Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

Старое древо с молодой листвой

Какие чувства вызывают у нас деревья? Какие ассоциации?

«Какие деревья! В сущности, какая красивая жизнь должна быть возле них».
А. П. Чехов

Какие чувства вызывают у нас деревья? Какие ассоциации?
Сосны светятся на солнце, впитывая лучи. Мачта ствола поскрипывает. Сосновый бор на яру, вытянувшись по струнке, как будто за горизонт заглядывает. Море ищет и вдаль зовёт!
Белую берёзку хочется приобнять. Кудрявая, с серёжками, она напомнит строчки Есенина: 
Я навек за туманы и росы
Полюбил у берёзки стан,
И её золотистые косы,
И холщовый её сарафан.
Береста у славян была первой бумагой, на которой процарапывали заострёнными писалами буковки: «А чему ся гневаеши? Ты еси мои, а я твои». Так писал нежный Душила обиженной Нясте. А вот некая Говенова вдова (от древнерусского имени — Говен) была к своему хахалю более категорична: «Дай шестьдесят кун за ладью. Ежели не дашь, сама припрусь, и тогда бит будешь крепко».
К одинокому дубу на полянке подойдёшь, и даже с ним поздороваешься. Так величав. , лесной царь! В стародавние времена, прежде чем ягоды-грибы собирать, у него разрешения спрашивали. Ленточками ветви украшали, корни брагой поливали. Защиты просили (и от Говеновой вдовы тоже), избавления от хвори и удачи в делах. Больные к коре прижимались, чтобы оживить токами дерева ослабшее тело. 
Потом поклонение живому дереву и общение с ним стали называть язычеством, забывая, что иконы тоже на дереве писались.

Дерево и Вечная жизнь
Дерево — это подсказка человеку об устройстве Вселенной. Как выглядит мироздание; как протекает наша жизнь (от семени к ростку, от деревца к пню); как выглядит ветвистый род человеческий, где на каждой ветке — листья, а на них имена, имена...
Каждую весну дуб пересказывает библейский сюжет о воскрешении. Всю зиму простоял, накрытый белым саваном, а тут вдруг, на тебе, позеленел и запел птичками! Яблоня в саду расскажет о том, как быстро протекает человеческая жизнь. Это будет краткое содержание большого романа: вот проклюнулись почки и буйно расцвели сады, заблагоухали, но юность быстро отзвенела, и оказалось, что плодов-то в августе будет всего одно ведро. Остальное — пустоцвет! Так и человек, пока был юным, то светился. Старики лобызали его, тискали. Молодостью согревались. Но вот повзрослел парень, и как будто червяк в нём поселился. После встречи с таким сплюнуть хочется, как будто кислое яблоко надкусил. 
Осенью от несобранных плодов винцом тянет. Никому не нужны, никого не порадовали. Зато то румяное яблоко, что до рта донесли, озарит лицо удовольствием. Ведь нет ничего на свете вкуснее яблок Поволжья: ранета, антоновки, славянки, бессемянки… Сочные, душистые, со сладкой кислинкой. Наверное, именно такие яблочки растут в Раю!
Дерево человека от рождения до самой смерти сопровождало. Сначала люлька, потом лошадка, сабля или кукла, затем — лопата, грабли, борона, телега, сани, дубина, удочка, лодка… Гроб у православных та же лодка, только в загробный мир. У татар — сосновая доска, выпиленная полукругом, которую ставили в изголовье. 

Татарский урман
От моего прадедушки Ибрагима, сына Салахутдина, сохранились одна-единственная фотография и мятая фетровая шляпа, в ней он сфотографировался на лавочке у своего дома в Старотатарской слободе неподалёку от Розовой мечети. Над его головой листья шумят, волнуются, кое-где проглядывает крупная антоновка. Он опёрся на резную палку из орешника и, заглядывая в будущее, пристально рассматривает меня. Я лишь трепещущий лист на кряжистом древе с обломленными ветвями, семечко которого когда-то подобрал ветер-странник и бросил в сухую трещину. Потом пошли проливные дожди, и к солнцу потянулся бледный побег. Теперь дерево большое и старое. Но если посмотреть на него с высоты птичьего полёта, то окажется, что стоит оно в самом центре большого урмана, который шумит с незапамятных времён всем смертям назло. Уж и пилы дровосеков здесь визжали, и топоры стучали, языки огня стволы облизывали, превращая листву в чёрную пыль, ураганы просеки выкорчёвывали, а урман всё стоит себе, всё волнуется на ветру, как зелёное море, которое осенью покрывается золотом, зимой — серебром, а весной — моложавой кудрявой зеленью. Так обновляется жизнь.

Вяз из детства
У каждого из нас в ворохе детских воспоминаний среди кошек и собачек найдётся хоть одно ветвистое дерево. Оно — тоже живое, только не бегает. Стоит себе в сторонке и наблюдает за жизнью двора. Под его сенью играют дети и вздыхают на лавочке старушки, подтрунивая над единственным на три дома стариком (остальные фотогербарием развешаны на стенах, прикрывая дыры в обоях). Он пыхтит, обкуривая их дымком: 
— Эх, дуры-дуры старые. Шли бы вы на…
— Куды, куды? — переспрашивают старушки, вынимая ушки из-под платков. 
— Не, не дойдёте! — смерив их насмешкой, заключает старик. 
Дерево помнит их молодыми. Старушки были фаб­ричными девушками в белых носочках. Раньше порхали, теперь ковыляют. А старичок был первый парень в переулке. Кепка набекрень, серый пиджак заброшен за плечо, по нижней губе бегает кислая беломорина. Всегда навеселе. Старушки про него всё-всё знают и время от времени снимают «гриф секретности» с архива памяти.
У меня был свой «кабинетик» в кроне вяза. На кнопках — цветная фотография Юрия Гагарина, вырезанная из «Огонька». Только я знал, за какие веточки и сучки надо было зацепиться, чтобы вскарабкаться наверх. Расположившись на изогнутом суку, доставал из дупла библиотечную книжку и читал. Если сюжет не увлекал, тогда я раздвигал шторку из листьев и начинал подглядывать. Чаще всего это было интереснее, чем книжка. Меня никто не видел, а я — всех.
Я ловил обрывки фраз, узнавал секреты. Вот баба Клава суёт тёте Фире свёрток и советует: «Завари корешок и подливай Равилю в чай. Через месяц водку забудет». Фира вспыхивает: «Как же? Зачем? Я же просила о другом: чтоб он Люську разлюбил». Баба Клава нахмурилась, но тут же сообразила: «Не шуми. Корешок и от Люськи тоже поможет. Он — от всех болезней». 
Увидел я сверху тайничок, куда соседка Люська записки для Равиля прячет. Начитались «Дубровского»! Однажды заметил, как сынок дяди Миши вытащил у пьяного отца из кармана трёшку и убежал тратить, а тот опрокинулся за лавку и заснул, накрывшись листвой. Тут из дома вышла его жена (забыл, как звать) с какой-то соседкой и, присев на лавку, сообщила новость: «Мишка-то мой завязал. Сегодня на вечерний сеанс пойдём». А тот у них под ногами сладко посапывает. Заметили только, когда начал икать. 
Обычно повсюду в Казани рос свой в доску американский клён. Деревце сорное, с гнильцой в сердцевине. После грозы вздёрнутые к небу суки, как культи, отваливались. Внутри — труха. Липы в старом городе было много. В июне она брызгала на прохожих мёдом. Тополь пушил. В мае, когда воздух горчил тополиными листочками, это было сладко. Но потом деревья начинали выплёскивать желтоватую пену, облепляя одежду и волосы. Чесались глаза, першило в горле. Пацаны подпаляли тополиный снежок — огонь разбегался по тротуарам, аллеям и оврагам парка. Дубы были редкостью. Несколько росло во дворе бывшего особняка Оконишникова, где тихо гуляли больные дети в пижамах. Молодые берёзки белели ножками только в Парке имени Горького.
Горзеленхоз в те годы экзотические сорта на улицах и скверах, как это делается сейчас, не высаживал. Какие-то ненашенские кривоногие деревца изгибались на площади Свободы, за спиной Ленина. Потом появились стройные пирамидальные тополя около нового здания КАИ на Большой Красной. Ивы‑старожилы (их ещё Тукаевскими называли) водились только в Старотатарской слободе, на берегу озера Кабан. Их и сейчас ещё можно там встретить, хотя на Булаке столетние ивы повырубали и высадили что-то «пришлое». 
Если бы деревья имели национальность, то ива плакучая была бы «татаркой». Эти большие и опрятные деревья с «узкоглазыми» листочками как будто о чём-то грустят. Кажется, что при луне они полощут свои пряди в озере. Плескаются лунным светом. Слышится, как на том берегу кто-то поёт о несчастной любви. Мерещится, как серебрится чешуя на бёдрах русалки и золотой гребень гаснет в мокрых волосах. 
Самым первым деревом у меня был «У лукоморья дуб зелёный» с учёным котом и цепью. Я даже не сомневался, что этот дуб рос в деревне Кырлай, а под ним Шурале лежал и бородку чесал. Наверное, просто сказки в голове перепутались. 

Шишкинские сосны
Закладками в книжке обычно были фантики. И одна из самых вкусных конфет называлась «Мишка косолапый» с фрагментом картины Ивана Шишкина, на которой он увековечил елабужский лес. В фамилии художника тоже шумит сосновый лес! Он всегда тосковал по родным просторам: и когда учился в Казанском императорском университете, сравнивая его с казармой, и когда оказался в Европе, откуда писал друзьям: 
«Дрезден надоел в высшей степени, завтра бы удрать отсюда!.. Сижу и грустно насвистываю песенки русские, много ещё предстоит скучного и грустного впереди. Чёрт знает, зачем я здесь, зачем сижу в номере Штадт-Кабург, отчего я не в России? Грусть, страшная грусть, но вместе с тем и приятно. Дай бог, чтобы не утрачивалось это чувство, таскаясь по проклятой загранице».


Часто ему снился один и тот же сон: с тростью и в высоких сапогах, с этюдником на плече он вышагивает по лесной тропинке. Под ногами хрустит хворост, вспархивают перепуганные пичужки, а на берегу ручья высится солнечная сосна.
Шишкин незадолго до смерти успел дописать свою последнюю картину — «Афонасовская корабельная роща близ Елабуги». Она была представлена на выставке в столице и имела у публики большой успех. Приведём лишь один восторг: «Картина заиграла, нота сильная, чудесная — поздравляю не я один, все восхищены — браво! Сосной на выставке запахло — солнца, свету прибыло!»

Поэтический лес
В старых книгах встречаются приплюснутые цветы и засушенные листочки. Недавно, перебирая библиотеку, нашёл томик с дубовыми золотыми листиками из Летнего сада и зелёными берёзовыми, собранными около избушки на окраине Елабуги, где последние дни прожила Цветаева. Заглянув в поэтические сборники наших классиков-земляков в поисках дерева, я был удивлён: там шумит целый лес!


Державин, вспоминая имение предков в Сокурах, вопрошал: 
Когда наследственны стада и буду зреть 
Вас, дубы камские, от времени почтенны! 
По Волге между сёл на парусах лететь 
И гробы обнимать родителей священны?

Николай Заболоцкий, рождённый под Казанью и крещённый в Варваринской церкви, писал в своём знаменитом «Завещании»:
Я не умру, мой друг. Дыханием цветов 
Себя я в этом мире обнаружу.
Многовековый дуб мою живую душу 
Корнями обовьёт, печален и суров. 
В его больших листах я дам приют уму, 
Я с помощью ветвей свои взлелею мысли, 
Чтоб над тобой они из тьмы лесов повисли 
И ты причастен был к сознанью моему…

Рустем Кутуй о своём дворике на Карла Маркса оставил нам такие строки: 
Детство, останься берёзой, 
ягодой, вскриком птицы. 
Не войной грозной, 
не ромбиком на петлице…
Сергей Малышев запечатлел казанские липы:
«В день откровенной нежности 
обыкновенного года 
в городе и окрестностях 
липы сочились мёдом. 
К памяти чуть притронуться, 
нежностью снова тронет 
эта — почти бессонница — 
сладкая полудрёма. 
День, позабытый полностью, 
был до конца заполнен 
этой почти влюблённостью, 
только в кого — не помню. 
Он ни одним событьем 
из череды не выпал. 
Всё было так обыденно. 
Только вот разве липы…»

Николай Беляев в стихотворении «Сосна», которое он написал казанской весной 1958 года, так вспоминает это дерево, опутанное бельевой верёвкой:
…А утром в окна чистые ломился 
языческий Ярило — бог Весны! 
Я рано встал. 
И мало удивился, не обнаружив за окном сосны. 
Она ушла. Куда — никто не знает. 
Ушла, по лужам волоча бельё. 
Она ушла, хоть так и не бывает. 
Ушла и всё. Я счастлив за неё. 
И вправду, сосны «уходят» из города первыми. В Казани мало для них солнца и свежего ветра. Вольнолюбивое это дерево, не городское. Осталось с десяток низкорослых сосенок в саду генерала Алексея Петровича Лецкого. Высокие сосны шумят на кладбище за оградой Кизического монастыря, здесь в советские годы по могилкам проложили дорожки Парка «Химиков». Несколько деревьев от соснового бора уцелело у верхних Шамовских ворот и одна раскидистая — неподалёку от дома архитектора Карла Мюфке. В 70-е годы рядом был пруд, который засыпали, когда расширяли спортплощадку для студентов КИСИ. Показывали будущим архитекторам, как надо бороться с природой и выпрямлять неудобный ландшафт. 

Самый лесной писатель
Конечно, это — Пришвин. Кажется, что он писал свою «Лесную капель», сидя на пеньке, где-то на дальней полянке. Синички на плечо садились и в блокнот заглядывали, ящерка на коленке грелась, белка карандашик зубками затачивала. Писатель становился частью природы: кустом, деревом, пнём! Мысль, капая берёзовым соком с ветвей, на лету заворачивалась в кокон слова, и падала на страницу, и ползла червяком:
«Ведь я — человек, и живу в постоянной смене горя и радости… Так на старом пне, опустив голову на руки, глаза в землю, сижу я, не обращая никакого внимания, что осиновые гусеницы осыпают меня. Ничего ни плохого, ни хорошего… Существую как продолжение старого пня, осыпаемого семенами…»
«Старые, умершие деревья, их огромные старые пни окружаются в лесу полным покоем, сквозь ветви падают на их темноту горячие лучи, от тёплого пня вокруг всё согревается, всё растёт, движется, пень прорастает всякой зеленью, покрывается всякими цветами. На одном только светлом солнечном пятнышке на горячем месте расположились десять кузнечиков, две ящерицы, шесть больших мух, две жужелицы… Вокруг высокие папоротники собрались, как гости; редко ворвётся к ним самое нежное дыхание где-то шумящего ветра, и вот в гостиной у старого пня один папоротник наклонится к другому, шепнёт что-то, и тот шепнёт третьему, и все гости обменяются мыслями».
Затаившись, Михаил Пришвин подмечал всё, что обычно ускользает от суетного человека. Писатель впускал в себя тишину и покой, и тогда лес перед ним раскрывался:
«Вот берёза упала и утонула в раковых шейках и заросла иван-да-марьей. Вся береста на её старой коре от старости завернулась трубочками, и в каждой трубочке непременно живёт кто-нибудь». 
«Сочувствуя поваленной берёзе, я отдыхал на ней и смотрел на большую черёмуху, то забывая её, то опять с изумлением к ней возвращаясь: мне казалось, будто черёмуха тут же на глазах одевалась в свои прозрачные, сделанные как будто из зелёного шума, одежды…»
Писатель удивлял грибников и охотников своими «разговорами» с деревьями. Говорят, что за ним летела стайка птиц, а знакомые дубы и берёзы, завидев его, шумели листвой. 
Из записок под названием «Дерево»:
«Гляжу на единственное во всей пойме деревцо — вяз перед моим окном, вижу, как все перелётные птички присаживаются на него: зяблики, щеглы, зорянки, и всё думаю и думаю о том дереве, на которое когда-то, измученный жизнью, присел, да так и слился с ним, и корни того дерева стали моими корнями в родной земле». 

 

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев