ЧИТАЛКА
Ангелы Победы (Окончание)
Журнал «Казань», № 5, 2015 Рассказы под общим заголовком «Ангелы Победы», опубликованные в № 4, вызвали у читателей большой интерес и получили высокую оценку. Многим не потребовалосьобъяснять, кто получил псевдоним Валентин Фролов (это имя брата автора и мальчика - героя рассказов). Не пытаясь продолжать сохранять секрет Полишинеля, редакция публикует вторую...
Журнал "Казань", № 5, 2015
Рассказы под общим заголовком «Ангелы Победы», опубликованные в № 4, вызвали у читателей большой интерес и получили высокую оценку. Многим не потребовалосьобъяснять, кто получил псевдоним Валентин Фролов (это имя брата автора и мальчика - героя рассказов).
Не пытаясь продолжать сохранять секрет Полишинеля, редакция публикует вторую часть замечательных рассказов с настоящим именем автора, известного учёного, профессора Казанского (Приволжского) федерального университета.
Генеральная репетиция
В Баклановской десятилетке, где мы теперь учились, весенние каникулы начинались как положено: в государственные сроки. Но продолжались они (для тех, кто жил в других хуторах) столько, сколько длились разлив и ледоход на Быстрой.
Уже кончался март и кончились каникулы, а настоящего половодья всё не было. Вода на метр поднялась над скользкой ноздреватой бронёй, но лёд не ломало. Папа, возвращаясь с работы, каждый вечер тревожился: «Видать, где‑то заторы воду держат. Прорвёт - в один момент мосты посносит. Будет дело!»
В один из этих дней папу увидела в МТС учительница немецкого языка Полина Глебовна, отвечавшая за художественную самодеятельность. Она передала с ним, чтобы я назавтра обязательно явился в школу. РОНО изменил сроки районной олимпиады, и теперь срочно назначалась генеральная репетиция пьесы, в которой я играл роль мальчика‑партизана.
С трудом выдирая ноги из раскисшей, разбитой машинами дороги, через каждые сто метров останавливаясь и с ожесточением стряхивая с сапог толстые подошвы грязи, разлетавшиеся шрапнелью, я явился в школу. Репетировали целый день. Измученный бесконечными остановками, повторениями и допрашивавшим меня Юркой Малинниковым с его дурацким вопросом «Фи есть партизан?», я выскочил из школы.
Я спешил. Подгоняли сырой и знобкий ветерок с бугра, насупленное серое небо, непривычное чувство одинокой, без попутчиков, дороги. Когда вышел за Баклановский, всю даль: лучку, хутор, Питомник, сосенки на бугре у Родительской балки - затянуло хмурой и слоистой предвечерней дымкой.
Шагов за семьдесят до моста я различил на реке мощно шевелящийся шум и, ещё ни о чём не догадываясь, подошёл к стоявшему у самого берега телеграфному столбу. Там, где утром был мост, кипело, пенилось бурливое море, вода, клоня верхушки камыша и прибрежных кустов хвороста, шла в полберега, уходила к Баклановскому широкой коричневой лентой. Её было так много, так мощно, неудержимо катился тяжёлый живой вал и так наглухо была накрыта водяным ковром переправа, что я почувствовал себя ужасно маленьким, затерянным в равнодушной вселенной, будто майский жук в промёрзшей за ночь жестяной банке.
Несколько минут я раздумывал: не вернуться ли обратно, в школу. Или в МТС. Папа ещё на работе, и можно будет добраться домой с ним. Но тут же сообразил, что школа теперь закрыта, а папа мог уехать на походке в какой‑нибудь колхоз. Кроме того, не хотелось тащиться назад, по своим собственным следам.
Подумав, я принял решение двигаться по берегу, если перейду Большую балку, до лучки. Там всё‑таки ближе к дому, гляди, как‑нибудь переберусь по вербам. Если не получится, подамся до хутора. Может, там уже наладили лодку около моста. В крайнем случае, заночую у кого‑нибудь из ребят.
Выше поддёрнув голенища сапог, туже и плотнее натянув шапку (мало ли что: придётся где‑то перебродить или перепрыгивать), я пошёл по бугру, выбирая места посуше, по песчаным откосам, укреплённым жёсткими кустами прошлогоднего ковыля. Большую балку я прошёл легко, стремительно выбегавший из тесного русла ручей стекал к реке широким спокойным мелководьем; гофрированное песчаное дно мягко хрумтело под каблуками. Дойдя до Малой балочки, я свернул под прямым углом к Быстрой. Здесь речка делала крутой, туго согнутый, как лошадиный хомут, поворот. В этом месте, перекрытом старыми, толстенными вербами, крыги всегда застревали, лезли наверх или подныривали одна под другую. Получался затор, на который я и рассчитывал.
Я не ошибся. Целая дивизия разнокалиберных крыг скопилась в излучине. Они упирались в противоположный, крутой в этом месте, берег, густо набились меж наполовину затопленных верб. Там, где было русло, льдины вздыбились гигантским островерхим шатром, будто там поселился верховный главнокомандующий всего этого неисчислимого, приготовившегося к рывку войска. Под крышей, отдаваясь грозным эхом, гневно ревела, клокотала сдерживаемая сила.
Вода быстро прибывала. Воткнутую хворостинку через несколько минут затопило на два пальца. Стало быть, через час вода поднимется на полметра. Надо попробовать, пока не прорвало затор.
Я огляделся, намечая путь. Для храбрости набирая побольше воздуха, глянул в небо и удивился, как неожиданно на излучину опустились серые ненадёжные сумерки. Будто недобрый всевышний накрыл это место огромным замызганным сачком и теперь смотрит, как же поведёт себя оказавшаяся под ним человеко‑козявка.
Вначале три шага я пробрёл по мелкой воде. Взобрался на холодную жёстко‑шершавую вербу, по веткам перелез к другому краю и, пробуя ногою, осторожно спустился. Каблуком проверяя крыгу на прочность, сделал несколько шагов. Перешёл на другую с жёлтой колеёй от саней, с вмёрзшим пучком соломы. Перелез на третью, сплошь просверленную аккуратными воронками. Огромным китом под ней лежала ещё одна, неприятно чернея свежим изломом. Немножко постоял на ней, соображая, кто мог навертеть в крыге таких дырок. Будто морковки росли, а потом их выдернули. Наверно, когда солнце припекло, с веток капало и постепенно пробило во льду конусы. А, может, не с веток, а с моста, где‑нибудь в Морозовской.
Дальше стоял шатёр Верховного Ледяного. Стиснутая вода в глухом гневе клокотала под ледяной крышей. Льдины, поставленные дыбом, долго не выдерживали, лопались и мгновенно тонули в стремительном потоке. Я обошёл опасное место. Дальнейший путь преграждала метровая полоса чёрной неспокойной воды. Примерившись взглядом, я прыгнул на отшлифованную косо поставленную льдину. Одна нога скользнула; взмахнув руками, я упал и больно, до колючих искр в глазах, ударился коленом в острый выступ.
Минуту я стоял на колене, пережидая боль. И в этот момент услышал неясный говор. Горячая радость вспыхнула, как огонь: это папа и Коля, не дождавшись меня, отправились на поиски. Они знают, что я буду искать переправу через речку, и пшли мне навстречу. Это они! Кто ж ещё - на ночь глядя - будет разговаривать в лучке. Это папа! Забыв о боли, я вскочил на ноги, поднял уши шапки, поворачивая голову, ловя воздушные струи, стал вслушиваться. За излучиной, там, где вербы и крушина всё гуще наливались сырой мартовской чернотой, слышалось неясное бормотанье. Что‑то сухо рассыпалось, будто уголь по железной плите.
Вдруг кто‑то натужно застонал.
Что это? Не будет же Коля шутить надо мной, когда я в любую секунду могу оказаться в ледяной воде и меня затянет под крыги. Да он и не знает, что я тут. Может, какой‑то человек тонет, захлёбывается водой? Или лошадей сбило на каком‑нибудь мосту и притащило половодьем в лучку?
Я послушал ещё. Снова непонятный, жестяной, будто из тайного бункера, стон, ужасное мычание связанного, с заткнутым ртом узника. Короткий взвизг. Потом длинный сухой треск, гул обрушившегося льда. Значит, это крыги шутят надо мною?! Вода и новые льдины всё напирают, затор долго не продержится.
Поспешно наступил я на очередную крыгу. Она резиново подалась подо мной, один угол ушёл под воду, другой начал медленно подниматься, вставая передо мной острой, акульей мордой с неровными изломанными зубами. Я успел прыгнуть на новую и, холодея сердцем, ждал, что и эта начнёт тонуть.
Льдина стояла прочно, но она оказалась последней. Впереди, в трёх метрах от крыги, тёмной отвесной стеной стоял берег. Ещё можно было различить масляно‑влажный блеск его выпуклой груди, ребристой от стекающей воды, обросшей мочалистыми пучками корней. Между берегом и моей крыгой течение крутило небольшую - как крышка стола - отполированную водой льдинку. На время её притопляло, но она снова всплывала, упрямым поплавком вертелась в пене из ледяного крошева.
Я долго стоял на краю крыги, прикидывал расстояние, и подсчитывал шансы. А что если в момент прыжка льдинка‑поплавок как раз нырнёт? Значит, я сразу окажусь в воде, а течение у берега - будь здоров! И то же самое - если от льдинки не допрыгну до берега.
Но не пойду же я сразу топориком ко дну, ведь я же с шести лет умею плавать. И потом, у берега, наверно, не так уж глубоко; может, я сразу достану ногами дно?! Страшновато, конечно, но не ночевать же тут?! Зря, что ли, я целый день упирался перед фашистом - Юркой Малинниковым и так и не выдал ему партизанскую тайну?! Вот теперь есть возможность провериться делом.
Надо мной, невидимая, в чернильно‑густой далёкой выси летела гусиная станица, устало перекликаясь, тянула к каким‑то своим знакомым и тёплым, как дом, местам.
Хватит тянуть - надо прыгать! Носком сапога я подвинул к краю несколько расплющенных камышинок, чтоб во время прыжка не скользнула нога, для разгона отошёл назад, насколько позволяла льдина. В лучке, где начинался затор, гулко раскатившись по реке, снарядом рванула разломившаяся крыга. Выстрел толкнул меня как условный сигнал. Вслед за прыгнувшим сердцем я сиганул вперёд, на льдинку, неустойчиво качавшуюся на полпути к берегу. Та скользнула сорвавшимся с крючка щурёнком, но я успел прыгнуть дальше, грудью упал на крутой уступ берега, вцепился в свисающие, податливые, как отсыревшая кожа, корни. В сапоги хлынула колючая вода. Я рывком подтянулся, шёпотом заклиная сибирьковые корни не лопнуть - иначе мне конец.
Оскользаясь мокрыми сапогами, я вылез на берег. С каким‑то жадным, самому себе непонятным интересом посмотрел вниз. Спасшая меня льдинка исчезла. Под берегом, дёргая корни, кипела чёрная вода, временами - неизвестно почему - начинала клокотать, будто не насытившийся хищник.
Начали мёрзнуть ноги. Согреваясь, каким‑то внутренним чувством находя в сгустившейся темноте путь, я побежал к шоссейке.
А сибирьковые, спасшие мне жизнь корни ещё несколько лет свисали в том месте. Может быть, ждали нового затора и новой генеральной репетиции.
Потом яр, вместе с корнями, обвалился.
Схватка в степи
В ноябре Колю забрали в армию. После него осталась новенькая одностволка шестнадцатого калибра, и мы с папой по воскресеньям стали ходить на охоту. Прогаивали лучку, сплошь украшенную узорами заячьих следов и лисьих мережек; на бугре, в красноталах охотились на куропачьи выводки. Несколько раз, одевшись в огромные валенки и до белизны выгоревший брезентовый плащ, папа ходил на заседы в Родительскую балку и как‑то принёс большого пламенно‑красного лисовина, одеревеневшего за ночь, с примёрзшим злым оскалом.
Во время зимних каникул, когда отпала забота об уроках, стали уходить далеко от хутора: в сосновую рощу за бугром, в Мишкину балку, на Сухую речку.
Однажды встали рано, едва лишь через замёрзшие окна в хату вполз серый нахмуренный рассвет. Посовещавшись, решили идти в куты - двадцатигектарный треугольник целины, образованный сходившимися руслами Сухой и Быстрой. Когда‑то в куты, разбив местину на делянки, хутор выезжал на порубку белотала и сибирька. Теперь хворост поредел, окраины белели частыми снежными голызинами.
Как и в старину, после покоса в это низкое, укрытое курганами место свозили ячменную и житную солому, ставили скирды на случай затяжной зимы. Когда полевой корм скрывался под снегом, к скирдам прилетали столоваться куропатки, оставшиеся на зимовку стрепеты. Говорили, что кто‑то из охотников видел там даже дудачиную пару. Надеясь поживиться жирующей птицей, в кутах постоянно обитали лисы, шныряли длинные и гибкие как угри хори.
Вот к этим кутам через питомницкие лесополосы и молодой яблоневый сад мы и шли с папой ранним январским утром. Положив ружьё на плечо, будто вилы или грабли, торчком подняв одно ухо ушанки, папа негромко рассказывал:
- Когда я был такой, как ты, или ещё помене, помню, казаки сберутся человек двадцать, посадятся в сани, и - на охоту. Собак специально два дня не кормят, чтоб в гону были злее. С вечера твой дед Андрей или другой кто из казаков проедет по кутам, а к саням дохлого козлёнка или подсвинка, на костре добре прожаренного, привяжет.
И вот волочит его, значит, по снегу, чтоб аппетит у зверя возбудился. Целый день охотники пропадают, аж к вечеру, в потёмках возвертаются. Ну, и привезут, конечно. Лисы, зайца два‑три десятка, а уж птицы, куропатки - стрепета разного, несчётно.
И вот в те времена был у нас один охотник - Михаил Чебураков. Так он на волка ходил без ружья. Сядет на строевого, арапник со свинчаткой на конце в руки…
В этот момент кончилась последняя лесополоса. В двухстах метрах длинными серыми валами стояли скирды. Папа измерил взглядом расстояние, переменил разговор:
- Иди по моим следам. Старайся не шуметь. Может, зайца выгоним или Лису Патрикеевну спугнём. Тут живности хватает. Во время войны, пока люди убивали друг друга, передышку получили звери.
С одной стороны… А ну‑ка погляди, сынок,- папа говорил шёпотом.- Смотри сюда…
На чистом, без единой травинки косогорчике отчётливо виднелся круглый след - будто кто‑то с размаху припечатал снег консервной банкой. Ниже, куда нанесло ветром, следы пробили в снегу широкие траншейки.
- Не иначе - волк. Куда‑то в сторону Питомника отправился. Вроде других следов не видать. Значит, один охотился. А, может, к колхозной кашаре на разведку ходил - баранинки серому захотелось.
Задерживая дыхание, подошли к стогам и тут снова увидели волчьи следы, густо истоптанный, взрыхлённый снег. В стороне я заметил кровавое пятно, яркое, как вишнёвый сок.
- Никак, кого‑то подследил серый брат. Зайчишка, видать, сплоховал. Что‑то тут следов многовато, двое их, что ли, было…- Папа снял ружьё с плеча.- А вот ещё кровь. Что ж тут произошло?
Прозрачные красные отметины вели к соломе. Никаких других следов, которые бы оставила жертва, не было видно, будто волки растерзали добычу на лету. У ближайшей скирды остановились осмотреться. И вдруг услышали странный в этом безмолвном, накрытом мёртвым инеем утре живой звук. Совсем рядом кто‑то могуче сопел тяжело гружённым паровозом. Дых был таким глубоким, нутряным, будто способность к дыханию неожиданно открылась у артезианского колодца.
Папа жестом приказал мне стоять. Сам, высоко поднимая ноги, ступая на носки, обошёл стог и выглянул. Минуту он что‑то внимательно разглядывал, затем махнул мне. Я увидел пугающе‑невероятное зрелище: из белой, обсыпанной снегом скирды торчала чёрная мрачная морда Чарлика с красными рогами.
Этот чёрно‑бурой масти бугай появился в колхозе в конце войны. Прислали ли его специально или он прибился к нашему хутору по собственному желанию - неизвестно. Был он огромный, как танк, с кучерявой чёлкой меж коротких, надёжных, как противотанковый снаряд, рогов, с тяжёлым, достающим до земли подгрудком. Говорили, что эта угрюмая зверюга - американского происхождения, отсюда нерусская кличка Чарли.
В злобном, подозрительном ожидании смотрел он на людей маленькими, затянутыми сизо‑хмурым туманцем глазами. Длинный хвост очковой змеёй, никогда не успокаиваясь, мёл землю. Мы ужасно боялись Чарлика, никогда не трогали его и, если попадался навстречу, обходили подальше.
Чарли сразу же навёл порядок не только в быстрянском стаде, но и в других. Всех бугаев в округе он быстро усмирил. Лишь проциковский Черкес не хотел сдаваться. Был между ними кровавый поединок в кутах. Чарлик побил противника и гнал его вплавь через Сухую - до самого Процикова.
С тех пор повадился ходить в проциковские владения. Выгонит из стада своего соперника и командирствует там, как хуторской атаман. Нагуляется, власть свою покажет, к вечеру домой тянет.
В конце концов к Порфирьевичу приехал на двуколке проциковский одноглазый председатель Фаль, и стали они думать, как отвадить «американца» от чужого стада. И придумали. Ножов вызвал быстрянского пастуха Митьку Чижика и приказал:
- Спиляй рога Студебеккеру!
Митька приказание выполнил, спилил рога на полвершка и даже терпугом закруглил их, чтоб Чарлик не наносил ран во время схватки.
Черкес, неизвестно как, быстро обо всём разведал и осмелел. В очередном бою Чарлик кинулся было на проциковского, но тот встретил его твёрдо, не отступил и оставил на шее и правой лопатке Чарлика рваные отметины. С тех пор уже Черкес стал хозяйничать в нашем стаде, а Чарлик, мотая длинным подгрудком, глухо ревел в отдалении, бессильно кидал копытами пыль.
Однажды Митька не выдержал. Как‑то заметил он, что Черкес опять взял курс к нашему стаду. Привязал он Чарлика за продетое в нос кольцо и по‑быстрому заострил ему рога. Потом отпустил. Бугай, ревя снижающимся бомбардировщиком, с ходу кинулся в атаку, сбил своего врага с ног и прямым маршем погнал его обратно.
Немало шуму наделал и в Процикове. Тамошний почтарь верхом хотел прогнать Чарлика, но он и его лошади ногу попортил. Тогда кто‑то из проциковских выстрелил в него из бекасиной дроби, и бугай целую неделю отлёживался у моста. За эти дни сделался каким‑то смирным, а Пашка даже отважился залезть на его широкую, как кровать, лоснящуюся под солнцем спину.
До самой зимы, когда коров уже переводили в сараи, Чарлик вольно казаковал в лучке, в питомницких посадках, ночуя в лесополосах, под скирдами. Выпал снег. Но бугай и тогда не вернулся на колхозный двор, продолжал столоваться в кутах, где и в январе зеленели густые заросли колючего сибирька.
Его‑то голова, косматая и большая, как закопчённый полевой котёл, торчала из белой скирды. На рогах - красная ледяная плёнка. Красный снег перед Чарликом истоптан, взбит. Неровная красная колея уходила к кутам, будто туда проехал неумелый водитель на фантастическом мотоцикле с красными колёсами.
- Интересно.- Держа ружьё перед собой, папа по кругу пошёл ближе к бугаю.- «Американец» вроде живой и здоровый. Сопит только дюже страшно. Откуда же крови столько взялось? Неужели с волками воевал?
Мы стали ходить вокруг, разглядывать следы; по кровавой дорожке дошли до сибирьков. Тут, в густом сплетении терновика и крушины, нашли мёртвого волка, уже полузастывшего, с развороченным брюхом. Оскаленная пасть была намазана страшной красной помадой.
Когда возвращались, в дальнем конце скирды, растрёпанном ветром, на сорванной плоской вершине заметили отпечатки волчьих лап. Зверь поднимался на стог.
Постепенно мы разгадали весь снежный кроссворд.
Волки подошли к сибирькам с наветренной стороны. Чарлик, который к этому времени, может быть, задремал, учуял их слишком поздно. Наверно, он особенно долго не размышлял, а развернулся и прямым курсом хватанул на колхозный двор. Мы с папой специально измерили: некоторые прыжки Чарлика достигали четырёх метров. И это при семицентнерном весе. Конечно, и хищникам, раз уж представился случай, не хотелось упускать такую крупную добычу. Начали прижимать. Возможно, волки пробовали ухватить бугая за хвост - в таких случаях напружившаяся, вырывающаяся жертва, будучи внезапно отпущенной, перелетела через голову. Об этом снежная шифровка нам ничего не сказала. Но, видать, почувствовал Чарлик, что смерть совсем рядом жадно дышит у его ног. А тут как раз скирды! Кинулся он к ним, прижался к соломе задом, рога перед собой выставил. Попробуй - сунься! Наверно, пробовали - и не раз, но бугая спереди трудно взять. Пока они думали, что делать,
Чарлик всё глубже в солому задом зарывается.
Но и волки не дураками оказались. Голод подсказал вожаку, что у добычи открыта холка, полная пьянящей горячей крови и сладких податливых хрящей. В низком месте он сумел впрыгнуть на скирду. Осторожно переступая, подошёл он к краю стога, услышал могучий дых крупного животного и, ища опоры, оседая на задние лапы, приготовился к прыжку. Но тут в его ноздри ворвался сводящий с ума запах живого мяса, шерсть на его загривке вздыбилась, и он кинулся вниз.
Волк оттолкнулся суматошно и слишком сильно. Он рухнул прямо на роги бугая. Чарлик, всем своим напрягшимся существом ощутивший страшный псиный запах смерти, резко дёрнулся, пружинисто мотнул головой. Брызнув кровью, волк отлетел в сторону и, вдруг ощутив смертельный голод, захлёбываясь, стал глотать колючий снег.
Волчица посидела‑посидела перед неприступным «ужином» и, почувствовав перемену ветра, означавшую исход ночи, споро побежала к колхозному двору.
Когда мы, распутывая кровавый сюжет ночной схватки, вернулись к скирдам, Чарлик уже покинул своё соломенное укрытие. Урча тяжёлым танком, высоко кидая сахарные комья, он кружил по красным отметинам. Чёрная метёлка хвоста возбуждённо скользила по белой скатерти снега.
- Хоть и «американец», а настоящим казачиной оказался.- Папа скрутил газетную гильзу, насыпая в неё самосаду.- Сильные духом даже в одиночку не сдаются. Люди ли, животные - всё равно.
\Запомни, сынок.
Я представил себя на месте Чарлика. Холодная зимняя ночь. Три километра до хутора. Унылый вой ветра в соломе. Льдисто‑зелёный блеск волчьих глаз.
Но где‑то в уголке этой жутковатой картинки светился спокойный надёжный огонёк папиной самокрутки.
Король бала
После седьмого класса Пашка Чекомасов бросил школу. До самых осенних дождей он косил за железной дорогой кукурузу и подсолнухи. Несмотря на письменные послания и личные приглашения Николая Илларионовича, к занятиям так и не приступил.
Теперь он работал молотобойцем в бригадной кузне. Но старых друзей не забывал. Вечерами приходил к Женьке или ко мне, спрашивал о классе, об учителях, о заданиях по истории - своему любимому предмету. Как бы между прочим несколько раз интересовался Любой Сушко, небольшого росточка бойкой светлоглазой девчонкой, ужасно самостоятельной и волевой.
Я подозреваю, что именно из‑за неё он решил принять участие в новогоднем вечере, организованном восьмыми классами. Возможно, и ошибаюсь. Человек он был весёлый, предприимчивый, и просто не мог не оказаться там, где было место подвигу.
Мы с Женькой заканчивали сборы, когда явился Пашка. Постучал сапогами у дверей, скромно положил на сундук мешочный пакет, перевязанный ремешком.
- Уж не новый ли шевиотовый фрак справил себе наш трудящийся друг, друг которого - молот? - поинтересовался Женька.
- Кое‑какие детали несу Николаю Илларионовичу для кабинета наглядных пособий,- кротко пояснил работник наковальни.
В школе Пашка вежливо спросил, можно ли ему участвовать в праздничном вечере, и не только получил разрешение, но и был принят классным руководителем в учительской. Там высокие стороны вели солидный, деловой разговор. Николай Илларионович уважительно называл Пашку Павлом. Пашка, не расставаясь со своими заморскими дарами в дерюжной упаковке, рассказывал о комбайнерско‑молотобойских делах и достижениях.
Не выдержав столь заумно‑профессионального уровня беседы, мы с Женькой сбежали в актовый зал. Оттуда уже доносились позывные новогоднего праздника: морозный запах ёлки, шум, волнующие переборы баяна.
Вскоре в зале появились Дед Мороз и Снегурочка. Дедом Морозом был всё тот же противный и томноглазый Юрочка Малинников, премьер художественной самодеятельности, всегда получавший роли, в которых предполагались красивые костюмы. Дед Мороз бодрым голосом приветствовал собравшихся. Встряхивая белым мешком с пришитыми синими звёздами, понёс несусветную чепуху о невиданных трудностях и преградах, которые, якобы, им со Снегурочкой пришлось преодолеть на пути к ёлке баклановских восьмиклассников. Конечно, «нотный» Юрочка беззастенчиво врал: будучи сыном главного агронома, он жил в лучшем эмтээсовском доме, недалеко от школы, и даже зимой приходил на занятия в туфлях. Однако Снегурочка, Валька Шептухова из 8 «б», смотрела на трепавшегося «Деда» как на пророка, согласно кивала головой, оборачиваясь к нам, строила переменно дружескую улыбку.
Затем Юрочка попросил учителя пения Бориса Гордеевича «дать музыку» и объявил конкурс на лучший новогодний маск‑костюм. Намекая на щедрые подарки, энергично затряс тощим мешком.
Среди танцующих замелькали заячьи уши, серебряные кокошники, марлевые накидки с ватными снежинками. Вдохновляя личным примером, в развесёлой клоунской маске в круг лихо влетел Николай Илларионович. Левую руку он держал на отлёте, правой чуть касался талии недавно появившейся в школе новенькой учительницы Аллы Григорьевны, девчонки завистливо смотрели на её кокетливую пилотку и ловкий офицерский френчик с надраенными пуговицами.
Юрочка восхищённо закатил красивые глаза и жестом показал, что все богатства своего мешка бросает к ногам «Аллочки».
Вдруг около ёлки порохом вспыхнул переполох. Зайцы и «марлевые барышни» напуганными овцами шарахнулись к стенке. Забыв о своих развлекательных обязанностях, убежала в угол Снегурочка. С раскрытым ртом и поднятой суковатой палкой застыл на месте Дед Мороз. На лице его было такое выражение, будто на ёлке вместо игрушки он увидел живую гадюку.
Около ёлки экзотической африканской снегурочкой скакал чёрт. Если черти существуют в природе, то это был самый настоящий чертячий чёрт. Во всяком случае, я именно такими всегда представлял себе чертей: и тех, что были в сказках, и тех, с которыми соревновался пушкинский Балда, и того, что возил кузнеца Вакулу в Петербург за черевичками.
Роги у него тоже были настоящие, очень похожие на козлиные, рубчатые, чуть разведённые в стороны. Чёрное волосатое лицо - страшно, круглые кошачьи глаза - недобро, по‑бесиному блестят. Густой масляной чернотой сверкали тело и руки. Ноги тоже волосаты. Чёрт прыгал, весело скакал у ели; его длинный, упругий хвост опасно, наводя дрожь, вился по полу; вызывающе, нахально, будто подковы строевого коня, цокали по полу копыта.
В первый момент, возможно, не все сообразили, что это ещё одна карнавальная маска. Новогоднее общество немо взирало на чудо‑юдо, будто получило сногсшибательное известие о приезде настоящего ревизора. Умолк баян Бориса Гордеевича, лишь Николай Илларионович, забывший снять красноносую маску, безмятежно улыбался.
Будто выбирая жертву, чёрт зорко сверкнул глазами. Изготовившимся к броску вратарём расставил руки и снова прыгнул. Неожиданно с одной его ноги соскочило круглое чёрное копыто, покатилось, увесисто постукивая. Люба Сушко, гипнотически глядя на приближающийся чертячий кругляш, стала визжать. Чудище тут же разжалобилось: схватило притихшую у Любиных ног костяную свою обувку и, скособочившись, прихрамывая на голую ногу, гигантскими скачками вылетело из зала в коридор.
Николай Илларионович, повесив маску на ёлочную ветку, пошёл следом.
А я, мысленно представив, как копыто неожиданного гостя катилось к Любке, посмотрел на её оправившееся от испуга, принявшее обычное независимое выражение лицо, толкнул Женьку в бок и тоже выбежал в коридор. Никаких сомнений не было: место очередному чекомасовскому подвигу нашлось на новогоднем вечере.
В кабинете наглядных пособий, пользуясь советами и указаниями классного руководителя, целый час отмывали с Пашки маскарадную грязь. Сваренная на жиру сажа незасыхающей масляной краской въелась в его руки, грудь, шею. Тёрли «чёрта» снегом и принесённым из противопожарного ящика песком. Измазались сами.
Доведённый до изнеможения, Женька состроил отчаянное лицо, разукрашенное мазутными пятнами:
- Думаю, Николай Илларионович, Чекомасов таким останется навсегда. Можно, правда, продраить его наждаком или выкупать в бензине.
- Зря мы затеялись его чистить,- поддержал я Женьку.- Его вообще нужно было бы оставить в таком виде. Для истории. Пусть потомки знают, что такое настоящий чёрт, будет самый главный экспонат в кабинете.
- Гениальная идея.- Женька изобразил восторг.- А вам, Пал Алексеевич, что больше нравится: остаться чёртом или вернуться к людям?
Пашка, не теряя достоинства, терпеливо сносил насмешки. Николай Илларионович взял Пашкину сторону:
- Между прочим, то, что сделал Павел, вполне достойно выставки. Ты вот, Полудённов, поленился что‑нибудь придумать для вечера. А сплёл бы себе из коры лапти да пояс на рубаху и вышел бы вместе с чёртом в качестве Балды.
Пашка воспрянул:
- Да зачем ему лапти, Николай Илларионович! Он и без них вполне соответствует этому товарищу.
Женька схватил большой напильник и сделал вид, что зачищает им Пашкин язык.
В конце концов по предложению учителя в полуведёрной колбе нагрели воды, довели до человеческой кондиции побуревшего от чистки «беса».
Потом, надев чистую рубаху и посасывая подушечку из новогоднего кулька, Пашка отдыхал. Мы же, в душе поражённые его изобретательской гениальностью, осуществившей себя в небогатых домашних условиях, рассматривали маск‑наряд. Хвост был сшит из шкурок козьих ножек, затем туго набит тряпками. Маска была приготовлена из старого чулка, предварительно сваренного в сажном красителе. Целой системой мягкой жести, проволоки и суровых ниток сверху крепились козлиные рожки. На лицевой части были прорезаны дырочки для глаз и пришиты хлопья шерсти.
За рукотворные копыта Пашке следовало поставить памятник. Сначала он выпилил две плоские чурки из карагача: тот был каменной твёрдости и не кололся. Затем долотом и раскалённым концом прута выжег в кругляшках углубления. Сверху - для ног, снизу - чтоб было похоже на копыто. Для этого же впереди сделал прорезь уголком. В кузне Пашка отшлифовал чурки на точиле и облил кипящей смолой. После этого просверлил в копытах дырочки и приделал крепления.
Только теперь стало ясно, какие «детали» нёс Пашка в котомке и почему так заботливо с ней обращался.
Непонятно было лишь (и я всё время думал об этом, когда мы привычно втроём пробивались домой по переметённой дороге), во имя чего было положено столько труда и принесены такие жертвы. Вряд ли Пашка думал о призах и наградах. И почему сорвавшееся копыто катилось именно к Любке Сушко? Неужели Пашка?..
Почему в таком разе он не смастерил себе костюм поухажёристей? Выковал бы себе в кузнице латы, шлем, меч из старой косы и предстал бы на балу Д'Артаньяном. Или не об этом думал Пашка, сотворяя несмываемую краску из сажи?
Нет, всё‑таки во всём этом была какая‑то дразнящая тайна, непонятная далёкая мысль…
А Юрочка Малинников в тот раз тоже оказался человеком. В конце вечера он и Алла Григорьевна разыскали Пашку и с помощью Николая Илларионовича увели его в актовый зал. Там победителю в маск‑нарядном соревновании с красным, ещё не оттухшим от суровой снежной бани лицом вручили первый приз: двухзамковый портфель с тремя отделениями. И без того смущённый лауреат растерянно мял награду: мозолистым молотобойским рукам ученическая сумка была уже не нужна.
Николай Илларионович заметил это. Перед уходом он снова позвал нас в кабинет и не удержался от новогодней речи.
- Молодцы, ребята, что поддерживаете дружбу. А ты, Павел, не забывай школу. Сегодня ты показал себя талантливым и самоотверженным человеком. Жалею, что ты прекратил учёбу. В память об этом вечере и нашей школе хочу преподнести тебе вот это.- Николай Илларионович взял с полки полевой бинокль в потёртом футляре.- Бери‑бери, не стесняйся. Это мой личный, в кабинете ещё имеется. Тебе скоро идти в армию - пригодится. А портфель сохрани. Отслужишь, уверен, он тебе ещё понадобится.
Забыл ещё сказать, что Пашка не захотел тащиться домой со своим маскарадным мундиром и оставил его в школе. Его создатель уже давным‑давно «морячил» на Баренцевом море, а он, никому не нужный, перекладываемый с полки на полку, всё лежал среди самодельных геометрических фигур и физических приборов. Постепенно отдельные части его стали пропадать. Дольше всех, вплоть до нашего окончания, лежали его рога и копыта.
Может быть, они и сейчас лежат где‑нибудь за старыми картами. Надо бы написать Николаю Илларионовичу, спросить - не попадались ли?
Пустой кошелёк
После окончания 6‑го класса мы работали на уборке. Пашка соломокопнильщиком на комбайне, мы с Женькой учётчиками на току. Каждый учётчик также прикреплялся к определённому комбайну и должен был строго регистрировать количество намолоченного за день зерна. Меня определили к моему дяде Михаилу Сухову, Женька попал к комбайнеру малюгинской бригады Петру Синебрюхову. Все называли его коротким и хрустящим, как выстрел, именем - Тро.
Надо сказать, что вид Тро имел довольно противный. Волосы и лицо у него были кирпично‑красного оттенка, при этом всегда лоснились, будто были смазаны тающим на солнце топлёным маслом. Большие конопатые губы нахально вывернуты на пол‑лица. Разговаривал он трудно, с видимой натугой, будто давился непрожёванным куском. Страдальчески морщилось его лицо, дёргались веки закрытых глаз, из открытого рта вместе со слюной выталкивался пробный звук: ас‑с… ас‑с… Наконец Тро справлялся, произносил слово, плохо выговаривая шипящие.
При всём при этом он корчил из себя великого юмориста‑остряка, своего‑в‑доску парня; плача от натуги, растягивая непослушные губы, сам первый смеялся икающим смехом, изо всех сил веселил трактористов.
С первого же дня он стал изводить Женьку нелепыми придирками: будто бы тот неверно подсчитывает привезённые от его комбайна центнеры, вообще плохо считает и поэтому, якобы, у него получается малая выработка в гектарах. Женька старался изо всех сил, но Tро гнул своё и каждый вечер отвратительно капризничал: упорно не замечал или небрежно ронял квитанцию, которую должен был подписать; расписываясь, недовольно перебирал карандаши, кривыми разнокалиберными буквами царапал: «Синебр». Про себя мы стали называть его Синебром.
Видя нас постоянно вместе, Тро перенёс свои остроты и на меня. За обедом он сразу же находил нас глазами, доверительно‑располагающе подмигивал, а потом начинал потешать комбайнеров совершенно дурацкими рассказами. То он будто бы заставал нас спящими в ячменной загонке и лишь в последний момент успевал спасти, выхватив из‑под мотовила. То, опять‑таки спящими, он находил нас зарывшимися с головой в пшеничный бурт и теперь спасал от погрузчика, уже потащившего нас в кузов ЗИСа. Не уставая, придумывал он невероятные ситуации, для нас с Женькой в высшей степени обидные и позорные. По ним мы, очумев от жары, пили вместо воды бензин; во время купания в лимане, увидев ужа, принимали его за желтобрюха и без оглядки бежали аж за железку; усыпив бдительность поварихи Маньки Галушки, в один миг выпивали ведро взвара, привезённого для всей бригады.
- Сам ты желтобрюх, проклятый Синебр,- бессильно шептал Женька.- Сине‑бр‑р! Чтоб ты сам попал под комбайн!
Но насмешки, одна обиднее другой, продолжались.
Однажды Тро увидел, как мы пробовали на вкус какой‑то новый сорт жита, скошенного на особой делянке, и тут же придумал омерзительно‑несправедливую кличку: «Жвачки». За обедом, по привычке подмигивая, он с лицемерным дружелюбием кричал нам: «Пожвачим?». Да ещё так противно произносил эти слова - «звацки», «позвацим».
Этим прозвищем и бесконечными историями Синебр отравлял нам всю нашу жизнь. Из‑за этого утром не хотелось просыпаться и идти на ток. Отвращение вызывали полевые обеды; чудеснейший наваристый борщ и кумачовые сахарные арбузы казались похожими на ненавистную красную морду. Даже домой малиновыми июльскими вечерами шлось как‑то уныло и нерадостно из‑за сволочного Тра.
Прошло лето. Постепенно забылся шепелявый мучитель с его придурковатыми придумками, забылись обиды, им нанесённые… Лишь когда встречали в школе восьмиклассника Сашу Синебрюхова, раскатанными по лицу губами похожего на отца, на душе липким илом взбаламучивалось какое‑то противное, целый день не оседавшее чувство.
И вдруг он напомнил о себе.
Кончались осенние каникулы. Стояли тихие ясные дни. Лёгкий, ещё не набравший силы морозец незаметно теснил слабевшее, тающее солнце. По утрам мелкие места у берега схватывало мягким целлулоидным ледком. Под скромным выцветшим небом роскошной восточной шалью красного золота гордилась лучка.
Однажды провели в ней целый день. Обследовали терновые кусты, на которых ещё остались редкие ягоды, мягкие, с неповторимо кислой, острой сладостью. Находили белые и крепенькие, как голыши, яблоки‑кислички, брызгавшие светлым пахучим соком. Пробовали ворсистый шиповник. Когда стало темнеть, по Малой балочке, где я нашёл полупудовую щуку, поднялись к шоссе. Здесь, на небольшом откосе, до глянца надраенном железными ободьями колёс, увидели потёртый кожаный кошелёк.
И в сторону нашего хутора, и в сторону Баклановского дорога была безлюдна - возможного «рассеянного» было не видать. Решили поднять находку; отдать хозяину, если хуторской, а если чужой - отнести милиционеру Ткаченку. В кошельке нашли большую чёрную пуговицу, в потайном карманчике под тугой кнопкой - паспорт. Больше ничего не было.
Женька раскрыл документ, перевёл недоумённый взгляд на меня. Нижняя губа его оттянулась к подбородку, выразив неприятное удивление. На фотографии сидел Тро собственной персоной, серьёзный, аккуратно причёсанный. Даже губы как‑то строго, деловито подтянулись. Глаза смотрели напряжённо, будто он успел подавиться своим «ас‑с». Рядом было указано, что Тро родился в хуторе Чернозубове Скосырского района.
- Желтобрюх Синебрюхов из Чернозубова. Бр‑р! - Женька отдал кошелёк мне.- Кинь туда, где лежал. На гада он нам нужен?
Я подумал.
- Пропадёт документ, а человек будет страдать.
- Пострадает он.- Женька скривился.- Это было б неплохо, если б этот мордоворот хоть капельку пострадал.
- Отнесу домой, а папа в эмтээсе отдаст пропажу Тру. Пускай «звацка» обрадуется.
- Ладно.- Женька махнул рукой.- Если только честно потерял. А то, может, глаза залил и…
Дома я показал кошелёк папе. Папа подумал и сказал, что с Петром Синебрюховым ему в МТС встречаться не приходилось, передавать через других людей - ненадёжно. Поэтому он посоветовал дождаться конца каникул и передать кошелёк хозяину через сына. На том и остановились.
В первый день занятий Сашка в школу не пришёл. Не зная что делать, мы отдали кошелёк своему классному руководителю Николаю Илларионовичу, кратко объяснив ситуацию.
А через два дня, сняв прямо с урока, нас вызвали в учительскую. По кабинету, скрипя хромовыми сапогами, озабоченно шагал Николай Илларионович. Около печки, положив руку на питьевой бачок, сидел надутый Тро. Я испугался, что сейчас последует официальная церемония благодарности, пожимание рук, слюнявые Синебровы «спасибо». Ещё, чего доброго, вздумает угощать слипшимися подушечками.
Николай Илларионович строго кашлянул:
- Радужнов‑Полудённов! Вы всю правду мне сказали о найденном кошельке?
Мы молчали, не понимая.
В разговор вступил Тро:
- Ас‑с… ас‑с… Кос‑сель… Кос‑с‑сель был с деньгами. Как раз ав…ав…аванец дали. Я кое‑сего купил в сельмаге по хозяйству. В коселе оставалось больсе сотни. Ас‑с… где они?
- Вы хорошо помните, что были деньги? - уточнил Николай Илларионович.- И потом. Возможно, ваш кошелёк кто‑то нашёл раньше ребят.
- Это з вам не теяи‑мети,- Тро важно хлопнул кожаной шапкой по колену.- Сто касается денег, я всегда подсчитываю до последней копейки. Они прикарманили денезки, тоцно. Я их знаю, как облупленных. Таковские.
- Отвечайте.- Николай Илларионович остановился перед нами.
У Женьки, как всегда, от обиды и несправедливости выступили на глазах слёзы. Скрывая их, он нагнул голову и отвернулся.
Я ещё раз рассказал учителю, как был найден кошелёк, что в нём было и как мы действовали дальше.
Николай Илларионович поправил авторучку в карманчике, коротко одёрнул пиджак:
- Думаю, Пётр Игнатьевич, что ребята говорят правду. Верю им. Разумеется, они ещё и ещё раз подумают о случившемся, возможно, что‑то дополнительно вспомнят. А сейчас, извините: у них и у меня - урок.
Тро поднялся, недовольно раздул губы:
- Зря засциссаете… Я их знаю…
А ещё через два дня нас вызвали к директору.
В кабинете, блестя красной намасленной мордой, на чёрном кожаном диване надувшейся квочкой опять сидел Тро. Рядом с директором стоял Николай Илларионович. Снова пришлось рассказывать надоевшую историю. Синебр косноязычно твердил «ас‑с…косель… ас‑с…косель…». Женька, стыдясь невиданной человеческой подлости, молчал и отворачивался. Тро требовал денег, грозился вызвать милиционера или заявить в Морозовскую.
Классный руководитель взял нас под защиту:
- Я уже говорил, Антон Платонович, что верю Вале и Жене. Денег они не брали. А чтобы ребят не позорить и не травмировать, хочу отдать товарищу Синебрюхову утерянные им деньги из своей получки. Кроме того, хорошо было бы позвонить в МТС и пригласить сюда Валиного папу - Григория Андреевича. Послушаем, что он скажет.
Тро объявил, что рассиживаться тут времени у него нет, своего он будет добиваться в другом месте, и поднялся.
Директор, с телефонной трубкой в руке, выжидающе смотрел на него.
На этом история с пустым кошельком закончилась. Правда, Сашка распустил по школе слух, что у них какие‑то шармачи украли деньги, приготовленные ему на велосипед. Но нас это мало волновало.
Возвращаясь из школы и проходя мимо Малой Балочки, мы часто думали, как отомстить Синебру за его свинство. Планировали подкараулить Сашку и хорошенько отлупить его, называли своего врага желтопузом и чернобрюхом.
Больше ничего не придумывалось.
Правильно Женька сказал: если б знать, что так получится, наложили б в пустой «косель» камней - и в воду! Вместе с Тровым паспортом и фотоличностью.
Солдатская сумка
В первых числах января приехал в солдатский отпуск Коля. Брат писал о приезде, дома его ждали со дня на день, и всё‑таки он появился неожиданно, как ночной стук в окно. В коридоре, сбивая снег, гулко стукнули сапоги, в дверях поднялся язычок щеколды, и на пороге появился высоченный, как Спиридонов тополь, военный с Колиным лицом. Колиным голосом поздоровался.
Мама громко всхлипнула и пошла навстречу Коле прямо с ножом в руке, которым только что резала тесто для лапши. Испуганно округлив глаза, заревела Лида, до этого тихо возившаяся на кровати с рассыпанными пуговицами. У меня вдруг тоже запрыгали губы, сладко сдавило в горле. Забывшая Колю кошка крадучись скользнула к печке, прыгнула на лежанку.
Коля, растерявшись от такой встречи, одной рукой обнимал маму, другой держал солдатскую ушанку с красной звёздочкой. Успокаивая маму, улыбаясь Лиде, Коля не глядя протянул руку, повесил шапку на гвоздь - на знакомое с детства место. Увидев это, мама собралась было снова заплакать, но пересилила себя, заспешила:
- Раздевайся, сынок, сейчас лапша сготовится, ты откуда ж: с разъезда или с Морозовской. Лидка, ты чего ревёшь, это ж братик твой приехал. Валя, ты б, сынок, добёг к почтарю: поедет за почтой, нехай отцу перекажет: солдат, мол, приехал.
Поставив чемодан на табуретку, Коля стал раздавать подарки. Папе - рукавицы из красной мягкой кожи. Из меховой норы одной голицы выглядывала бутылка «Охотничьей». На маму Коля накинул тёплую и большую, как одеяло, шерстяную шаль в крупную белую клетку. Вцепившись в ёлочные игрушки - морковку и вишни из прессованной бумаги, настороженно экая, Лида с опаской отодвигалась от большого коричневого медведя с высунутым красным языком. Медведь, наклонившись, тоже экнул солидным баском. В конце Коля выложил на стол кульки с конфетами, и чемодан опустел.
В мгновенной острой обиде у меня похолодело сердце: «А мне? Неужели…» Будто угадав её, Коля снял с вешалки, из‑под шинели, кожаную сумку на длинном узеньком ремешке.
- Пионеру - пионерово. Посмотрим, что хоронится в планшете! Как дела с учёбой‑то?
Я стал рассказывать, а брат извлёк из сумки и протянул мне красивую темно‑вишнёвую авторучку с золотыми ободочками, в такой же обложке «Сына полка» с цветными картинками.
Тем временем мама налила в тарелки ароматную янтарную лапшу. Коля с расстёгнутым воротничком гимнастёрки сел на папино место у окна, Лиду устроил рядом на подоконник.
В это время снова стукнула щеколда, на пороге встал папа, шутя, приложил руку к виску:
- С приездом, служивый!
Коля поднялся поздороваться, и папа не мог скрыть горделивого удивления:
- О, мать, дети растут! Сын уже почти на вершок меня перерос. И второй догоняет…
Успев привыкнуть, Лида увлечённо терзала золотую пуговичку на Колином сержантском погоне.
Каждый день мы уходили с братом на охоту. В лучке, Родительской балке, краснотале и кутах Коля излазил все знакомые заячьи тропинки, места кормёжки куропаток, заметил объеденную кору на молодых яблоньках в Питомнике и аккуратный лисий след, полузаметным правилом. На отдыхе, вспоминая мельчайшие детали, Коля рассказывал об удачном выстреле, поразившем сразу шестерых куропаток, и о другом, ещё более счастливом, произведённом по стрепету,- неожиданно выскочивший из‑под снега заяц умер от разрыва сердца.
Скоро мои каникулы кончились. И пока Коля не уехал, я решился попросить у него военную сумку, чтобы сходить с ней в школу.
Сколько раз за эти дни я брал её в руки, и каждый раз снова и снова радовался этой чудесной человеческой выдумке. Во‑первых, ремешок. Значит, у тебя всегда свободны руки для других дел.
Надёжные, тугие крючки‑зажимы: любые кусты - трын‑трава! Сама сумка - не кожа, а зеркало. С такой амуницией любой человек выглядит, как на параде. В двух отделениях свободно разместятся не только учебники, но и ещё кое‑что необходимое: ножик, вырезанный из карагачевого корня пистолет, фонарик, кусок хлеба. Да мало ли! Кроме того, в ней имелось два целлулоидных кармашка. Один, разделённый на миниатюрные пенальчики, предназначался для карандашей и авторучки. Другой уже был заполнен. Там лежали шикарные фотки известных артистов Лемешева, Ладыниной и Кадочникова.
По сравнению с этим чудом, пахнущим бодрым, свеже‑морозным запахом мыла, зубного порошка и одеколона, что представляла собою моя школьная сумка из зелёной румынской шинели?! Котомку старушки‑богомолки, пешком добирающейся до Киевской лавры? Цыганскую торбочку? Тощий оклунок побирушки? Одно‑единственное отделение, где вперемежку с книжками, теряя свою значимость, лежало «воинское снаряжение». Застёжка на пуговице, пусть и на военной. Держалка из куска ремня, вечно связывающая руки.
Коля, конечно, не стал возражать, и я явился в класс героем. Бывалым разведчиком! Десантником! Командиром! Все перемены я гордо блаженствовал в этих ролях. Ребята уважительно мяли и щёлкали планшетку, говорили о её воинском предназначении, оценивали её противоударные и противоосколочные достоинства, спорили о необходимости дополнительных отделений и карманчиков. Девчонки охали и ахали, просили разрешения закрыть и снова открыть «военный портфель», а Томка Ткаченко, милиционерская дочка, даже примерила его на себя и, парадно задрав подбородок, прошлась около учительского стола.
Разумеется, во время уроков планшетка лежала развёрнутой на парте во всём своём сногсшибательном блеске. Никто из учителей не оставил такой обновки без внимания, а Николай Илларионович под её влиянием на десять минут раньше закончил объяснение теоремы и вспомнил, как он наступал со своей батареей в Венгрии весною 1944 года.
После уроков завуч Иван Поликарпович проводил совещание старост по итогам полугодия. И там моему воинскому снаряжению уделили внимание даже старшеклассники.
Одним словом, триумф был полный. Как и положено всему военному.
Из школы я вышел один. У Женьки болело ухо, а Пашка решил продлить себе каникулы до понедельника. Над Баклановским в тёмном небе летел белый снег, школьный сад неспокойно шумел, стуча хрупкими ветками береста. Дорогу перемело. У плетней поставило нарядные сугробы. Из проулков ветер прыгал внезапным скачком, бесцеремонно набрасывался, будто давно уже, замёрзнув и проголодавшись, поджидал здесь свой ужин.
До конца хутора я дошёл с одноклассником Иваном Гирей. Потом он свернул к своей кособокой, с закрытыми ставнями мазанке. Я прошёл мимо крайнего дома Пожигаевых, тоже чёрного и взъерошившегося, и сразу очутился в сплошном белом море без дна и без берегов. Привычно поднялся на пригорок, прошёл под столбом с подпоркой и взял курс на мост. Прямо мне в лицо дул сильный восточный ветер, бил колючим снегом по глазам, забивался под воротник и фуфайку.
Через полсотню шагов путь перекрыл сыпучий снежный занос. Я стал обходить его и вдруг съехал в какую‑то яму. Пока выбирался, утерял дорогу с её твёрдой, накатанной колеёй. Пошёл прямо по ветру и попал в какой‑то бурьян, густо забитый снегом. Успокаивая себя, постоял минутку, посветил вокруг ослепшим фонариком. Белёсый луч был коротким, как игрушечный меч. Наконец разглядел новый телеграфный столб, различил едва слышное за шумом ветра гудение проводов.
У столба я прикинул, как мне идти, чтоб не пройти мимо следующего. Туго завязал ушанку под подбородком, поддёрнул голенища сапог, поправил съехавшую на бок сумку. Благополучно, с трудом, правда, выдирая ноги из старого слежавшегося снега,- нашёл ещё один столб. Через несколько шагов, упав на сумку, я съехал под яр, лёжа огляделся и сообразил, что нахожусь около моста.
Я стал размышлять, как следовать дальше. Может, по речке? Но она до яров забита снегом. Так и новый день на свежем воздухе встретишь. И потом, запросто можно в полынью шургануть - родников в Быстрой хватает. Тогда уж, считай, точно концы отдашь. Нет, лучше идти полем. На первое время столбы выручат, а там, глядишь, до лучки дотяну. Дальше - не страшно.
Я постоял у моста, определяя направление и запоминая, куда при этом бьёт ветер - в верхнюю часть левой скулы. Значит, чтоб не кружить, так нужно идти всё время. Несмотря ни на что. Я поднялся на крутой спуск, ведущий к мосту, и сразу окунулся в сплошное белое кипение. Небо слилось с землёй, кружило, мело по всему полю. Ветер на секунду стихал, потом снова рвал, дёргал с утроенной силой. Оступаясь, куда‑то съезжая и проваливаясь, я шёл на ветер, ощущая всё сильнее боль в левой щеке: будто на сорванную кожу кто‑то вновь и вновь швырял горсти горячей соли. Лицо стало мокрым от снега и пота. На шарфе, на ремешке сумки, перетянувшем грудь, наросли белые колющие комки. Идти становилось всё труднее.
«Неужели заблукаюсь? - Будто гонимая ветром, упрямо кружила одна мысль.- Не должен бы. Мимо хутора во всяком разе не пройду. А если ветер изменится, куда заведёт меня левая скула? Хоть бы машина какая проехала…» - Я постоял, прислушиваясь, вглядываясь в текучую, зыбкую метель.
Но вокруг выл, свистел ветер, белыми колючими стрелами выныривал из мрака, слепил глаза, забивал рот и уши. С шарфа на шею скатывались холодные тоскливые струйки.
Я снова пошёл, и следом пошли неотвязные думки: «…закружит, снова поверну на Баклановский или уйду аж к кутам, на Сухую… По такой куре волки, наверно, выйдут на охоту… Придётся, как Чарлику, в солому закрываться или на какую‑нибудь берестину взлетать…- Почему‑то сама возможность заблудиться казалась ужасно обидной и несправедливой.- …Коля дома, что‑нибудь горяченькое на плите шкварчит… А ветрюган буровит, будто сбесился. Откуда он взялся?..»
Я вспомнил о брате и неожиданно подумал: в этот раз не должно со мной случиться такого, чтоб я заблудился или, скажем, вообще пропал. Ведь Коля останется без сумки, которую он на время отпуска выпросил у командира взвода. Не может он вернуться без планшета! Что он скажет лейтенанту? А, значит, и я не пропаду! Не…
Вдруг ноги мои скользнули, я сорвался и стремительно полетел вниз, в белый мягкий погреб. Потом меня резко дёрнуло, крутануло, и я прилипшей к стене ящерицей беспомощно завис на крутом откосе, поперёк своего движения. Я попробовал рукой и обнаружил, что ремнём сумки зацепился за колючую ветку, торчащую из‑под сугроба. Ухватившись за неё, я осторожно подтянулся, упёрся в неё коленом, затем сапогом и выбрался на яр.
Чтобы вырваться из плена кружащихся перед глазами белых хвостов, стал смотреть в разные стороны, вверх, на низкое белое небо. Глянув перед собой новыми глазами, увидел огромную, размытую метелью снежную чашу. Через минуту сообразил, что лежу на берегу Быстрой, в самом начале лучки, где два года назад форсировал затор. Я узнал это место, плавное закругление реки, невидимое за поворотом Конское плёсо; представил, как где‑то под корягой, на страшной глубине спит Чёрный Сом, и усы его тихо шевелит бьющий на дне родник.
Опять судьба привела меня на этот перекрёсток!
Мимо темнеющих кустов тёрна я вышел к плантации, берегом дошёл до своей пристани.
От речки, крепко вцепившись в ремни перекинутой на грудь планшетки, вспоминая возможные ориентиры, я двинулся к дому. И сразу же снова сбился с пути, пошёл на авось в белой кипящей мгле. Опять проваливался в канавы, путался в незнакомом бурьяне. Необъяснимым образом я вдруг почувствовал перед собой преграду - какую‑то сыпучую, уходящую в небо стену. Протянутая рука упёрлась в снежный яр, холодный язычок скользнул в рукав.
Что это? Неужели я снова забрёл под яр? Но каким образом? Или это какая‑то балка? Куда я попал?
Держась рукой за стенку, я сделал несколько осторожных шагов. Потянуло дымом, ещё каким‑то неуловимым человеческим присутствием. Я стал принюхиваться, оглядываться и неожиданно, вытянув вперёд шею, прямо перед собой увидел красную щель.
Я замер. Что за красный клинок прорезал сплошной белый саван? Что это может быть? Мгновенный испуг вполз на меня колючими холодными мурашками. Может, кто‑то кому‑то подаёт тайный условный знак? Или горит костёр в дезертирско‑разбойничьей пещере? Память услужливо подсунула кошмарного индейца Джо, охотничий нож в руке, таинственное пламя свечи в подземном коридоре…
На мгновение красный лучик сделался синим.
И вдруг острая, как ожог, радость растопила моё сердце. Блаженным теплом она растеклась по груди, хлынула в голову, в руки, ноги. Это же наша хата! И наше окно! И наша неплотно закрытая ставня! А ветер, рванув, накрыл полоску света синей тряпкой, которой мама летом привязывает на ночь вечерешник. И я стою рядом с нашим сеном, сплошь засыпанным снегом. Как же Самурай не учуял меня?
Обогнув курятник, с трудом выдрав калитку из наметённого сугроба, я через двор подошёл к окну.
За стеклом около печки на табуретках сидели папа и брат, курили, стряхивая пепел к поддувалу. Коля что‑то рассказывал, улыбаясь, быстро бежал пальцем по пуговицам расстёгнутой гимнастёрки.
У стола мама резала хлеб, складывала куски аккуратной белой горкой. Рядом в большой деревянной чашке ало светились крутобокие солёные помидоры. По языку растёкся их холодный, сладостно‑острый вкус…
Я поправил планшетку и постучал в окно.
Ника
В девятом классе у нас появился новенький - Николай Беспечанский, племянник директора МТС. Что заставилo его пpиехать из Ростова в нашу школу,- никто не знал.
Представляясь классу, он назвал себя необычным, женски звучащим именем: Ника. Внешность у него тоже была необычная. Запоминающаяся.
Был он высокий, с широко развёрнутыми плечами. Светлые волосы красивого серебристого оттенка стояли коротким густым ёжиком. Брови были тёмные. Не чёрные, а дымчато‑тёмные. Бывают кролики такого дымчато‑серого цвета. На верхней губе заметно выделялись такого же оттенка мягкие усики. И глаза у него тоже были тёмные. Но неприятные: маленькие, неспокойные, ускользающие. Будто мелкий паслён рассыпался и всё бежит, катится, никак не может задержаться.
Больше всего его женскому имени подходили губы - выписанные сердечком, красные. Такого цвета к осени бывают груши‑мочёнки: загорело‑красные, блестящие. И всё равно безвкусные.
Чтобы не было различных мнений, Ника решил сразу застолбить выгодные моменты. Ещё проходили «Евгения Онегина», а он несколько раз начинал разговор, что ему больше нравится Печорин с его истинным аристократизмом, выражающимся в оригинальном сочетании светлых волос и бровей чёрного цвета. Ника прозрачно намекал, что достаточно иметь такой признак - и ты, автоматически, породистый и благородный. Девчонки, конечно, всё это подхватили и разнесли. Я лично слышал, как Валька Шептухова, так и не признанная Юрочкой Малинниковым, не успевая выговаривать слова от переполнявшего её восторга, строчила пионервожатой: «Ой, Екатерина Дмитриевна, вы знаете, светлые волосы и чёрные брови - это так». Ника удачно подал себя.
Вскоре стало известно, что он играет на скрипке. Границы его популярности раздвинулись. Со своей скрипкой Ника прямым ходом, не затратив усилий, попадал в «обьятия» «немки» Полины Глебовны, командовавшей школьной самодеятельностью. А, значит, и в артистические круги, находившиеся из‑за своей известности в привилегированном положении.
Но он опирался не только на аристократическую внешность и девчоночьи «ахи». С такой же обезоруживающей лёгкостью он сумел сблизиться и с ребятами. Некоторых он заинтересовал фотоаппаратом. Несмотря на заморозки, Ника являлся в школу в одной нарядной двуцветной куртке; фотоаппарат на длинном ремешке свисал на грудь, как автомат у бывалого разведчика. В классе, организуя импровизированные девчоночьи группы, разбавляя их ребятами, Ника изображал из себя бывалого фотокора: прицеляясь, становился на колени, прыжком отлетал к окну, взлетал на парты, учительский стол и подоконники. Но ничто не могло его удовлетворить. Он бесконечно менял ракурсы, перегруппировывал фотомассы, заставлял смотреть в разные стороны. Галантно подлетая, двумя пальчиками поднимал вверх девчоночьи подбородки.
В пылу профессионального энтузиазма Ника как‑то взобрался на открытую дверь и до смерти перепугал старенького интеллигентного физика Александра Ильича, с треском и громом рухнув ему под ноги. Рядом с учителем ударил оторвавшийся наличник, а на плечи ему хлынул целый поток пыльной штукатурки.
В другой раз Ника, изощряясь в изобретательности, фотографировал с печки, топившейся в углу. Видно, он слишком увлёкся или что‑то там не рассчитал. Одна нога его сорвалась, Ника резко качнулся и, удерживая в вытянутых руках дорогую вещь, под сочувствующий визг девчонок их кумир упал задом на раскалённую плиту. По классу растёкся удушливый запах горелого сукна.
После этого, ссылаясь на отсутствие плёнки, Ника прекратил фотозанятия до самой весны.
Кроме этих достоинств, Ника был отличным волейболистом. А наши уроки физкультуры в то время преимущественно состояли из неумелого волейбола. Ника получил прекрасную возможность отличиться. Мягко, пружинисто спадая, он брал мёртвые мячи. Высоко взлетал над сеткой, бил коротко и точно. Мяч нырял со стонущим звоном, ломал слабый, неопытный блок.
Учитель физкультуры Пётр Зиновьевич, конечно же, стал всячески пропагандировать и идеализировать Нику, называть его капитаном и вынашивать совершенно маниловские планы относительно первого места на районной спартакиаде. Чувствуя поддержку, Ника стал наглеть на глазах. Он метался по площадке, мешал играть другим, сыпал противоречивыми подсказками и советами, зло высмеивал неумелые пасы и передачи. Десятикласснику Василию Педанову, бывшему до Никиной эры явным волейбольным лидером и в общем‑то игравшему неплохо, однажды громко сказал:
«Твоими клешнями только бамбук стричь, а не пасовать». Васька, удручённый неудачной передачей, блеснул угольными глазами, но смолчал.
С настойчивой обаятельностью действовал Ника и по учебной линии. На уроках истории он поразил учителя, приведя никому не известные факты из личной жизни Степана Разина. Однажды принёс в класс тоненькую старинную книжицу о войне 1812 года с цветным портретом Наполеона I и описанием его жизни. За короткое время Ника стал авторитетом и в этой области.
Литературная подкованность его была потрясающей. С завучем Иваном Поликарповичем, преподававшем словесность, Ника вёл квалифицированные разговоры о не известном нам поэте Есенине, о Григории Мелехове, якобы до сих пор живущем в станице Старо‑Черкасской. После объяснения нового материала задавал сложные вопросы, вдохновлявшие завуча на пространные речи, приводившие его в благодушное состояние. Между прочим, эти интересные вопросы - по каждому писателю - были чёрным по белому напечатаны в небольшой потёртой книжечке в мягком переплёте. Никому в руки Ника её не давал, ссылаясь на тётину принадлежность. Мастерски писал он домашние сочинения: большие по объёму, с собственными оценками героев и их поступков, с многочисленными лирическими отступлениями, в которых клеймил пассивность «лишних людей» с позиции современника, активного борца за общее счастье.
Как выяснилось, Ника сочинял стихи и даже читал их Томке Ткаченко, выдавшей тайну другим девчонкам.
Старался Ника и по другим предметам. Он, как Фигаро, успевал всюду, стремительно мчался вперёд и вверх по всем показателям.
Однажды случилось следующее. Завуч пришёл на урок мрачнее тучи, раздражённо скрипя протезом. Его вообще боялись, а в таком настроении он бывал страшен, как Иван Грозный. «Нолик» задал классу вопрос, и все замерли сердцем, зная, что угодить ему сейчас невозможно. Приготовленные ответы вылетели из головы. В этот момент, сохраняя полное спокойствие, встал Ника. Артистически играя голосом, стал рассказывать о поединке Печорина с Грушницким. Разумеется, он не забыл выделить аристократическую выдержку первого и после этого сразу перешёл к личным взаимоотношениям Лермонтова и Мартынова.
Ника сел, скромно покусывая красные губы. А Иван Поликарпович поставил в журнал пятёрку и вкрадчиво, с каким‑то гусиным шипением в голосе спросил:
- А шьтошь нашьши отлишьники? Пшьшик?
Его выпуклые голубоватые глаза поочерёдно остановились на Кирилле Кулакове, Любке Сушко и мне.
Я ощутил, как пресной тяжестью в моём сердце ворохнулась ревность, и почувствовал, что бледнею. Завуч, сам того не подозревая, точно определил скрытый момент соперничества и благословил его.
Возвращаясь в тот день домой, я прикидывал свои шансы и в конце концов вынужден был признать, что у меня их не много. Учёба - вот, пожалуй, и всё. По фоточасти, волейболу и чёрным бровям на данном отрезке времени Ника был недосягаем.
Однако мои переживания оказались напрасными. К концу первой четверти Ника не выдержал бремени лидера по всем статьям и откровенно сдал.
Первый срыв случился опять‑таки на уроке литературы. Предупредив о задержке и сказав, чтобы в его отсутствие провели самостоятельную работу над ошибками, завуч явился к концу урока, чем‑то довольный, расслабленный. Заполняя время до звонка, он рассеянно взял в руки тетрадь Ники, сидевшего на первой парте. Всмотрелся в написанное и вдруг сказал:
- А ну‑ка, Беспечанский, иди к доске.
Ника вышел.
- Напиши вот эти слова.
Ника взял мел и написал:
«большевицкий»
«оца».
По классу прошелестел лёгкий смешок.
- Внимательно прочти,- посоветовал Иван Поликарпович.
Ника прочёл и, прося помощи, суетливо забегал паслёновыми глазами по девчонкам.
- А если подумать,- настаивал учитель. Ника подумал и во втором слове между О и Ц вписал ещё одно Ц.
- «Оца» - это «овца» или «отца»? - ровно спросил завуч, но в его голосе послышалось вкрадчивое шипенье. Глаза стали похожи на мартовский лёд.
- Оцца,- сказал Ника.
- Молодец.- Иван Поликарпович сдержался.- Садись. Вслед за этим он влепил Нике в тетрадь крупную красную двойку, а затем в фиолетовом цвете перенёс её в журнал.
Двойка за «оцца» явилась переломным моментом в баклановском отрезке Никиной биографии. Он как‑то сразу сдал и перешёл, видимо, в более привычное для себя положение лодыря‑сачка.
Перестал готовить уроки по физике и химии, откровенно списывал примеры и задачки по математике у Кирилла Кулакова. Видно было, что Ника с большим облегчением расставался с непосильной для него, обременительной ролью пятёрочника и, наверное, в душе благодарил Ивана Поликарповича, всё вернувшего на свои места.
Волейбольную площадку залило дождём, и Ника царствовал лишь в девичьем стану.
В связи с затяжной непогодой председатель баклановского колхоза обратился за помощью к директору школы. Антон Платонович распорядился досрочно отпустить старшие классы на каникулы. Почти всю предпраздничную неделю мы вывозили с колхозного тока подсолнечные семечки. В последний день ребят перебросили на силос.
К концу смены заканчивали трамбовку силосной башни. Работа была утомительная: с подъезжавших грузовиков измельчённая кукурузная масса, тяжёлая от сырости, вилами подавалась на деревянный балкончик, опоясывавший башню. Отсюда силос перебрасывался в находившиеся под самой крышей узкие окна. Двое ребят внутри принимали кукурузу, разбрасывали по всей площади и утаптывали сапогами.
Работали без перекуров; спешили воспользоваться дождевой передышкой и выглядывавшим сквозь разрывы туч бледным солнышком.
Ещё на току Ника работал с ленцой и прикрытой иронией неохотой: исчезал в поисках весовщика, уезжал на склад за деревянными лопатами и рукавицами, в старой кастрюле жарил на костре «русский шоколад» - семечки.
На силосе, почувствовав тяжесть кукурузных навильников, он откровенно «зафилонил». Груза на вилы набирал мало, внатруску; жалуясь на живот, подолгу сидел в кабине приезжавшей с поля машины. Бесконечно отвлекал ребят дурацкими анекдотами. Снова стал затеваться с костром, чтобы поджарить выбранную в зелёном винегрете кукурузу.
Меня ужасно злила Никина волынка. В конце концов я не вытерпел:
- Когда ты начнёшь работать?
- В чём дело? - Ника кинул полнавильника.- Тружусь, как раб.
- Сачок ты, а не раб. И другим действуешь на нервы.
- Ну, шеф…- Ника источал дружелюбие.- Я не обожаю сей салат. А вы, вижу, любите.
- Шутить ты - мастер. А работаешь - плохо. Не хочешь - сматывайся отсюда, не отбивай от дела других.
Ника одарил ребят шикарной улыбкой и иронической поэзией:
- Комсомольский босс заставляет есть силос!
Комсомольцы! Дети! Люди!
Заучите назубок:
Кто силоса есть не будет,
Тот получит - вилы в бок!
Ребята засмеялись.
Я ответил ему:
- Он - спортсмен, поэт, артист,
Не работает, а йист. Он - Печорин, он - герой.
Догадайтесь, кто такой?
Ребята опять засмеялись.
А Ника, заметно побледнев, подошёл ко мне вплотную, процедил сквозь зубы:
- В Ростове мы, навроде тебя, знаешь, как воспитывали.- И чвиркнул слюной мне под ноги.
- Ну и катись обратно,- сказал я.- А тут мы тебя будем воспитывать.
Что‑то шепча, Ника прыгнул с башни в кузов машины, с силой вонзил вилы в кукурузный салат.
Наконец работа была закончена. По узкой железной лесенке ребята стали спускаться вниз. Некоторые уже стояли в кузове «газика», в середине Ника рассказывал что‑то весёлое, взмахивал вилами; вдруг сделал стремительный выпад, будто вонзил копьё в смертельного врага.
Я решил опередить спускавшегося по лестнице Женьку и, наметив в кузове свободное место, прыгнул. Совершенно неожиданно для всех Ника вздёрнул вилы остриём вверх. В узком луче заходящего солнца кроваво блеснули отточенные рожки.
Холодком кольнуло сердце. Затем меня что‑то жёстко рвануло, я упал на деревянный, скользкий от зелени пол. Сверху грохнулись вилы.
Я сразу вскочил на ноги. Крайний рожок захватил мою штанину и, вздёрнув её до бедра, вышел под ремнём брюк наружу, слегка оцарапав бок.
Трясущимися руками я вытащил вилы из брюк, с трудом протолкнул слова в пересохшее горло:
- Ты что, совсем уже?..
Ника выглядел растерянным:
- Кто же знал, что ты сиганёшь? Хоть бы предупредил.
Заглушив его слова, взвыл стартер грузовика.
Рана от вил была небольшая и заросла быстро. Но белый бугорчатый шрам на боку, около самого сердца, сохранился и по сей день.
Ника всё ещё напоминает о себе.
«Для старшего возраста».
Наша первая книжка
Однажды папа принёс из МТС книжку и несколько вечеров подряд читал её вслух, сидя у медной гильзы‑коптилки. Было страшно, но интересно. Мама останавливала жужжащее колесо прялки. Коля, обновлявший куропачьи силки, переставал строгать, тихонько раздёргивал спутавшийся ком конской гривы. У меня в памяти остался мрачно‑таинственный рыцарь‑оборотень, питавшийся кровью.
Чёрными непроглядными ночами, превращаясь в вурдалака, вылетал он за добычей; страшными красными глазами выискивал жертвы - спящих девушек и уносил их в неприступный замок, в глухое замшелое подземелье.
После этого я полгода боялся выходить вечером из дому.
От папы же узнали, что в МТС из Морозовской привезли целую машину всяких книг и библиотекаршу; при клубе открылась изба‑читальня, можно записаться и брать книжки на дом.
Тут как раз подошли каникулы, и мысль: совершить вылазку в Баклановский - созрела окончательно.
Дорога была неблизкой, и сам собою вставал вопрос о транспорте и вооружении. После споров и прикидок решили двинуться по речке на коньках. У Пашки с Женькой коньки были самодельные, вырезанные из карагачевого ствола, для прочности и устойчивости оббитые снизу латунной полоской. Мне к Новому году папа привёз из станицы настоящие.
В качестве оружия вырезали новые «штыки» из американского клёна. В те года мы всегда имели при себе боевое снаряжение: палку с гвоздями, чекмарь, кнут, ножик. Ребята постарше носили поджигники, заострённые стальные трости, настоящие штыки или тяжёлые трофейные тесаки. Наверное, слишком жива была в памяти война, приучившая людей полагаться на оружие.
Штыки предназначались против баклановских собак. Кроме того, они здорово помогали в дороге - самодельные коньки плохо отталкивались, и штык в этом случае был незаменим.
К обеду мы с Женькой (Пашку мать в последний момент не отпустила) были в Баклановском. Замёрзшая в нетопленой избе библиотекарша заметно обрадовалась редким читателям. Поругивая простуженным цыганским голосом морозы, она карандашом записала наши фамилии и название хутора в тетрадку, вынесла из‑за перегородки стопку книг. Согреваясь движением и разговором, разбросала товар веером:
- Самые интересные… Далеко живёте, a пришли. Молодцы.
Мы стеснялись, молчали. Когда «ехали» сюда, договаривались, что будем просить «про войну и про разведчиков». Из предложенного я выбрал «Р. В. С.» Гайдара и «Книгу про бойца», на обложке которой в лихо сдвинутой ушанке крутил цигарку красноармеец. Женьке досталась какая‑то унылая повесть без единого рисунка. Библиотекарша книгу всячески хвалила. По её словам, она написана про войну, для старшего возраста, но её с интересом читают и дети. По смирному Женькиному лицу было видно, что книжка ему не нравится. Но отказаться было неудобно.
Понадёжнее засунув мягкие томики за пазухи, двинулись в обратный путь.
За хутор выбрались, когда раскалённое морозом, обсыпанное сахарной изморозью солнце склонилось к бугру. Обгоняя друг друга, проскочили старую плотину и выехали к баклановскому мосту. Под крутым яром, в уютной круглой ямке, на отполированном позёмкой зеркальном льду баклановские пацаны гоняли большой рыжий мяч из коровьей шерсти. Женька чуть слышно уронил «Бакланы!», и мы остановились, не зная, что предпринять. Путь вперёд был закрыт. Позади - чужие владения.
Я глянул на Женьку. Не поворачивая головы, он косил глазами на дорогу, разбегавшуюся от моста двумя рукавами: к бугру и к лесопитомнику.
- Может, не тронут?
- Коньки поотбирают…
- Что будем делать?
- А штыки для чего? - Женька, как бы пробуя, ударил штыком в лёд. Вокруг гвоздя мгновенно выткалась весёлая хрустальная паутина.
- Откуль будете? - К нам подошёл мордастый бузивок в заячьем капелюхе.
- С Быстрянского.- Я махнул рукой за мост, где виднелись вербы лучки.
- Шо робите на нашей протоке?
Я хотел показать книжки, но меня перебил маленький, похожий на паучка пацан в чёрной пилотке с пришитыми вязаными ушами. Он ткнул кривой палкой в мой конёк:
- Дай проехаться!
Я растерянно молчал, а он зацепил своей загогулиной за конёк и дёрнул. Одна моя нога взлетела надо льдом, другая скользнула в сторону. Взмахнув руками, я стал падать.
Падая, я успел заметить, как Женька тупым концом штыка ткнул в живот злого мальчишку. Тот заревел, и сразу же сказал заячий треух:
- Аха, значицца, маленьких бить?
Тут я больно трахнулся затылком о лёд, звонкие горячие льдинки брызнули мне в глаза, на мгновение я потерял сознание.
Когда пришёл в себя, то на своих ногах обнаружил кучу бакланов, развязывавших ременные крепления на «снегурках». Среди них мелькала чёрная пилотка. Я дёрнул ногами, но мальчишки сидели густо, как куры на насесте, торопясь, дёргали ремешки, вмёрзшие в обувь. Кто‑то, отчаявшись развязать, сильно дёрнул левый конёк, вслед за ним съехала бурка.
Наконец они стащили «снегурочки», забыв обо мне, шумно переругиваясь, стали делить добычу. Громче всех кричал, размахивая моим штыком, противный ушастый пацан.
Я вскочил, натянул бурку. Около моста, прижавшись к деревянному настилу, сражался с бакланами Женька. Противник взял его в полукольцо, но никто не решался напасть первым. Женька, жарко блестя из‑под бараньей шапки чёрными глазами, стоял со штыком наперевес. Один из бакланов незаметно взобрался на мост, подполз к краю, прыгнул сверху Женьке на плечи.
Я отчаянно крикнул «Женька!». Он отпрыгнул в сторону, и нападающий рухнул на лёд. Женька швырнул штык наверх, подтянулся на руках, навалившись животом на мост, вскочил на ноги.
Неожиданно из‑под его фуфайки вылетела книжка, зашелестев страницами, упала на лёд. К ней сунулся баклан в шинели с отрезанными полами, но Женька, будто саблей, резко свистнул в воздухе штыком, страшным голосом крикнул:
- Не подходи!
Огибая толпу, я побежал к Женьке.
В этот момент на яру морозно взвизгнули тормоза. В наступившей тишине звонко щёлкнула дверца кабины, на подножку свесилась длинная пола серой шинели. Я узнал папу.
Папа спрыгнул с подножки и быстро пошёл к нам. У меня вдруг сами собой потекли слёзы, и ноги сделались как ватные. Я прислонился к мосту. Шофёр громко засигналил.
Женька перепрыгнул через обронённую книжку и, улюлюкая, с силой отталкиваясь штыком, понёсся за сыпанувшими по речке бакланами. Через несколько минут он вернулся. В его руке умиротворённо перестукивались мои коньки.
Потом мы вместе с папой ехали домой в кабине «студебеккера». За окном в сгустившихся сумерках мелькала синеющая дорога. В кабине было тепло, покойно и надёжно пахло бензином, разогретым маслом. Над нами беззлобно подшучивал шофёр Миня Изварин, советовал в следующий раз вооружиться против бакланов поджигниками и идти в поход целой ватагой.
Папа стал смотреть мои книжки. Затем, наклонившись к светлеющему стеклу, открыл Женькину, громко прочитал: «Повесть о настоящем человеке».
- Ого! - Папа оживился.- Молодецкую книжку выбрал Женя.
- А что, интересная, Григорий Андреевич? - Миня полез рукой под баранку, включил свет.
- Настоящая,- сказал папа.- В ней описано, как нужно бить врага, никогда
ни в чём не отступать и не сдаваться.
- Библиотечная тётенька сказала: для старшего возраста,- вздохнул Женька.
- Ну и что ж? - Папа крепко встряхнул книжечку.- Она для всякого возраста годится. Есть и взрослые, которые её не стоят, есть и маленькие, которые являются настоящими людьми. Для них она и написана. Вот, например, Женька сегодня показал себя самым геройским образом: один отбился от десяти, настоящий он казак? - Настоящий!
- А в книжке про какой подвиг описано? - спросил я.
- Там один лётчик с перебитыми ногами почти три недели…- начал было папа. Потом спохватился, отдал книжку Женьке.- Вы ж теперь учёные люди, прочитаете сами. А Михаилу я расскажу в другой раз.
Женькину книжку не относили в библиотеку целый месяц - после каникул всем классом читали её на уроках чтения. С нетерпением ожидали момента, когда Семён Васильевич садился в учительское кресло и открывал обложку с краснозвёздным пикирующим самолётом. «…Превозмогая вяжущую усталость, он всё полз и полз, падал, поднимался и снова полз, не ощущая ни боли, ни голода, ничего не видя и не слыша, кроме звуков канонады и перестрелки…»
В классе стояла мёртвая тишина. Не толкался Пашка. Не затевали возни непоседливые братья Бурулины. Стихали девчонки. «…Натруженные ноги жёг палящий огонь, но Маресьев продолжал тянуть штурвал на себя…». Лишь протез Семёна Васильевича тихонько позванивал. Он звенел всегда, когда учитель волновался.
А когда с Женькой ходили менять книжки в избу‑читальню, даже и не думали о бакланах. Потому что, прочитав «Повесть о настоящем человеке», мы уже ничего не боялись.
Пятирублёвая история
В начале весны около Морозовской случилась железнодорожная катастрофа; среди прочих сошёл с рельсов вагон с велосипедами. Часть исцарапанных, местами погнутых «ижаков» пустили в распродажу по сниженной цене. В это время с какими‑то отчётами в райцентре был папа.
Так у нас появился «ишачок», низенький, смирного вида велик с красными покрышками шириною почти в ладонь. По тем временам это было невиданное приобретение. Когда Коля в первый раз вывел «ишачка», к мосту сбежался весь хутор. Старшие оценивали грузоподъёмность и проходимость транспорта, присаживались на багажник, перебирали ключи; мы мечтали об одном - надавить на язычок звонка; Колины друзья с застарелой небрежностью шикали насосом, спорили о скоростных возможностях «лисапета».
Лелея «технику», и вообще приученный голодными годами войны к чрезвычайно экономному хозяйствованию, Коля использовал «ишачка» очень аккуратно. Чаще вёл рядом с собою, садился в седло лишь на ровной дороге, не выводил из дому при малейшем намёке на дождь. Меня к велосипеду не подпускал, и когда уходил на работу, выкручивал длинный болт, крепивший руль к передней вилке. Ключи прятал.
К тому времени с помощью папы я уже научился держаться на «ишачке», и никакие Колины хитрости не могли меня остановить. Обмотав головку тряпкой, я закручивал болт старинными, откованными в кузне щипцами, бодро скакал по дорожке до плантации и обратно. Долгое время я никак не мог научиться слезать и каждый раз падал, когда нужно было останавливаться. Что при этом нужно тормозить, я долго не мог догадаться.
Однажды тёплым и парным (курилась от яркого солнца подсыхающая земля) апрельским деньком мама пришла к лиману, где я, надеясь на удачу, ширял остями в ямки и колдобины.
- Сынок, оседлай железного жеребчика, съезди в сельмаг. Затеялась стирать, а мыло кончилось. Не побоишься?
Побоишься!.. Как будто можно чего‑то бояться вместе с велосипедом! Гадюка - не достанет, хори - не догонят. Да и собаки вряд ли. Магазин, недавно открывшийся в Лесопитомнике, на полпути между хутором и разъездом, был недалеко.
Вскоре я был в Питомнике, совершенно крошечном посёлке из нескольких саманных домишек, поставленных в излучине Сухой. Магазин, занимавший половину одного из домиков, был закрыт. На двери, не оставляя никаких надежд, висел неприступный замок величиной с утюг. Я посидел на тёплой деревянной ступеньке, поглядел в зарешечённые окна, сходил к погребу, где хранились керосин и порожняя стеклянная посуда. Над всем посёлком царила какая‑то унылая, немая пустота, не было слышно человеческих голосов, петушиных криков, не у кого было спросить, куда делась продавщица, откроется ли ларёк.
От нечего делать я изучил пятёрку, которую мама мне дала на мыло, изо всех сил стараясь разглядеть на рисунке миниатюрного солдата в каске, изображавшегося, по мнению некоторых ребят, на денежных знаках с какой‑то таинственно важной, государственной целью. Солдата я не нашёл, зато обнаружил две написанные химическим карандашом буквы «А». Они были заманчиво‑красивые, и я стал думать о том, кто этот А, в каком далёком городе написал он этот вензель, кому и какой он хотел подать знак. Почему‑то мне казалось, что надпись была неслучайной и кому‑то на что‑то намекала.
Томясь ожиданием и безлюдьем, я пошёл посмотреть на рельсу, висевшую на деревянном турнике у конторы. В рельсу били куском винтовочного ствола три раза в день: утром, в двенадцать часов, когда начинался обеденный перерыв, и в пять часов, когда кончался рабочий день.
Неподалёку лежала куча серого песка - в Питомнике затеялись рыть колодец. В песке я обнаружил непонятный предмет: короткий костяной цилиндр,- будто кусок бинокля с печерицами вместо линз, изъеденными червями. Я никак не мог сообразить, что означает эта трубочка, вырытая из земли. Наконец решил, что это позвоночник какой‑то большущей рыбы, плававшей тут, когда в этих местах не было ни земли, ни людей, ни хутора, а было сплошное море. Я стал высчитывать рост этой рыбины, прикинув разницу между этим позвонком и хребтом «вязей по локоть», которых папа приносил с рыбалки. Получалось, что эта рыба длиною была никак не меньше двух метров. Я представил, как она, лениво шевеля стальным хвостом, зыркая немигающими белыми глазами, рулила метров на пять ниже нынешнего Питомника, хищно щёлкала острой кривозубой пастью.
Наконец моё терпение кончилось, и я поехал домой. На курганах остановился посмотреть на хутор, раскинувшийся под бугром по речке. Неожиданно около меня из норы выскочил длинный бурый хорь и, складываясь пружиной, понёсся к залитому водой Гусиному лиману. Я погнался за ним. Несколько раз я догонял зверька, но он, разгневанно шипя, приседал, готовясь к прыжку. Я поджимал ноги, и велосипед останавливался. Было известно, что хорь запросто мог цапнуть за палец. Внезапно он исчез, видать, юркнул в чужую или старую норку.
Я снова выехал на дорогу и сразу же увидел, что мне навстречу едет хуторской почтальон Алёха Поп. Почему‑то встреча с ним считалась плохой приметой. Может быть, поверье зародилось в военное время, когда он приносил в дома похоронки - и приносил беду. Но скорее всего, виноват был Алёхин квазимодский вид. Был он громадного роста и неимоверной толщины. Жирное красное лицо и красные огромные, как лопата‑грабарка, руки были покрыты жёстким медным волосом. Веки тоже были красные, широко вывернутые, кроваво слезящиеся. При взгляде на них у меня тоже всегда начинало щипать в глазах, становились мокрыми ресницы.
При этом почтарь никогда не унывал, был громкоголос и весел. Встретив нас на дороге, останавливал свою буланую лошадёнку, манил к себе толстым, как кусок кровавой колбасы, пальцем, затевал разговор. Он рассказывал о некоем хитром сыне, изучавшем чужеземные языки. В результате этого он, якобы, перестал понимать родного отца, заставлявшего его работать, за что однажды и был по‑настоящему проучен «граблеусом по спинеусу». Кроме этого, Алёха постоянно предлагал нам перевести на русский стишок, который он якобы читал на турецком языке:
Ягэрге поегэрге в магазэрге на кагэрге.
Всякий раз на Алёхином лице была надежда, что никто из нас не поймёт этих громыхающих, как телега по булыжнику, слов, и всякий раз мне казалось, что сам Алёха с его тарабарским стишком как раз и был тем хитрым сыном, получившим от отца по «спинеусу».
Алёха, направляясь с почтой в Питомник, пронёсся мимо меня, важно кивнув головой, остекленело выпучив оловянно‑белые, в красном ободке глаза. Двуколка под ним гнулась и жалобно скрипела.
Дома я поставил велосипед у порога и, обрисовав маме магазинные дела, полез в брюки за деньгами. Пятёрки в кармане не было. Я вывернул подкладку, тщательно осмотрел изнутри штанину, сколотую снизу булавкой. Понимая, что бессмысленно тяну время, порылся в кожаной кобуре велосипеда, где хранились ключи. Подавленный внезапностью и несправедливостью новости, я рассказал о пропаже.
Мама тоже расстроилась: не было ни мыла, ни денег. Огорчённая этой двойной неудачей, она стала меня упрекать:
- Трудно, кругом нехватки… Мы стараемся. Папа из кожи лезет. Коля с четырнадцати лет на прицепке - а ты?! Видать, деньги утерял, поэтому и мыла не купил. А Коле к вечеру нужна чистая рубаха…
Меня страшно обидело мамино предположение, что мыло не куплено из‑зa утери пятёрки. Я стал спорить и доказывать, что через неделю верну деньги, как только насобираю суслиных шкурок.
Горячие слёзы совершенно неожиданно брызнули из моих глаз на щёки, на зелёный японский френч. Я убежал за сарай и там, в тёплом затишке, долго соображал и прикидывал, где я мог утерять бумажку: когда рылся в песчаной куче у колодца или когда гонялся за хорём на курганах. Я решил проехать по своему первому следу и поискать пропажу.
В этот момент около дома раздался скрип двуколки и сухой стук: Алёха Поп колотил кнутовищем по плетню, извещая о приезде. Я вышел к калитке и снова увидел почтаря в низко надвинутой на глаза зелёной полувоенной фуражке, скрывавшей оловянные рачьи глаза. Из‑под брезентового укрытия Алёха вытащил и поставил на подкрылок посылку, затем, трудно сопя, шутливо требуя с мамы магарыч, вытащил из кармана пучок бумажек. Нужного извещения он в нём не нашёл, полез в другой, извлёк новую пачку квитанций. Сверху, прижатая толстым красным пальцем, лежала голубоватая пятёрка. Это была она. Я её сразу узнал: сложенная вдоль, с одним слабо держащимся, как открытая форточка, уголком. И даже фиолетовый вензель А удалось увидеть, пока Алёха, плюя на пальцы, перебирал бумажки. Я ужасно обрадовался и всё ждал, когда почтальон отдаст мне мою пятёрку, а я с гордым и независимым видом (зря ругали!) протяну её маме.
Но радовался и гордился я преждевременно. Алеха засунул квитанцию, на который расписалась мама, в карман вместе с другими и вместе с моей пятёркой, коротко сказал «До свиданьица» и, круто выворачивая около плетня коня, подмигнул мне красным глазом:
- Ягэрге поегэрге…
Я никак не мог поверить, что он увезёт наши деньги. Мне всё казалось, что почтарь шутит по своей обычности, вот‑вот он поднимет пятёрку над головой и - в качестве оброка - заставит плясать или рассказывать стишок. Однако Алёха лихо чмокнул толстыми вывернутыми губами, ударил лошадь вожжами по бокам и, широко расставив локти, ускакал.
А я всё смотрел ему вослед и изумлялся в душе новой несправедливости: как же так - человек нашёл чужие деньги и не отдаёт их хозяину. При этом отвратительно шутит и моргает как ни в чём не бывало. Может быть, он присвоил потому, что вензель на пятёрке похож на его инициалы? Или так вообще положено: что нашёл - то твоё?!
Всё это было как‑то неприятно сложно, обидно и несправедливо. Маме я ничего не сказал и пошёл в сарай за капканами. Нужно было ловить сусликов у шоссейки, чтобы сдать шкурки и вернуть утерянные деньги.
Однажды, уже летом, я увидел, как из Баклановского, где была почта, по бугру едет Алёха Поп. Он скакал необычно быстро, стремительно и красиво пропадал в балочках, внезапно появлялся на пригорках. Неизвестно почему вспомнился пятирублёвый случай, и я неожиданно сообразил: ведь почтальон не знал, что пятёрку утерял я. Не знал! А если бы я сказал ему об этом, он бы тут же отдал.
И дело с концом.
Вроде бы дело прошлое, да и денег пропало - кот наплакал, а всё‑таки на душе стало легче.
Партизаны
Послевоенная мода на пригородные хозяйства дошла и до нас. Поздней весной старенький «Универсал» притащил из Морозовской тележку с рабочими и инструментом.
В конце хутора, в излучине Быстрой, трактор вспахал заросшую высокой метлицей круглую полянку. За неделю рабочие разбили грядки и кавалы для полива. Из толстых верб под яром соорудили чихирь, поставили движок; трубы вывели наверх, к центральному кавалу, делившему плантацию на два полукруга.
Затем высокий грузный человек в красном башлыке, висевшем за спиной, привёз на бланкарде с железными крыльями спеца - старичка‑калмыка в круглых очках. За неимением жилья дед Целовальник поселился в старенькой кухоньке Полудённовых. Ранним утром, вооружившись маленькой остро отточенной лопатой на длинном держаке, он обходил свои владения, хозяйственно срубая сорняки.
Скоро плантация зазеленела. В колено поднялись луковые перья. Шершавыми листьями устлали кавалы огуречные побеги. Узорчатым бархатом накрылись морковные грядки.
С этого времени наши интересы главным образом переключились на плантацию. Перед нею отступила даже рыбалка. Мы оказались соседями, и этот факт поддерживал наши надежды на первоочередную долю в спеющей добыче.
Утром Пашка заходил за мной. Вместе шли к Женьке - поближе к огороду. Вечером, когда опускалась прохлада, дед Целовальник азартно играл с нами в городки, но в свои витаминные владения не пускал.
На робкие просьбы Женьки, подговариваемого Пашкой, отвечал категорическим отказом, ссылаясь на запрет товарища Зеленцова.
Товарищ Зеленцов, даже летом не снявший башлыка, вскоре снова появился в хуторе. Вдвоём с дедом они целый день вбивали сохи, там, где начинался главный кавал, прикручивали проволокой поперечные жерди, к вечеру всю постройку заложили ветками и бурьяном. Получился заманчиво‑уютный шалаш, в который и перебрался спец.
Тем временем на плантации пошли первые пупырчатые огурчики - дед Целовальник приносил их Женькиной матери в обмен на молоко. На созданном Пашкой военном совете решено было начать активные наступательные действия. На вооружение было принято несколько способов, число которых увеличилось после того, как поспели синенькие и первые красненькие.
Все налёты производились из‑под яра в районе чихиря. В щуриные норы вставлялись колья, по которым на яр вылезал Пашка и вёл наблюдение за охраной. Если деда вблизи не было, Пашка подавал знак, сам же по‑пластунски исчезал в кукурузе, высоким забором обозначавшей границы овощного хозяйства. Мы ползли следом. Добыча делилась поровну (с небольшой надбавкой Пашке за вырост и атаманство) и молниеносно съедалась под берегом, в густых кустах белотала.
Вскоре, однако, дед Целовальник, то ли по ободранным кустам, то ли по кольям‑ступенькам в гнёздах и пробитой животами тропинке, догадался о потерях и стал регулярно патрулировать облюбованный нами район. Своей копьеобразной лопатой он вырубил маскирующую кукурузную изгородь и открыл пространство для наблюдения.
Мы решили не отступать. Были предприняты ответные меры в виде ивовых венков, за которые густо втыкался молочай и щирица. С такой головой можно было смело вылезать на яр и следить за спецдедом. Двое других набивали пазухи огурцами и красненькими.
Раз‑два в неделю мы официально обращались к деду с просьбами, и он как старым знакомым разрешал пройти к грядкам, сорвать по десятку овощей. На рыбалку теперь всегда ходили мимо плантации, даже под прицельным взглядом бдительного деда можно было подфутболить огурец побольше себе на ход и незаметно его поднять. Женька, например, очень ловко срывал пальцами ног ветки с огромными красными перчинами, чуть припадая на одну сторону, волочил добычу до первых кустов тёрна.
Потом Пашку, как это часто случалась, осенила совершенно гениальная идея: рыбалить на… овощи. Не вылезая на яр и ничем себя не обнаруживая, забрасывали удочки в грядки. С не меньшим интересом, чем во время рыбьего клёва, ждали, что появится на крючке: крутобокий, плотный, как линь, синенький или жестколистая вязка с огурцами, шелестящая, будто вытащенный из воды возмущённый чекомас.
Вначале улов был слабый - нитяные лески не могли соперничать с жилистыми, заматеревшими к августу будыльями. Стали ссучивать леску в пять или шесть ниток, как на щучиную удочку. Улов увеличился. Наконец Пашка изготовил закидушку «на сома» - вместо нитки привязал к удилищу скрученную вдвое медную проволоку, а к ней - выточенный из спицы крючок, размером с большой палец. Пoперва`х, правда, дело шло плохо: проволочная снасть пружинила, упорно не хотела падать в грядки. Тогда Пашка привязал грузило - увесистый свинцовый шарик и стал собирать богатый урожай.
За этим занятием нас однажды застал Васька Болт. Он появился незаметно, и мы с Женькой обмерли, увидев его знаменитую тельняшку, смугло‑литое, тугоскулое лицо с длинными прямыми волосами. Васька проследил, как Пашка притащил на крючке куст паслёну, презрительно чвиркнул сквозь зубы слюной:
- Ну‑ка, Чигоман, ещё закинь!
Пашка кинул снова. И опять неудачно - на крючке висел сухой кукурузный лист.
Перекатив языком самокрутку, Болт взял из Пашкиных рук удилище, сказал внушительно:
- Кш!
Мы отошли к кустам, а Васька резко откинулся назад и взмахнул рукой. Свинцовый шарик, свистнув, улетел на яр. Васька потряс рукой, будто дразня червяком сытую рыбу, выплюнул цигарку и дёрнул.
Крючок не поддавался.
- Видать, капитальный гурка попался…- Болт дёрнул сильнее.
И вдруг случилось страшное, будто под яр упала граната. Наверху показался товарищ Зеленцов в фуражке и зелёном френче. От его широких галифе к Васькиной тельняшке, будто линия связи, протянулась медная проволока. Васька замер с поднятой рукой, а товарищ Зеленцов, крикнув что‑то железное, обрушился с яра.
Что произошло дальше, мы не видели, потому что сразу после появления на яру столь редкостного улова кинулись через речку в лучку. Известно лишь, что Болт был отведён в шалаш, а потом отвезён товарищем Зеленцовым в станицу. Пашкина удочка бесследно пропала.
Результатом всего этого было ещё одно событие: на помощь деду Целовальнику прислали сторожа - шепелявую и горластую тётку Дарью.
Пришлось отступить.
В сентябре начался вывоз урожая, два раза в неделю приезжал трактор с рабочими, доверху нагружавшими тележку разноцветным товаром. Снабженческая стратегия была передислоцирована на дорогу.
Простейший способ добычи заключался в том, что следовало как можно дольше бежать рядом с тележкой и жалобно кричать сидящим наверху рабочим: «Дядя, дай капусти`нку! Дай капусти`нку!»
Почему‑то всегда кричали «капусти`нку», хотя ассортимент был широкий. Рабочие смеялись и бросали нам морковку или побуревшие и потрескавшиеся на солнце огурцы‑семенники. Пашка неутомимо бежал за трактором через весь лиман и дальше, до самой шоссейки, за что и вознаграждался дополнительно.
Подстерегали трактор на бугорках и выбоинах, где часто из тележки выпрыгивали синенькие или кочаны капусты. Потом сами приноровились углублять ямки и рыть новые канавы на дороге, рассчитывая поднять доходность на тряске. Стали было практиковать заграды или завалы: вытаскивали на дорогу камни, разбитые бутылки, позеленевшие гильзы, всякие военные железки, сплошь и рядом торчавшие из бурьяна. Трактор, однако, такие преграды не пугали, и никакого витаминного выигрыша мы от этих операций не имели.
В ноябре стали вывозить последнее - морковь и капусту. Перед лицом окончательно ускользавшего «подножного корма» необходимо было активизироваться.
Пашка разработал план партизанских действий. Он предлагал заминировать дорогу «жёлтенькими» - пулемётными зажигательными патронами ярко‑жёлтого цвета, ковром устилавшими поле бывшего аэродрома. Из Пашкиного замысла следовало: жёлтенькие взорвутся, трактор остановится, тракторист и рабочие уйдут за необходимой помощью в колхозную кузницу. И тогда можно будет смело атаковать овощной объект. Пашке ужасно нравилась его партизанская задумка, он прикидывал различные варианты и, наконец, стал собирать снаряды. И даже определил наилучшее для закладки взрывчатки место: канава на выезде из лимана, где трактор всегда притормаживал.
И вот однажды он стал рыть в этой канаве ямку немецкой каской. Па его paсчётам, «мина» должна была выдержать телегу или двуколку, но взорваться под нагруженным трактором.
Женька, молча следивший за Пашкиными приготовлениями, высказался против:
- Вот именно, что взорвётся. А если трактор разворотит, тракториста убьёт? А если на тракторе будет товарищ Зеленцов? Знаешь, чем это пахнет? Нас за это по головке не погладят…
Пашка заспорил:
- Во‑первых, как узнают, что подложили мы? Во‑вторых, что сделают трактору патроны? Могут только картер покарябать. Рабочие сидят наверху.
- Патроны термитные,- стоял на своём Женька,- облепят горючим весь «Универсал», загорится мазут, следом - бензин…
- Ну, заныл.- Пашка имел недовольный вид, но рыть перестал и неопределённо повертел в руках зеленоватую, в ржавых пятнах каску.- Моркошки‑то неплохо было б прибрать. Свезут всю дочиста, и не попробуешь по‑хорошему. Посмотрим, как ты завтра будешь нестись за тележкой…
С утра затеялся мелкий обложной дождик. Сеял целый день, собрался в ночь. Под камышовым навесом около Женькиного сарая мы играли «в ножички», и тут услышали знакомый лязг пригородного трактора.
- Попросим капустинку? - Пашка встал.- Тo хотел весь эшелон взять трофеем, а теперь - «капустинку»…- Женька осмелел в своём дворе.- Вообще‑то неохота по грязюке шлёндрать.
Из‑под навеса стали следить, как «Универсал» не спеша спускался в лиман, как неудержимо, будто сверх меры выпил терпкой осенней влаги, скользил, мотался прицеп с капустой. На выезде, в том месте, где Пашка собирался минировать, трактор застрял. Тележка скатилась в размокший кювет и заклинилась, стала поперёк движения. «Универсал», железно визжа, хотел выбраться рывками, но колёсные зубцы не могли уцепиться за жидкий чернозём, крутились на месте, раскидывая ошмётки грязи, всё глубже зарывались в колдобину.
Тракторист стал ходить вокруг, заглядывать под тележку, бить ногой по колёсам. После новой попытки он, по обычаю всех потерпевших неудачу шофёров, по кромке лимана направился к ближайшему, Женькиному, дому за лопатой.
Вместе с трактористом пошли и мы. Водитель стал разрывать под колёсами грязь, добираясь до сухого грунта. Мы собирали камни. Пашка ушёл к шоссейке и приволок метровый кусок танковой
гусеницы и знакомую фрицевскую каску.
Мы с Женькой переглянулись, но промолчали. А Пашка стал рьяно помогать обрадовавшемуся трактористу врывать железо под застрявшее колесо.
После первого же рывка зубцы вцепились в гусеницу, и колесо медленно выбралось из ямы. Следом, опасно накренившись, выползла из кювета тележка.
Тракторист остановил машину и подошёл к нам:
- Молодцы, хлопцы, что помогли. Спасибо. А тебе паренёк,- он дружелюбно хлопнул Пашку по плечу,- особая благодарность. С пользой применил фашистские трофеи. Без вашей помощи мне бы тут капут. Ну‑ка, погодите…
Тракторист залез в прицеп и, вытащив из‑под брезента сетчатый мешок, наложил туда капусты и моркови:
- Это вам - от меня. Матеря` нехай борща наварят. Растите большие.
Трактор уехал.
Мы долго смотрели ему вслед - не застрянет ли.
Пашка, сильно размахнувшись, швырнул в лужу помятую трактором немецкую каску.
Письмо
Суровая память войны стиралась на наших глазах. Вывезли снаряды и распахали аэродром. Забывались немецкие словечки и ругательства. Из домов выбрасывали плоскодонные немецкие каски, в которых хозяйки хранили куриные яйца. Керосиновые светильники из сплющенных гильз постепенно заменялись лампами‑семилинейками.
Сноха Чехониных, жена старшего брата Володьки, ездившая «на гости» к родным в Новочеркасск, привезла нового образца десятилинейку. Все ходили смотреть на это сверкающее чудо, лампа была из весёлого зеленоватого стекла, большой пузырь оканчивался широким, как бы добавляющим яркости раструбом. От десятилинейки, подвешенной под никелированным отражателем, дом Чехониных сиял, как хрустальный дворец.
Патефон первыми купили наши родственники Суховы. К ним тоже ходили целыми домами и остыли лишь тогда, когда заезженные многократными повторами пластинки стали издавать ужасное рычание, будто на них были записаны звуки джунглей.
Позже десятилинейки и патефоны появились во многих домах. Были они и у одной бездетной пары, Таи и Марка Ивановича Нужновых.
Марка Ивановича занесло в наш хутор войною. Говорили о нём разное, но человек он был хороший: тихий, малопьющий и с золотыми руками, летом работал мотористом на плантации, зимой постовалил и сапожничал. Был отличным печником, плотником, столяром, и хозяева по очереди нанимали его поправить крышу, сложить сарайчик, переложить дымящую печку, вставить новые оконные рамы. Он владел всеми возможными в наших условиях музыкальными инструментами, и сколько я помню, ни одна хуторская гулянка не обходилась без Марка Ивановича и его старенькой двухрядки с красными мехами.
Вначале он поселился у одинокой бабки Парфентьевны, жившей у моста. Затем «пристал в зятья» к деду Мите, женившись на его дочери Тае. Через два года он построил в конце хутора, у самой лучки, небольшой деревянный домик и отделился от тестя.
Дом получился лёгкий и светлый, с двумя уютными комнатками, весёлой красно‑жёлтой черепичной крышей. Из‑зa этого, а также привлекаемые хозяйской приветливостью, к Нужновым стали ходить на посиделки.
Оставшиеся без мужей молодые женщины вязали платки, перебирали хуторские и колхозные новости, устилали пол хрустящим слоем подсолнечной шелухи. Ребята и девчата крутили патефон, спорили, что ставить: Шаляпина или Русланову. Потом вся компания, «высаживая» проигравших, резалась в разнообразного «дурака»: подкидного, с передачей, с погонами и т. д. К концу вечера хозяин брал сапожньй инструмент и садился к печке «чеботарить»: прибивал деревянными шпильками подошвы в сапогах, подшивал кожей валенки. Вытаскивая кисеты и «Прибой», к нему переходили мужчины. Начинались рассказы о всяких военных случаях, редкостных происшествиях на охоте и рыбалке.
Женщины пили кислый грушевый взвар и обсуждали намечающиеся свадьбы.
Пашка стал ходить к Нужновым после того, как бросил школу. Работа в кузне автоматически ввела его в круг «больших» и заставила признать в качестве полноправного участника посиделок. В восьмом классе, ведомые Пашкой, мы сделали две попытки приобщиться к посидельщикам. Но чувствовали себя неуверенно: робели, смущались грубых шуток и крепких словечек взрослых, уже отслуживших в армии ребят, обидного девчачьего невнимания.
Осенью, после проводов Пашки, мы попробовали ещё раз и с тех пор стали ходить к Нужновым каждую субботу.
Входную дверь открывала Тая. Проходя в дом по узкому коридору, мы почему‑то всегда наталкивались в темноте на её грудь, упруго‑резиновую, большую и тёплую, как подушка. В передней, смеясь ласковыми чёрными, как спелая смородина, глазами, Тая объявляла: «Boт и наши учёные женихи явились…»
Девчата начинали пересмеиваться и шептаться, а Марк Иванович заводил с нами серьёзный разговор о причинах поражения России в войне с японцами 1905 года или рассказывал о пещерах Киевско‑Печерской лавры, куда их водили до войны всей ротой.
Во время зимних каникул, томясь бесконечными зимними вечерами безделием и скукой, стали ходить на посиделки чуть не каждый день. У Нужновых, как и всегда, ярко светила под потолком десятилинейка, было уютно и тепло, и что‑то волновалось в душе, когда Тая ставила на стол очередную сковороду с семечками. Подсолнечные скорлупки смешными бугорками лежали на её круглой груди, не вмещавшейся в домашнюю цветастую кофточку.
Программа вечеров постепенно обновлялась. Кроме карт и патефона, увлекались модными играми. На передаваемых друг другу листках создавались коллективные романы о НЁМ и о НЕЙ. При этом нужно было указать, как их зовут, где они встретились, что они сказали друг другу и чем всё завершилось. Несчастные герои оказывались в самых невероятных и комических ситуациях. Пробовали ещё одну, полузабытую мною игру. Каждый получал открытку с написанными двумя строчками из любовного четверостишия. У ведущего имелась толстая тетрадь, в котоpой были записаны две другие строки. Те или иные из них громко зачитывались, и следовало как можно быстрее сориентироваться и прочитать свои. Все, конечно, путались, и я до сих пор не знаю, какого чутья в этой игре требовалось больше: любовного или поэтического.
В тот вечер играли в почту. По правилам, каждому участнику игры присваивалось имя цветка: лазорик, фиалка, пролюшек. Кому какой именно - держалось в тайне. Объявлялись лишь цветы, участвующие в игре. Таким образом, посылая письмо, ты не знал, кто его получит. Тайну цветов‑псевдонимов знал лишь почтальон, разносивший письма. Юмop заключался в том, что придурковатый Сёмка Морозов, «мята», получал признание в любви от «василька», а тихой Маше Самохлёбовой предлагалось пойти подымить или смотаться за самогоном к бабке Парфентьевне.
Я забыл сказать, что письма, для усиления увеселительного эффекта, рекомендовалось зачитывать.
Постепенно, в разговорах, шутках, перешёптываниях, цветочные инкогнито приоткрывались. Я в тот вечер был каким‑то неведомым и представлявшимся мне вялым и золотушным «нарциссом», и уже успел получить приглашение от «мака» - Женьки двинуть завтра с ружьишком в куты. Затем пришло новое, написанное аккуратным девичьим почерком. На «вы», как и положено было по неписаным правилам игры. На листке предлагалось: «Проводите меня после посиделок». И всё. Даже без цветочной подписи.
Сердце моё ёкнуло, но я взял себя в руки. Конечно, это розыгрыш. Какая‑то небритая морда сочинила провокацию и хихикает втихаря. А, может быть, записка вовсе и не мне адресована. Никому ведь не вбивалось в голову, что именно я - «нарцисс». Вполне возможно, что письмо попало не по назначению.
Кто же написал? Изобразив на лице ироническую недоверчивость, я поочерёдно осмотрел лица ребят. Но ничьи глаза не смеялись, никто, кажется, не таил усмешку. Мне ли это написано? Нарочито зевая, я снова занялся исследованием. Может, кто‑то тайно переглядывается, кто‑то кому‑то подаёт заветные сигналы?
И вдруг меня опять толкнуло в сердце. По мне быстро, будто отсвет невидимого сполоха, скользнула взглядом и тут же отвела глаза Тоня Толокнова. Что это? Зачем этот беглый, но какой‑то очень ощутимый взгляд? Я боялся, что его насмешка, и сам себе шептал: «Не верь!» Но что‑то волновало меня, как близкая удача. Я вдруг увидел в её руках коричневый карандашик, коротенький, кое‑как подчиненный - коричневым карандашом было написано предложение проводить.
Сомнений не было - написала Тоня. Но серьёзно или для смеха? Понять было невозможно.
Жила Тоня в хуторе с бабкой. Мать её после войны второй paз вышла замуж и уехала в Сталинград. Как и все, она ходила в школу, отличаясь красивыми городскими платьями и беретами, которые ей присылала мать. Ещё выделялась Тоня гордой цыганской красотой. Чуть скуластое лицо её, впалые щёки - странной, матовой белизны, как подрумянившийся каймак; глаза - тёмно‑вишнёвые, огнистые; смоляного цвета волосы густо вьются большими и малыми кольцами.
Так вот. Ходила Тоня, как и все, в школу, а год назад, после девятого класса, вдруг ни с того ни с сего вышла замуж за приезжего ветврача Алимова. Ветеринар был нерусской национальности, чёрный, худой, жилистый и удивительно скупой на слова. Помню, однажды он приезжал на велосипеде купаться на Конское плёсо, полдня, скрестив ноги, просидел на раскалённом песке, смугло‑фиолетовый, как дождевой червяк. Под вечер взобрался на велосипед и удалился, не сронив ни слова, ни полслова. Бригадир Самохлёб даже пустил шутку, мол, «скотиничьему врачу» совсем не обязательно уметь разговаривать, ему не надо спрашивать у коровы: «Как ваше самочувствие? - Что беспокоит?»
Как Алимов уговорил Тоню выйти за него замуж, осталось загадкой. Ходили, правда, слухи, что не последнюю роль в этом сыграла Тонина бабка - жадная, с совиными глазами старуха, каждый день ходившая в Морозовскую торговать молоком и яичками.
Молодые поселились отдельно, в жилой части старого дома, приспособленного под колхозную ветлечебницу. А через несколько месяцев Тоня ушла от мужа. Бабке и срочно приехавшей матери, как говорили в хуторе, сказала: «Будете заставлять вернуться - утоплюсь». И будто бы, чтоб бывший муж не приставал, повторила эти слова в сельсовете.
Алимов вскоре уехал из колхоза, а Тоня вернулась к бабке и пошла работать дояркой.
С какой серьёзной стати ей писать мне? Есть ребята постарше меня, собирающиеся жениться. Любой и каждый с превеликой радостью пошёл бы провожать Тоню.
Я снова посмотрел на неё. Из‑за комода были видны лишь часть её щеки цвета томлёных сливок, чёрная спиралька волос, гнутое лезвие ресницы. Будто лазорик под майским ветром, шевелились, раскрывались короткой улыбкой бархатно‑красные губы.
Когда одевалась, я нарочно тянул время. Тоня собралась последней, долго поправляла платок перед тусклым зеркалом в передней. И даже снова вернулась в зал, что‑то зашептала на ухо сладко зевающей Тае.
За калиткой, торопясь, что‑то невразумительно бормоча, я кое‑как избавился от поджидавшего меня Женьки; унимая противную дрожь в ногах, прошёлся и несколько раз быстро присел. Наконец в доме стукнула коридорная дверь, звякнула задвижка; легко хрупая снегом, ко мне пошла тёмная фигура.
Тоня секунду постояла около меня, неслышно дыша, наверное, ожидая какого‑то моего слова. Затем обошла меня, скрипя валенками, двинулась по перемеженной тропинке к улице. Я пошёл следом.
Молча прошли мы через весь куток, мимо тёмных домов, мимо школы, вышли к мосту и свернули на дорожку, ведущую к Тониному дому. Этот путь показался мне бесконечным. За это время я начал не меньше сотни самых весёлых, интересных, увлекательных разговоров: о кино, книгах, школе, погоде, об учителях, которых Тоня, конечно же, помнила, о Нике, наконец, о Пашке, проходившем службу на Кольском полуострове. А в следующую секунду мне казалось, что это Тоне неинтересно, ей нужны какие‑то неведомые мне слова, уместный взрослый разговор. Или, быть может, требовались не слова?! Может быть, нужно было что‑то делать: взять её за руку, обнять зa плечи или «погреть руки» над плюшевой пальтушкой?
Ночь была хмурая, зябкая. Холодный северный ветер налетал с бугра, острыми колючими язычками лизал шею, забирался в рукава. Невидимыми змеями по дороге шуршала, обгоняла позёмка.
На душе тоже было ветрено, неуютно. Я казался себе последним дураком, проглотившим собственный язык. Представляя, что сейчас думает обо мне Тоня, скрипел зубами и даже стонал от бессильной ненависти к самому себе.
Подошли к Тониной калитке.
- Не замёрз? - Тоня спрашивала спокойно, и я обрадовался: возможно, она, пожив с Алимовым, считает долгое молчание вполне нормальным. И тут же испугался. Если она ушла от ветеринара, значит, он был ей противен с его устрашающей молчаливостью. И я того же стою.
- Нет.- Я спешил показать себя ухажёром.- Ни капельки. Могу и тебя погреть.
- Ой, Валичка, ой, герой…- Тоня смеялась: тёмное пятно губ разделилось белой полоской.- Страх интересно - как?
- Ну…- Я не имел представления, как надо действовать. Неумело схватил её за плечи и зачем‑то потряс.
- Тс‑с‑с… Тихо.- Тоня оглянулась на дом.- Ты же знаешь нашу бабку: сразу выскочит. Иди зa мной.
Она взяла меня за руку. Мы прошли через двор, мимо саманного сарая и оказались около засыпанного снегом стожка сена. Здесь, зa высоким плетнём, было тихо, уютно, сладко пахло подсохшей травой, мёдом. Наверху, в колышках плетня, в стеблях бурьяна, укрывавшего скирду, замёрзшим щенком жалобно скулил ветер.
- Ну вот. Тут не замёрзнем.
Тоня всё не отпускала мою руку. И вдруг eё рука поднялась по моему рукаву, взяла за воротник куртки‑москвички, притянула вниз. Тёплые губы, нагоняя сладкую дрожь, зашептали мне в ухо:
- Полпальто расстегни, дурачок. Так будет теплее. Подожди‑ка, я тоже…
Скрипнул пуговицы её плюшевого пальтеца, и я погрузился в какое‑то неземное, тёплое блаженство. Первый раз в своей жизни я обнимал девичьи плечи, прижимался к упруго‑мягким бугоркам груди, одервеневшими ногами близко ощущал волнующее тепло женских ног. Тоня неслышно дышала мне в шею, пальцы рук тихонько шевелились под мышками.
Прошёл, может быть, год. Или час. А, может быть, минута. Сквозь тёплую сладкую воду, в которой я невесомо, лунатически плавал, снова проник ко мне Тонин шёпот:
- Валь, у тебя в школе девушка есть? Дружишь с кем‑нибудь?
Я покачал головой.
- Врушка.- Она легонько дунула мне в лицо.- Вон ты какой вымахал. Усики уже растут.- Тоня вытащила руку у меня из‑под мышки, стала медленно разглаживать мои усы. И вдруг палец лёг на мои губы:
- А целоваться ты умеешь? Я растерянно пожал плечами.
- Нагнись,- прошептала Тоня. Рука её скользнула по моей шее, мягко надавила на затылок.
Тёплые, сладостно‑мягкие губы её накрыли мои, нежно шевельнулись, что‑то говоря им. Тоня сделала так, будто глоточек воды отпила, и мои губы, отвечая, послушно и радостно раскрылись eй навстречу.
Потом я шёл домой. Я шагал то медленно, осторожно, стараясь сохранить подольше вкус и тепло Тониных губ, то вдруг во мне вскипала бешеная коловерть, и я нёсся огромными скачками, перепрыгивая через сугробы и наносы.
Порою я останавливался, смотрел на странно красноватое, будто остывающая плита, небо, снова н снова вызывал в себе сладостное, горделивое чувство, которое вошло в меня час назад: весь мир накрыла ночь, чёрное холодное небо, холодный северный ветер над всей землёю - над Кольским полуостровом, где сейчас спит Пашка, над Москвою, Ростовом, над нашим бугром и хутором. В тёплых домах под тёплыми одеялами давным‑давно спят люди. И только мы - Тоня и я - не спим, обнимаемся и целуемся в самом уютном, пахнущем сеном месте, и никто‑никто в мире этого не знает. И пускай спят, потому, что с ними всё это уже было. Или будет.
Я вспоминал это чувство, снова смотрел на небо и радовался.
Тарзаны
Тем летом все помешались на «Тарзане».
Первые известия о нём нам привёз Ника. Он рассказывал о каком‑то потрясающем киногерое, сделавшемся повелителем джунглей в Африке. Будто бы он, трепался Ника, был самым ловким, сильным и умным из всех африканских зверей. При помощи своих друзей - слонов, антилоп и обезьян - он беспощадно колошматил всевозможных хищников и кровопийц: тигров, крокодилов и удавов.
Нике не очень верили, но слухи нарастали. Ездившие в Ростов и Сталинград привозили невероятные рассказы о фантастически интересном двадцатичетырёхсерийном фильме, где происходили поразительные приключения и совершались невиданные подвиги. Они опровергались встречными сообщениями о шестнадцати и двенадцати сериях. К тому времени, когда «Тарзан» достиг наших пределов, всё киноволнуемое население было наэлектризовано до последней степени. До нас добралось только четыре серии. Их смотрел весь хутор, за исключением стотрёхлетней бабки Васюты, никак не поддававшейся ажиотажу из‑за своей полной глухоты.
Мы смотрели кино в своём клубе, потом - в баклановском. После этого некоторые серии крутили повторно, и их смотрели снова. Нас пытался вразумить физик, интеллигентный старичок Егор Ильич. Он называл Тарзаниану шарлатанством, а великого царя джунглей - Дурзаном, которому природа непонятно для чего дала голову. Конечно, он даром тратил слова. Голова была у каждого, но все хотели ещё и тарзанью мускулатуру, так же смело прыгать с любой кручи и предводительствовать своими друзьями.
В ожидании новых серий разгорелся тарзановый бум.
Все начинали с крика. Протяжный, завораживающе‑пугающий клич Тарзана изображался на всевозможные лады: тo поднимался до заливистого, до предела натянутого крика молодого петушка, то падал до тяжёлого, нутряного рыка Чарлика‑Студебеккера. Кричали по дороге в школу и из школы, на переменах и в уборной, кричали на речке, совершая налёт или удирая из чужого сада, тарзаньим воплем приветствовали удачный удар или выстрел положительного героя на экране, кричали, когда неслись на велосипедах, когда расходились по домам, кричали, когда утром снова встречались.
Вечером, когда доили коров и на хутор ложилась тишина, по крику можно было распознать, кто из ребят где находится.
Вот от Женькиного дома доносится придушённый клич, будто бедного Тарзана наглухо замуровали: это Женьку мать заставила поливать грядки, и он, нудясь хозяйственным поручением, дурачится, орёт по‑тарзаньи, засунув голову в пустое ведро. Около моста не разогнанная по домам вопит тарзанья мелочь. Козлятами верещат Худудодики - двойняшки Витька и Вовка Романенковы; недорезанным подсвинком визжит Толяба Чекомасов, Пашкин двоюродный брат; трёхлеткой‑бараном, на одной ноте, без всяких переходов и переливов ревёт семиклассник Борька Каздерин, внук деда Данилы. А это кричит брат Тони Толокновой, Валер, приехавший на лето из Сталинграда. Хоть и слабоватым голосом, но очень похоже на Тарзана. Крик всегда заканчивает разбойничьим свистом, как‑то очень фигурно закручивая язык. Никто из хуторских так не умеет.
Позже, когда на востоке встаёт круглый медный поднос месяца и в проулках белёсый туман смешивается с не успевшей остыть пылью, в самом дальнем конце Гончаровского кутка, в излучине Старой речки, раздаётся почти настоящий тарзаний крик - протяжный, грозно‑предупреждающий. Это выехал на свидание десятиклассник Юрка Изварин, обладатель редкой справы - красного гоночного велосипеда. На скамеечке под школьным клёном его ждала спокойнолицая красавица Марина Должикова - племянница Семёна Васильевича, приезжавшая в хутор из Морозовской.
Он же, Юрка Изварин, вплотную приближаясь к экранному образцу, лучше всех прыгал с кручи. На Конском плёсе, рядом со старой высохшей вербой, яр далеко откидывался от воды, будто его однажды отбросила волна невиданной силы. Все прыгали с вербы, а Юрка - с яра‑откоса. Далеко разогнавшись, он ласточкой взлетал над яром, летел легко, будто вместо рук у него были крылья; затем, взблёскивая смуглым телом, пикировал, бесшумно уходил в воду, не взбив брызг. Жаль, что в этот момент его не видела Марина - она была гордая и купаться на плёсо не ходила. Конечно, Юрка был самым тарзанистым в хуторе.
Кроме крика все повально подражали звериной тарзаньей ловкости. Лучка, левада и сады в то лето подверглись небывалому натиску. Рискуя покалечиться, забирались на верхушки верб и, выбрав ветку пожилистее, в прыжке хватались за её конец, летели в неизвестность. Чаще всего ветки ломались, и полёт, если попутно не удавалось зацепиться за новую, оканчивался тяжёлым приземлением. Ссадинами и царапинами все были украшены, как индейцы.
Более надёжными и максимально приближающимися к условиям джунглей были хмельные лианы: они не рвались и не швыряли тебя в крапиву или на прикрытый травой частокол срубленного хвороста. Но хмель редко вился по вербам и предпочитал колючие ветки непролазного терновника. Кроме того, хмель берегли: сбор хмелин дома тем или иным способом поощрялся.
Потом пошла мода устраивать на вербах типично индейское испытание. Ветки сгибались и концами привязывались к другим, более толстым. Поперёк накладывались новые и тоже скреплялись. Несколько веточных слоёв создавали палубу, по которой можно было ходить. Один становился в центр палубы, другие всевозможным способом её раскачивали. Лучшим Тарзаном, разумеется, считался тот, кому удавалось продержаться дольше.
Сплетались и индивидуальные микропалубы, напоминающие корзины. После этого затевалось сражение: кто кого скорее выбьет из седла.
Понятно, что каждый при этом подбадривал себя душераздирающими воплями. Так что джунглево‑африканская экзотика была достаточно высокого уровня и кондиции.
Но в одних нескончаемых сражениях чувствовалась какая‑то недостаточность. Тарзаны и даже рядовые воины должны были периодически отдыхать и подкрепляться. Для этого требовались вигвамы. Началась новая архитектурная волна.
Везде и всюду строились шалаши. Не обычные, земляные, в каких сторожили бахчу или плантацию, а высотные, вознесённые на вербы и тополя.
Прежде всего выбиралась надёжная развилина или густое ответвление от ствола. Вдоль и поперёк настилались прожилины - сухие толстые ветки. Фундамент основательно, в несколько слоёв, накрывался пучками полыни, пижмы, чернобыла. Над ним в виде цыганского шатра нагибались и связывались ветки. Они оплетались корою, хмелем и витым хворостом. Сверху сооружение укрывалось бурьяном и травой. Простейшее жилище обитателя джунглей было готово. В нём «тарзаны» чувствовали себя в безопасности, душа и тело нежились в свежей травянистой прохладе, прекрасно просматривались близлежащие владения. Всё это, вместе взятое, чрезвычайно разжигало охотничий аппетит.
Хижины постепенно совершенствовались. Стали делать хитроумные, с одним или несколькими поворотами лазы, чтобы враждебно настроенные иноплемёнцы не могли напасть врасплох. В то же время для праздничного пожирания добычи приглашались гости. Чтобы их разместить, начали строить двухкомнатные шалаши. Некоторые даже пробовали воздвигнуть двухэтажные хоромы. Но такие царские замашки не получили продолжения после того, как Петька Лучкин однажды проломил верхний этаж, пробил дыру в первом и с шумом и треском, взбудоражившим весь лагерь, рухнул в пропасть. По пути он зацепился штанами за острый сук и долго висел, раскачиваясь и размышляя, как спастись. Под ним, источая нежный розовый запах, стоял могучий куст шиповника. Колючки на нём были типично африканские - не меньше иглы.
В то лето я работал у вернувшегося из армии брата штурвальным, Женька - копнильщиком. Однажды ночью прошёл дождь, пшеница отволгла, и Коля дал нам увольнительную на целый день. Мы всласть отоспались, разогнав палкой ряску, купнулись у нашей пристани. Затем решили потарзанить.
По предложению Женьки решили устроить «кубло» там, где ещё не ступала нога человека - в районе необитаемого Родительского плёса. Однако там не нашлось ни одного подходящего «баобаба», достойного высокого внимания «бледнолицых братьев». В качестве нового места избрали изваринскую леваду, где в своё время разыгралась жестокая арбузно‑крапивная трагедия, а в главной роли выступил великий вождь воинственного индейского племени Пашендра Чико‑Массо. Там, на берегу Старой речки, стояли высоченные тополя и клёны, с них открывался прекрасный вид на бахчу.
Через час на старом раскидистом клёне закипела работа. Вигвам‑небоскрёб получился и естественно‑диким, и цивилизованным одновременно. Он расположился высоко, на толстом стволе‑отростке, заканчивавшемся, будто куриная нога, тремя надёжными ветками. Противник мог проникнуть в него по одной‑единственной дороге, и его нетрудно было остановить. Ствол чуть заметно покачивало на лёгком ветру, и казалось, что мы, лёжа в траве, плывём в какие‑то неизведанные края по умиротворённому, довольному нами и нашей бригантиной океану.
В стенах шалаша были проделаны бойницы, что позволяло вести круговое наблюдение на дальних и ближних подступах к леваде. На бахче было полное спокойствие, никакого движения. Стало быть, красных арбузов ещё не было. По бугру от Родительской балки в сторону краснотала пылил на захудалом мотодыркаче неизвестный «зулус». В изваринском дворе тоже не отмечалось ничего угрожающего,- нам было известно, что Юрка, полновластный владетель сих мест, уехал поступать в мореходную школу.
Мы полежали на мягких лопухах, устилавших бурьянный пол, и решили подкрепиться: вигвам без жареного слоновьего сердца или, в крайнем случае, без груши‑черномяски, казался пустым и необжитым. Спустившись на землю, прикинули наши возможности. В данном случае они ограничивались изваринским огородом. Женьку было одолели сомнения («Неудобно… Могут увидеть»), но тарзаний дух победил. Вскоре мы набили карманы молодым горохом, а пазухи - жёлтыми бергамотами. Кроме того, Женька не утерпел и в последний момент сорвал большую, как сковорода, подсолнечную шляпку. Для поднятия аппетита окунулись в песчаной ямочке на бродку, попили из родника прозрачной, сдавившей зубы водички и отправились в свою кооперативно отстроенную хижину.
С непрожёванной грушей я вполз в шалаш и увидел представителя враждебного рода - ваине Таньку Изварину, Юркину сестру. Рядом со мной, пряча краденые груши за краденым подсолнухом, будто поверженный воин, прикрывшийся исколотым щитом, стал на колени Женька.
Мы молчали, вместе с добычей переваривая непрошеное явление. Ваине тоже молчала, будто хранительница огня, сохраняя спокойствие на круглом смуглом лице.
Мне это не понравилось.
- О, женщина, как ты осмелилась переступить священный порог дворца… м‑м… царя царей?
Танька дёрнула плечом в жёлтом «фонарике» и промолчала.
- Тогда выметайся.- Мне не удалось долго выдержать рыцарский тон.
- Сад - наш! - Она уперла в меня взгляд, подледенённый зелёным шалашом.
- Сад - да. А левада - общественная, в ней каждый может тарзанить.
- Левада - наша! И бурьян - наш! И груши - наши…
- Забирай! - Я дёрнул рубаху, бергамоты хлынули на зелёный пол.
- И жми! Три‑четыре…
- И не подумаю.- Танька снова дёрнула плечом.- Мне тут нравится.
Я растерянно глянул на Женьку. Что делать? Тот всё также смирно стоял: на коленях с подсолнечным панцирем на груди. Воинственное негодование на лице отсутствовало.
- Сейчас ты у меня вылетишь.- Я решительно пополз к Таньке.
- Тогда и вы вылетите. И насест ваш - тоже.- Она просунула руки в бойницы, вцепилась в ветки.
- Танюша! - Я решил изменить тактику.- Неужели тебе интересно с «тарзанами»? Мы сейчас орать по‑тарзаньи начнём. А ты?
Она непокорно дёрнула вишнёвыми губами, что‑то мелькнуло в глазах: в зелёной полутьме шалаша понять было невозможно.
-… начнём орать, а хутор что подумает? Скажут: и Танька Изварина от ребят не отстаёт, курогатится по вербам. Ты ж не Джейн!
Я толкнул локтём Женьку: давай, мол, помогай. Но он молчал пенёк‑пеньком.
- Нет, ты у меня слезешь.- Я стал злиться.- Забралась в ребячий шалаш, и - здрассьте…
В пучке бурьяна, как раз около Танькиной руки, я увидел ветку крапивы. Я вытащил колючий стебель и мазнул им по босой Танькиной ступне. Она поджала ногу и осталась на месте.
- Слазь! - Я хлестнул сильнее.
Танька прикрыла ноги, и я ударил по рукам. На кисти выцвела красная гроздь волдырей.
- Слазь! - Я добавил ещё.
На глазах у Таньки вспухли светлые бусинки, опережая друг друга, покатились вниз по разные стороны упрямо вздёрнутого носа.
- Брось, Валька,- сказал Женька равнодушным голосом.
- Ты что? Значит, нехай тут остаётся, рассиживается, суёт нос в тарзаньи дела… Может, ты её ещё бергамотками…- Я вспомнил, что груши из Танькиного сада,- …кокосами‑ананасами угостишь?
В общем, сматывай удочки!
Я схватил Таньку за руку и дёрнул. Что‑то треснуло, ваине упала на меня, больно врезавшись локтем в шею. Угол хижины вывалился и улетел вниз. Вскипев тарзаньей яростью, я обхватил её, как чурбак, и поволок из шалаша.
Я вытащил её на солнце и, наступив на тонкий отросток, выгнувшись, стал проталкивать её по стволу мимо себя. Чтобы она не полетела с верхотуры, я притянул её к себе, и вдруг в упор увидел Танькины глаза, совершенно необыкновенные, сине‑зелёные, как просвеченный солнцем речной лёд, и такие красивые, будто это вовсе были и не глаза, а редкостный, чудесный цветок, принявший форму Танькиных глаз. Я отвёл взгляд и тут же увидел свою руку на Танькиной груди, а под ней - светлую резиново‑тугую ложбинку с золотистыми точечками пота…
Я отдёрнул руку. В тот же миг под моей ногой хрустнула ветка, и я полетел вниз. Гордый тарзаний крик застрял у меня в горле.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Болел от удара бок, саднило разбитый локоть, дёргало глубокие царапины на спине и рёбрах.
Вспомнилась Танька. Неужели ей тоже захотелось потарзанить? Или она на самом деле представила себя Джейн, а Тарзан хватает её и уносит в… Но кто Тарзан?
Я представил себе Женьку, пришибленно прячущего краденые груши. Нашёл кого пугаться… Пальцем даже до неё не дотронулся, Тарзан.
И вдруг, распугав подступающий сон, передо мной что‑то сверкнуло, будто мелькнула на экране порвавшаяся лента. Не Женька ли привёл меня в Старую речку, а потом в изваринскую леваду? Гopox стеснялся жрать в ихнем огороде. Таньку не выгонял и не тащил из шалаша. Почему?! Неужели он уже давно заприметил Танькины глаза? А она… она зачем…
Вопросы завертелись, свиваясь в мягкий тёплый клубок, и я уснул.
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев