-2°C
USD 76,44 ₽
  • 15 октября 2020 - 12:31
    Осенняя Казань А вы знаете, где в нашем городе есть такое необычное место?
    371
    0
    0
Реклама
Архив новостей

Сашка

Журнал "Казань", № 5, 2014
1
Сашка был нумизмат, ошивался на блошином рынке прошлого столетия, и в ту эпоху низкорослых считался великаном.
Лицо узкое, глаза не спереди, как у всех, а справа и слева, как у леща. Уходя к вискам, они раздваивали внимание - и гипнотизирующему барыге, сместившему зрачки к носу, подобно камбале, трудно было соединить воедино оба глаза парня. Даже нос у подлеца имел подозрительную парность - на кончике две мясных шишечки. Эдакое двуличие!
Да ещё интельские эти манеры, тонкие пальчики - и вдруг полубандитский блошиный сленг! Подкупающая начитанность - и опять лисий взгляд из‑за ушей! Всё это порождало в копчиках барыг атавистическую тревогу, они нервно виляли хвостом. И юнцу на блошином рынке удавалось задорого продать безделушку и купить за копейки раритет.
После удачной сделки он угощал нас за углом школы. На морозе булькал в заиндевелый гранёный стакан портвейну. Тонкими длинными пальцами вынимал из кармана дефицит - картонную коробочку с золотисто подсушенной мойвой:
- Культурно жить не запретишь!
На каждую выпивку у него было приготовлено четверостишие. Когда заканчивал тост словами «Омар Хайям!» - мы, калуженские неучи, думали, что это какой‑то татарский поэт, типа Заки Нури.
Александр Олюшкин пришёл в нашу поселковую школу в седьмом классе. Дети работяг и пьяниц дивились на его белые носки и элегантный галстук, а жёлтую нерповую «финку» с козырьком сбивали затрещиной.
- Ну что ещё такое?! - восклицал Олюш, судорожно хватая взлетевший головной убор.
Димыч, школьный вратарь и авантюрист, подбивший полшколы воевать во Вьетнаме, взял его под своё покровительство. Охранял как трофей. В альбоме Олюша хранились монеты с профилями Александра Македонского и Дария. А на ковре - на серебристой цепочке, спаянной из фашистских свастик, висел в ножнах именной кортик. С морозной гравировкой по седине лезвия и с клеймом: «Изготовлено в мастерских Геринга».
Библиотека, которую его отец-офицер выписал ещё в Магадане, занимала целую комнату, а главное, её можно было обменять на целый автомобиль «Волга»!
В восьмом классе как хоккеист я сошёлся с вратарём Димычем, а через него с Олюшем.
Тогда‑то мы и начали пить вино. Димыч, до изумления красивый блондин с аквамариновыми глазами, вразвалочку заходил в продмаг,- и молодые продавщицы, прибывшие из деревень, теряли дар речи, иные не понимали, что он заказывал.
Выходя из магазина, Димыч важно кривил ноги - дабы все видели, что он вратарь! И, между прочим, на первенстве «Золотой шайбы» взял республиканское золото! Позже, приобретя ларёк на Калинина, он назвал его в честь школьной команды - «Орбита». А мне завещал по пьяни выбить на его могильной плите хоккейные ворота - с вратарём, совершающим изумительный сейт ловушкой.
- Гляди! - Дымыч выходил из‑за стола и, приседая, вскидывал руку.- Вот так!
- А в руке - фуражка?
- Чё? - обижался Димыч, готовый врезать…
- Я говорю - фуражка. Помнишь, ты за наш класс стоял? У нас вратаря нет, а игру сдавать надо? И как раз ты нарисовался с кефиром в авоське.
- А-а!..- растекался в улыбке Дымыч.- На ноль тогда отстоял!
Он на минуту задумывался, даже грустил, ведь канет в Лету ярчайший эпизод из его вратарской карьеры - без щитков, без клюшки ловил фуражкой щелчки, как ватрушки.
- А вы тогда бэшников сделали! - сказал он.
- Да, сделали… три - ноль…
Мне тоже становилось грустно.
Ведь и на моей надгробной плите никак не изобразишь великолепный мой хет-трик в тот день…
- А Илья Александрыч за бэшников всё болел,- с детской обидой говорил я, отец двух детей.
В ответ Димыч, отец троих детей, сильно морщился и пацански писклявил:
- Да они же все подхалимы!..
- Да уж… Однако надо отдать должное. Илья твою игру тогда отметил.
- «Так держать!» - крикнул сквозь зубы. Я помню!
Димыч отворачивался и с грустью смотрел вдаль - и казалось, что видится ему в дальних туманах - медаль, а то и полковничьи погоны за ту потрясающую игру.
Олюш, заядлый турист, начал таскать нас по походам. Так и вижу его - взбирается на холм Ключищ, худой и длинный, на спине огромный, как шар закатного солнца, рюкзак.
1 мая мы поехали далеко-далеко на Яльчик, в те годы полудикое озеро с редкими домиками на том берегу.
Выпили в честь праздника бомбу «Далляра» и легли в холодной палатке. Весенняя земля ещё не отошла. Ещё в подземной мгле, как лезвие кортика в ножнах, мерцал лёд. Ночной ветер шумел в вековых соснах, навевая первобытную тоску и ужас.
Утром, когда пригрело солнце, к нам пришёл парень-мариец по имени Гена. Тощий, лицо землистое, в мелких морщинках, будто старческое, в глазах острожное добродушие лесного жителя.
Мы сфотографировали гостя.
На что благодарный Гена сказал: «Счас!» и вскоре вернулся с двумя бутылками плодово-ягодного вина.
Пили и щёлкали Гену у костра в разных театральных позах.
Давали в руки кинжал…
Ставили, как индейца, с занесённым для броска топором…
- Ненависть к врагу глубже любви! - орал Олюш. А когда он воскликнул: - Леонардо да Винчи-и-и! - Гена посмотрел на Олюша дико и опять сказал:
- Счас!..
После четырёх бутылок натощак мы снимали Гену уже в наших одеждах: в шляпе-сомбреро и самопальных джинсах «Wrangler». Выжженный на коже бренд «Wrangler» Гена с гордостью являл объективу, задрав ягодицу.
Растрогавшись, он третий раз сказал:
- Счас!..
Но был уже пьяный. И не вернулся. То ли уснул где‑нибудь в кустах. То ли сработала таёжная финно‑угорская смекалка: сфотографировался задарма - и будя!
Эти фотографии с простодушной улыбкой Гены до сих хранятся у меня.
Больше всего Олюш обожал волжские Ключищи, сплошь деревенские, без единой дачи. С церковью и господским парком, где по ночам мы гуляли, и нам мерещилась в дальних аллеях тень мечтательной дивы с разрезанной книгой Стендаля в руках.
Усадьбы посельчан находились левее, ярусами спускались к пристани. В каждом дворе, будто из‑под копья, брошенного Гефестом, среди ржавых камней пульсировала жила. Вобрав в себя переливы неба, ручьи сочно струились по дубовым желобам. Падали за оградой с небольшой высоты, разбивались у обочин и текли к Волге.
Осенью наша компания попала в драмкружок в ДК медработников на улице Маяковского. Привёл нас туда Сашка Бахмутов, десятиклассник. Его брат, хирург, играл там в спектаклях.
Художественный руководитель драмкружка Александр Владимирович Лучинский поручал некоторым из нас несложные роли. Благообразный старик дворянских кровей, говорил, что в свои двадцать был директором гимназии и волочился за младшей сестрой Сергея Есенина, Екатериной. Он приближал к себе юнцов. Дома, в сталинке на Восстания, угощал диковинными винами и закусками.
Однажды повёз нас на водном трамвайчике на Голубое озеро. Старчески тяжело возлежал на боку, говорил у ночного костра, что Есенин, не будь убит, перерос бы Пушкина.
Утром он послал нас за деревенским молоком.
Мы прошли сквозь лес, нашли ветхое жильё. В незапертой избе людей не было. Лишь ходила по кровати, по серым, пепельным простыням одинокая курица. После бессонной ночи мы спустились из тенистых зарослей на прибрежный луг. На прокалённой солнцем земле, жёсткой как камень, уснули среди васильков.
«Москвич», пришедший за нами, ловко развернулся на узкой речке. Рядом с пристанью, на обрыве, склоняясь к реке, росла вековая берёза. С сучьев дерева, как лианы, свисали канаты. Местные ребята хватались за них и с разбегу отрывались от земли. Бросая канат, кувыркались в воздухе и шлёпались в зелёную воду.
Александр Владимирович пожелал сойти на пристани «Подлужная». Переглянувшись, мы склонили головы и подчинились. С подлуженскими парнями у нас была война. Как‑то зимой мы поколотили их около 12‑й бани. Побросав авоськи с мочалками, они бежали, крича нам угрозы. Теперь мы сами попали в их логово, на Подлужной они загорали и купались.
Пересекали пляж по диагонали. Песок уходил из‑под ног, предательски замедлял ход. Бахмутов в побоище у бани не участвовал, и я предложил ему идти стороной. «Я буду до последнего!» - возмутился он.
Конечно, подлуженские не ожидали от нас такой наглости. И, наверное, в те минуты блаженно щурились в небеса. Напрягали они зрение лишь у границы с Калугой, где‑нибудь на улице Шмидта.
Я не любил театр и сразу внушил себе, что в ДК роли играть не смогу. Да и сами мои отношения с Лучинским были неважными. Ночью на Голубом озере, послушав мои подражания Пушкину, он отозвался о них нелестно. «И что ты всё об одной и об одной? Этих баб от Казани до Москвы раком поставить можно!» - сказал старик.
Пацаны, гордившиеся мной, повесили головы. В отсвете костра краснели их понурые макушки. С тех пор в присутствии шефа (так его звали) я старался держаться гордо. Наверное, это было смешно.
Особенно когда он с деланным равнодушием у ребят спрашивал: «А куда пропал наш великий поэт?». И, сутулясь, как‑то старчески подслеповато, вероятно, подражая Кутузову, осматривался…
Так я отказался от драмкружка. Возможно, зря.
Через много лет Сергей Кочергин, мой сокурсник по Литинституту, а после выпускник ВГИКа, пригласил меня на роль в дипломной малометражке «Деревянные кони». Роль не главная, вторая, но говорю я в фильме больше, чем молодой парень, игравший главную - тем, что просто входит в жизнь.
Исполнял я роль тёртого калача, в хромовых сапогах и галифе. В санатории, где работал не то кочегаром, не то охранником, холодной октябрьской ночью рассказывал парню, страдающему бессонницей, о лошадях. О том, что этот санаторий раньше именовался спецлабораторией, где заражали туберкулёзом беременных лошадей, жеребят убивали, а из кумыса делали сыворотку.
Роль за меня должен был озвучить сам режиссёр. Так как в конце фильма за кадром он исполнял под гармонь песню. На съёмках в мои обязанности входило лишь открывать рот. Это при том, что у меня целые монологи!
На холоде немели губы. Впрочем, мне было весело. И я нёс околесицу. И парню, и краснеющей медсестре (профессиональной актрисе какого‑то московского театра). По фабуле эта перезрелая девица вышла к кочегару на лавку, ибо была к нему неравнодушна. Моя похабщина действовала, оживляла стынущую кровь коллег, их мимику.
Я булкой кормил лошадку, которая пришла невесть откуда и боднула меня в плечо. Целовал эту белую цирковую лошадь и гарцевал на ней, поджав сапогами бока. Роль зажигала, я верил, что и вправду дорог хорошенькой медсестре. Являл хвата - гуляя, ухватистее кривил ноги в галифе.
Я жил всего в двадцати пяти километрах от места съёмок, но температура тумана в Дмитровском районе была на семь-десять градусов ниже температуры туманов на Ленинградском шоссе.
На рассвете холод стал промозглым. У меня сводило челюсти и будто дратвой сшили на лбу кожу. Медсестра, как отсыревшая осина, едва тлела «любовью». От принимаемой для сугрева водки стала почти пьяная.
Двух белых лошадей ещё вечером привезли в крытых таратайках, низеньких, тесных. Внутрь которых они входили мордой вперёд, будто в отлитую гипсовую форму.
Для съёмок пролога одну лошадь должны были положить на жертвенник. Сделали ей снотворного. Но животное не хотело падать рёбрами на жёсткий асфальт. Сопротивлялось, звонко цокало двумя правыми копытами, на которых стояло. Две левых ноги ей задрал коновал, стараясь подсечь лошадку.
Коновал с трудом опрокинул беднягу, когда она уже полуспала. Её положили на деревянный круг, усыпанный венками. И круг этот возле огромного костра вращали люди с печальными лицами.
Я, подсвеченный юпитерами, сидел среди летящих искр на шестиметровом пьедестале. Величественный, как Будда, строгий, как судия. С каменным лицом наблюдал за суетой людей. За тем, как другая лошадка рвётся к погибшей возлюбленной, тоненько ржёт и бьёт копытами.
Уснувшая лошадь вскоре взбрыкнула, вскинулась. Поскользнулась на мокрых досках жертвенного круга, упала набок, перепугала статистов. И, роняя с себя цветы, помчалась по просторам, по буеракам санатория. Из-за действия инъекции носилась до утра.
Это она, когда мы сидели с медсестрой на лавке, подошла и боднула меня в плечо. Будто прониклась фабулой…
Через некоторое время мне позвонил Кочергин:
- Слушай, тебя хвалил сам Мотыль!
- Какой мотыль?
- Ну, ты что?! Режиссёр! «Белое солнце пустыни», «Звезда пленительного счастья!».
- А-а. О-о! Хвалил?
- Да, понравился ты ему. Говорит, годы не те, а то бы взял тебя в свой фильм, роль бы придумал под твою фактуру.
- А не врёшь? - мне было приятно.
- Ну, резон мне врать…
«Это что - выходит, я - артист?» - я закурил.
Вспомнился первый курс Литинститута. Мишка Лакшин, молоденький московский еврей со связями. Жил он в центре столицы в огромной квартире, работал режиссёром в «Театре на Гоголя». У него была юная красавица жена. «Крепостная актриса Юлия Лакшина!» - представилась она, озорно поклонившись, когда я к ним вошёл.
Мишка привёз меня показать ей, ибо задумал снять фильм о любви. О молоденькой красавице и мужике моих лет, которые ненавидят город и убегают жить на природу, чтобы ходить в повязках, добывать себе пищу.
Лакшин часто исподволь разглядывал меня, на лекциях рисовал мои профили.
Фильм погубила Америка. Тогда, в 88‑м году, заповедная страна, о поездке в которую после железного занавеса только мечтать. И Мишке эта поездка удалась. Он получил разрешение съездить к бабке, и там навсегда остался. Тогда мало кто верил, что перестройку не свернут, что это не очередной НЭП. И люди ковали счастье, пока горячо. Ради Америки Мишка пожертвовал Литинститутом, хорошей должностью в столице, фильмом, а главное - красавицей женой.
Вот так я не стал актёром. Когда буду умирать, наверное, буду плакать и сокрушаться, как отвергнутый Терпсихорой Нерон: «Смотрите, какой артист умирает!»
2
Мы, ребята поселковые, из тёмных оврагов, не видевшие ни детсадов, где учат петь и плясать, ни кружков художественной самодеятельности, где прививают раскованность, вышли из отрочества огрубевшими.
Выступать со сцены, участвовать в крикливой общественной жизни - в нашем кругу считалось не то что западло, это претило кодексу пацанской чести.
Мы так и остались на поселковом полустанке, неотёсанные, руки ухватом, когда поезд счастья увозил мимо нас умело отплясывавших на платформе интелей. Не было уже геройством то, что этому интелю можно врезать в лоб, и тот закинет за уши пятки.
Наоборот, мы стали трусами и завидовали мушкетёрской храбрости интеля, который мог пригласить и кружить в быстром вальсе красавицу.
До таких девушек, особенно незнакомок, мы просто не доходили - нас сражала пуля.
Вернее, по чину, убивало лопатой.
На половине пути мы грохались о паркет, судорожно дёргались, как оторванные паучьи лапки.
По крайней мере, так нам представлялось.
И, влюбившись, не-ет, мы ни за что не пошли бы через зал приглашать на медленный танец свою богиню.
Лишь в девятом классе решительным движением мы взрезали себе медвежье брюхо и, просунув голову в этот лаз, перешагнули через упавшие шкуры. Вышли через это харакири в новую жизнь.
Олюшкин, в отличие от нас, выскочил на свет божий, чтоб сразу культурно жить. Стеснительность, будто кепку в гардеробе, он забыл ещё в лоне матери. Если появлялся и входил в моду новый танец, Саша, обвешанный гирляндами, бесцеремонно влезал в круг танцующих. И всякий раз, какой бы ритм ни был, одинаково выбрасывал вперёд тощие руки и ноги. При этом увлечённо, как духовой музыкант, раздувал щёки. А если случалось в компании петь, то и здесь не приходилось его уговаривать,- запевал любую. И всё на один манер. Не понимая, что на свете существуют мелодии. Голос он имел грубый, неровный, будто использовал в пении связки не голосовые, а глотательные, с помощью которых едят.
С возрастом изменились и наши девчонки.
Если в седьмом, боевом, наша братия считались у них вражьей, а стоять в кругу пацанов было - всё равно что голой войти в мужской душ, то после умеренного восьмого загорелые, повзрослевшие девочки мило здоровались с нами первого сентября.
На вечерах стали приглашать на белый танец.
А в Октябрьские праздники увязывались за нами на балы в институты и в чужие школы.
К Новому году позволили налить себе вина. Зябко дёргались от жгущего перцем портвейна. Юноша мог даже выбрать себе напарницу, чтобы впервые в жизни попробовать в тёмном углу скользкие девичьи губы. Нащупать рукой за бортом пальто горячую голую грудь. Иной тыкался мордой меж кофточек, рюшек, находил и вслепую, будто котёнок, посасывал круглую пуговку соска.
Мы набирали опыт и понимали, что девушки тоже тренируются с нами в делах любви.
Через нас они проникли и на представления в ДК медработников. Мы гордо раздавали в школе пригласительные билеты и вечерами встречали одноклассниц на старом деревянном крыльце клуба с визгливой дверью на пружине.
Наверху, за тесовыми маршами, пахнущими летней пылью, уже вовсю гремела новогодняя музыка, звала на бал! Но гардеробная, как пристань в базарный день, кишела, не протолкнуться.
Девчонки от нетерпенья стонали… Тогда мы распахивали свои рыцарские плащи с мерлушковыми воротниками. Так надёжно и широко, что дамы в этом укрытии могли принять даже душ. А не только стянуть гамаши и напялить бальное платье.
Причесавшись перед зеркальцем, которое мы перед ними держали, девушки являли свой туалет,- и мы смущённо отводили глаза, не узнавая в рдеющих красавицах своих одноклассниц.
Кто‑то в кого‑то уже был влюблён.
Олюш, сын подполковника, оригинал с древнейшей коллекцией (а если представить, сколько он ещё врал!) каждый раз приводил на бал новую красавицу.
Ставил её посередь зала, как ёлку,- и, хмельной, отламывал для неё, краснеющей, но послушной, то ли цыганочку, то ли мужицкую плясовую. Хотя музыка была вовсе не плясовая. Водил плечами, стрелял носками штиблет в стороны, размахивал руками - вот‑вот упадёт…
На стыке того полугодия Наречина Наташа в очередной раз втрескалась. Это был Прытков Славка, курчавый десятиклассник. И у неё, и у Славки я считался другом, был посвящён в их тайны.
Как‑то перед спектаклем я сидел впереди Наречиной, которая за спиной возилась, как мышь, и шушукалась с наперсницей Галкой.
- Ой, не могу, в туалет хочу!..- шептала Наташа.
- Пэсэ здесь,- строго говорила Галя.
- Ой, зачем я пила с мальчишками пиво?! - стонала Наташа.- Сикать хочу, умираю!
- Пэсэ здесь! - твердила наперсница, едва ту не щипая.
Тут мой сосед, незнакомый юноша, посмотрел на меня испуганно. Он даже на всякий случай боязливо приподнял от пола свои ботинки…
Вначале я сам смутился, а потом догадался. «Пэсэ» - это просто «ПС». Не слово, а инициалы - Прытков Слава, возлюбленный Наташи.
3
Почему‑то при своей начитанности и знаниях Олюш не захотел поступать в институт. Его сноха-филолог, от которой он с младых ногтей кормился интеллектом, преподавала в университете. Но он не захотел поступать на филфак, хотя мог бы экстерном сдать за третий курс.
Он отслужил срочную в Польше и пошёл учиться на сварщика. Взял у меня вырезку из газеты, которую мне в свою очередь дал дядя Петя, Славкин отец, вырезав объявление, наверняка для сына.
Но Прыта на сварщика не пошёл, я тоже. «Дураки! - сказал на то дядя Петя,- дипломированные сварщики в деньгах купаются. А чё - вы? Чё - университет? В драном костюме всю жизнь проходите!»
Сашка прочитал вырезку и сразу сунул её в нагрудный карман рубашки. Он выучился на газоэлектросварщика, получил красный диплом, неоднократно повышал квалификацию. Работал на трассах, получал много, затеял коттедж в посёлке Осиново.
Все годы Олюш собирал старых друзей, назначал поездки за город и в банные дни. «Каждый четверг. Площадь Свободы, 19.00. Нет денег - приходи: помоем, опохмелим!» - говорил каждому.
К мероприятиям готовился идеологически и материально. Всюду привязывал к себе новых людей, будь то доцент, будь то урка с пятью классами или ходками. Уголовники верили ему, подчинялись.
Стесняясь своей необразованности, стремились к культуре. Грубость не приживалась в его среде, грубого человека просто больше не приглашали. Сам Олюш никогда не открывал душу, зато без боязни ему можно было открыть свою. Он был дежурный - и по деньгам, и по сочувствию.
А уж если говорить о женщинах Олюша, то до их качеств не дотягивали интеллектом ни завмаги, ни ворьё из ОБХСС.
Однажды, пропившись в доску, я тосковал в квартире, глотал сырую воду и ходил до унитаза. И вдруг вспомнил: четверг! Сегодня четверг! Я уже год не встречался с Сашкой. Собрался и поехал на площадь Свободы.
Полуголый Олюш сидел с ногами на белой скамье на перевёрнутой шайке с чалмой на голове. Вокруг и в отдалении (кому уж какие места достались) внимали ему парни. Мелкие и крупные, доходяги и первобытного вида качки. Видно было сразу, что всем тут заправляет Сашка. Даже пропитой банщик благоговел перед ним, будто это был директор бани.
- Нет язы`ков богаче или беднее! - кричал Сашка, жестикулируя и давясь хрипотой.- Всякий язык колоритен, как язык говяжий! Надо только уметь сварить.
- Переводной текст - лажа! - вторили ему.
- Перевод - кал! - кричал деверь филологини.- Кал, переваренный в творческом желудке толмача! В нём нет минералов.
- Это уже не мясо, хе-хе!
Тощий и лохматый, с непрерывной жестикуляцией Олюш походил на шекспировского Меркуцио.
Если мельницу, баню, роскошный дворец
Получает в подарок дурак и подлец,
А достойный идёт в кабалу из‑за хлеба -
Мне плевать на твою справедливость, творец! -
прочитал Олюш из Омара Хайяма.
Увидев меня, истерзанного и несчастного, у дверных занавесок, он всё понял.
- Нет! - вскинул руку,- сначала отпарить!
Два парня помогли мне раздеться и отвели в парную. Обмахивали длинными пушистыми вениками. В моечной положили на лавку, неторопливо мылили, сначала спереди, потом со спины.
Бережно, с какой‑то нежностью и заботой, вероятно, в силу заведённого здесь обычая, перебирали с мочалкой каждый палец ноги. Я хотел встать, чтобы идти в душ. «Стоп!» - сказали мне.
Принесли по ушату воды, горячей и холодной, окатили по очереди.
- Теперь ты новый!
Я вышел в раздевалку.
- Готов? - крикнул Сашка и, повернувшись, кивнул парню: - Там, в «дипломате»!
Мне налили полный стакан водки. Я выпил, с мгновенно открывшимся аппетитом начал глотать бутерброды с ветчиной.
- Культурно жить не запретишь! - одобрительно мигнул мне Сашка.
- Россия непредсказуема, жизнь у человека одна, а у слова «лепта» нет множественного числа! - опять закричал он, вероятно, домашнюю заготовку.- То есть, я не хочу возрождать её, кормить вшей в бараке и работать кувалдой, чтоб лет через пятьдесят кто‑то опять всё просрал!
- Ага, чтобы всё забрали Абрамовичи!..
- На вторую лепту меня не хватит!
- Мы - не интеллектуальные консервы!
Тогда мне было не до разговоров о судьбах России. Я уже плыл по Жёлтой реке Китая, удивительно лёгкий…
Шагал домой по морозцу, в блёстках порхающего инея, будто летел сквозь звёзды.
Это был предпоследний раз, когда я Сашку видел.
Года через три встретил на Товарищеской, возле его пятиэтажки. Это был уже не тот Олюш. Он поправился. Вид пасмурный, речь немногословна. Скупые ответы на вопросы. Вдруг он произнёс:
- Леонардо да Винчи сказал: враг не такой, как ты, и поэтому он сильнее тебя.
- Ты о чём? - спросил я.
- Так.
Поразила необычайная для него мрачность. Замкнутость. Что это было? Очередная печать?
Я хорошо знал семью Олюшкиных. Часто бывал у них дома. Это были глубоко порядочные, отзывчивые люди. Но их фамилию преследовал страшный рок…
Однажды, когда ещё учились в школе, Сашка сказал, что его сводного брата зарезала в Риге жена; потом я узнал, что такая же его сводная сестра умерла в двадцать пять лет от рака; Сашкина племянница, дочь его родного брата Витьки, окончила школу с золотой медалью, в МГУ перед Новым годом наряжала комнату в общежитии, сорвалась с подоконника, ударилась коленом о табуретку; нога болела, обнаружили саркому, ампутировали ногу до колена, затем выше. Девушка умирала на руках у матери. Витька, умница, надежда КАИ, после похорон дочери сказал, что теперь ему незачем жить на свете,- и через неделю тоже махнул рукой на этот свет.
Летом следующего года я вернулся с московской сессии, зашёл во двор к Бахмутову, постучал в низкую сенную дверь.
Высокий Бахмутов вышел, сутулясь. Сощурился от яркого солнечного света.
- Ты ничего не знаешь? - посмотрел мне в глаза.
- Нет, а что?
- Олюшкин утонул.
- Ка-ак?!.
- На рыбалке. Во время грозы. Месяц как похоронили.
Молоденькая вдова родила сына как раз через неделю после похорон, назвали сына в честь отца Сашей.
Она рассказала мне, что Сашка рыбачил с двумя мужиками, оба судимые, отсидели по десять лет.
- Там какие‑то насты, электрические провода. То ли упал, то ли током убило. Милиция копаться не хочет,- недоумевала она.- Уголовник твердит, что ничего не знает. Мол, пьяный был, да ещё ливень. Говорит: «Смотрю - всплыла спина в телогрейке и опять утонула».
Волга хранила тело Олюша сорок дней. Ровно столько, сколько живёт на земле душа покойного. Река не хотела отдавать тело этого человека. Сорок дней ласкала и несла дальше. Когда настал срок, положила его на песок и отступила сажень на десять,- вдова показала маленькую фотографию, сделанную на берегу криминалистами.
Позже я узнал, что все хлопоты, связанные с похоронами, взял на себя Димыч, наш вратарь. Руководил прощанием, ходил селезнем, знатно кривил ноги…
Предприниматель Остюжин, узнав, что Сашка был нумизмат, уговаривал меня сходить к вдове ещё раз насчёт реликвий.
С какими глазами?!
Я сразу отказался.
Но Остюжин не отступал. Остюжина знать надо!..
Он мучил меня три дня.
И я сдался. Вспомнил, что родители Сашки переехали в другую квартиру, и мне не так стыдно будет обращаться по меркантильному поводу. Тем более, эту вторую жену Олюша я видел всего один раз.
Трубку поднял мужчина.
Я попросил позвать Ольгу.
- Кто это? - перебил мужчина с резким недовольством.
Я не узнал голос сразу. Это был отец Сашки, дядя Толя!
Остюжин! Я тебя задушу!..
- Кто это? - требовал старый подполковник.
Я назвался…
В моей жизни, наверное, не было минуты гаже.
Нужно было говорить. И я всё рассказал.
Дядя Толя поверил. Он хорошо меня знал.
- Ничего не осталось,- сказал он. И опять повысил голос: - Она же всё разбазарила! Не успели похоронить, замуж вышла! Представляешь - через месяц! Получается, он у неё был раньше!
Теперь они живут в коттедже, который построил Сашка!
С меня будто содрали кожу. Я вышел из будки, навсегда оставив в ней Сашкиного отца. Я больше никогда не войду и в ту квартиру. Ни ногами, ни голосом.
А вдова… Получается, что я разговаривал с ней в самый её медовый месяц, в первую его неделю! И в квартире она оказалась случайно. Глаза её были пустыми. А я подумал тогда, что это от выплаканных слёз.
Чужая душа потёмки. Я вспоминал произнесённые Сашкой фразы из Леонардо да Винчи. И давным-давно на Яльчике, и при встрече на Товарищеской. Запросил в Яндексе имя Леонардо да Винчи.
И понял, что за двадцать лет я так и не узнал Сашку.
«Суждение врага нередко правдивее и полезнее, чем суждение друга. Ненависть в людях почти всегда глубже любви. Взор ненавидящего проницательнее взора любящего. Истинный друг всё равно, что ты сам. Враг не похож на тебя,- вот в чём сила его…»

Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа


Нравится
Поделиться:
Комментарии (0)
Осталось символов: