пор живёт в той нашей дачной деревне…

В последний раз я видела Бетси на ступеньках перед подъездом. Она сидела в любимой позе глиняной кошки‑копилки, и, уходя на десять минут в магазин, я сказала ей: «Сейчас вернусь и пойдём домой!» Больше я её не видела…

Сначала мы не волновались - придёт, не впервой. Бывало, что и по два дня не приходила. Потом поняли, что нет, не вернётся. Начались поиски. У соседнего дома кто‑то увидел чёрную кошку. Выследили, нашли хозяев, посмотрели кошку - нет, не Бетси. Да и огурцов не ест.

Грустили кто как мог. Таня плакала.

В те поры пошла мода ловить собак и кошек на шапки. И мы думали, что если бы она была жива, вернулась бы - район она знала хорошо. Значит, не жива. Значит…- но дальше просто невозможно было думать. Воображение кончалось на холщовом мешке, в котором её кто‑то унёс…

И лишь раз, во сне, мне привиделся какой‑то мужик, и я как будто про него знаю, что это он убил Бетси. И тут только я поняла и запо­мнила, унесла из сна, какое это для меня горе. Я схватила его за лацканы пиджака, трясла и сквозь тяжёлые рыдания кричала: «Да ты понимаешь, какая это была кошка! Ты понимаешь, кого ты убил!» - Мужик растаял, сон испарился, а чувство горя - освобождённого - осталось…

Больше кошек мы не заводили. Но всякий раз, ко­гда я вижу чёрную кошку, мне хочется предложить ей огурец - на пробу - а вдруг?..

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев