Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

Анна

Как складывалась жизнь дедов и прадедов (Отрывок из повести)

В истории России мои деды и прадеды остались неизвестными. Но именно безызвестностью они и достойны рассказа о себе, ибо этим похожи на миллионы других подобных жизней.

Умерла Анна в первую неделю после святой Пасхи. По народным верованиям, умершие в эти дни сразу попадают в рай. Хоронили Анну двумя деревнями. Все были в светлых праздничных одеждах, будто отлучились с Великого Праздника на минутку проститься, да так и пошли нередеющей толпой до самого погоста. Колыхалось море цветов на оплечьях, косынках, сарафанах, рубахах. И многие согласно кивали головами: «Да, видать, угодила Богу, угодила. Вот и дал ей смерть в святую неделю».

Анна
Должен признаться, об Анне я знаю мало. Сохранилось в памяти поразительное уважение к ней моей бабушки, её невестки. К сожалению, разговоры о своей свекрови у бабушки начинались и кончались одинаково, и всегда сводились к одному и тому же. «Случилось со мной такое, я скорее к Анне. Прибежала к ней. Та посмотрела на меня этак...» — и далее следовала долгая, долгая пауза. Бабушка задумывалась. Тут весь рассказ, по сути, и кончался. И как «этак» смотрела Анна, оставалось тайной. Не Анна могла остаться в моей памяти — запомнился взгляд самой бабушки в долгой, долгой паузе и, можно сказать, он и послужил зерном этой повести. В последние годы память об Анне бабушку мучила, словно она не выполнила какого-то важного её завета.
В пять лет моя бабушка, крестьянка Тамбовской губернии Палагина Евдокия Петровна, начала осваивать навыки земледельческого быта под руководством своей бабки, а та последнюю часть трудовой деятельности провела ещё при крепостном праве. Умерла же Евдокия Петровна вскоре после полёта Юрия Гагарина. Судьбой ей выпало быть косвенной свидетельницей не только этих неординарных событий, но и соединить через себя две семьи — Палагиных, она из этого рода, и Калининых, к которым ушла после замужества.

Солдат-освободитель
Первый год жизни молодых омрачился бедой. Бедой знакомой, пережитой и переживаемой почти каждой крестьянской семьёй, зависимой от «повезёт‑не повезёт», иными словами, как Бог распорядится. Дуня родила девочку. Девочка прожила всего два дня. А Петька (Пётр Калинин — муж Евдокии Палагиной. — Ред.) как раз ушёл в армию. Подоспел его черёд. По уже сложившейся традиции — в гвардию. Гвардейские полки тогда располагались в Петербурге и Варшаве, или, как говорила бабушка, в Герцогстве Варшавском. Петька оказался в Варшаве. Горе Дуня переживала без него. И вот тут в её жизнь вошёл дед Семён Калинин. Надо сказать, дед из всех внуков привечал Петьку. И перенёс своё чувство на его молоденькую жену. Это была одна из причин их духовного сближения. А вторая, можно сказать, заключалась в мундире. На свадьбу любимого внука и Дуни он напялил на себя этого свидетеля былой воинской славы, к слову, который не надевал уже добрый десяток лет. А после свадьбы начал надевать чаще и чаще — под настроение — чаще и чаще вспоминал балканскую эпопею, войну с турками. Ему хотелось говорить об историческом походе, но своим домашним дед надоел рассказами об одном и том же, и под любым предлогом те увиливали от свидетеля былой славы России. И тут появилась невестка. Дед живо накрыл её опекунским крылом, и никто не смел вытащить свеженького слушателя оттуда. Даже сам нынешний глава семейства Василий Семёнович.

Пётр Калинин в непарадной форме (слева). Снято во время службы в Варшаве (гвардейские полки тогда квартировали 
только в Санкт-Петербурге и Варшаве). Определить, что он гвардеец, можно только по причёске, усам и сапогам.


— Не лезть! — серчал дед. — Аль не видите, я Дунятке завечаю (даю наставление. — Ред.). Вас-то досюльная история мало занимает, а она девка очестливая (вежливая. — Ред.).
— Ты, Дунятка, поплачь, погорюй. Не без этого. Здесь уж ничего не поделаешь. Но ты не первая и не последняя. Долго не тужи. Жить надо. Петьке десяток парней да девок роди. У меня вон одиннадцать душ. У Васьки с Анной восемь. Вот на это и правь себя. А Петька тебя никогда и нигде не подведёт. Знай это. Сейчас красуется в гвардии, верой и правдой служа государю и отечеству. Само собой, молодец! Но ему далеко до деда Семёна, до меня, значит. Ой, далеко! Меня, Дунятка, целая болгарская нация приветила. Вон как! Послушай о славном времени. Однова, Дунятка, в Болгарии, поздней ночью пришли не помню уж в какую деревеньку, они их почему-то городком называют. И сразу свалились в сон, как убитые. Днём турок гнали, уморились по горам скакать. А где-то перед рассветом приспичило мне, я и выскочи до ветру в одних, извиняюсь, портках или, по-нонешнему, подштанниках. А у нас заведено — ежели ты и в портках, то всё равно захвати ружьё или фуражку. Ружьё, чтобы отпугнуть, фуражку, чтобы отличность свою представить. Я захватил что полегче. Фуражку. Пристроился, значит, сделал дело, слышу, кто-то галдит, лопочет. Привстал из-за плетня, а уж светает, и недалеко от меня, вроде как на площади перед церковью, целый скоп народу. Заметили меня. Замолкли. Уставились. Ну, думаю, сейчас бить будут. Хвать с травы фуражку, надел, не шали, мол, я человек служивый и русский солдат. И только я, веришь-нет, надел фуражку, как они все сорвались с мест, и на меня. Впереди всех бабы да девки. Ну, думаю, мужики бы сразу убили, а эти долго убивать будут. Видать, помучаюсь. А они подскочили и — поначалу я ничего не понял — давай меня обнимать да целовать. И плачут. Вроде как от радости. Ну, я стал соображать, кумекать. Мысль-то и пришла: ведь они ещё вчера под турками были, дождались рассвета, а тут-то я им в порт-
ках первым и попался. Ну, коли так, кричу им, дозвольте мундир надеть, честь свою не хочу позорить. Какой там! Русский, значит, свой! Русский — освободитель! Слышь, Дунятка? Русский — и всё тут! Ребята попросыпались, выскочили на подмогу, тоже кто в чём вроде меня. Да нас так обложили всякими винами, фруктами да хлебами, будто вынесли нам всё, ничего себе не оставив. Я, Дунятка, скажу тебе, а ты вникай. Мы многое могли позволить себе, ну, всякие такие вольности, и нам бы простили. Ей Богу, простили бы! Но мы сами себе не позволяли. Не смей! Ты — русский солдат! Освободитель! Честь береги! За тобой — Россия! За тобой государь-император Александр Николаич!
Как мне нравится, это «мы многое могли позволить себе, но не позволяли»!
Это чувство особого духа, возвышающего людей до рождения внутри человека нравственного закона, пожалуй, самого удивительного и самого человечного.
Ну, а спустя ровно сто лет после Балканского похода прапрадеда Семёна, в последнее десятилетие Советского Союза, я был на фестивале любительских фильмов в Москве. Выступал один пижон, говорил о подобном фестивале в Болгарии, с которого только что приехал. Не преминул упомянуть и об отношении болгар к нам. Ну, мол, болгары, понятно, любят нас. Принимали, мол, соответственно, так сказать, на уровне, «плиска» рекой лилась, это уж само собой и так далее...
Я никогда не знал — как может заговорить, как может проявиться в нас кровь предков? А здесь, в зале, в третьем ряду, вдруг узнал, почувствовал, сразу догадался, как во мне заволновалась кровь моего прапрадеда, как она возмутилась. Почему — «это уж само собой»? Почему — «принимали соответственно»? Почему «на уровне»? Почему? А потому что свято помнили наших прадедов. Потому что искренне их уважали. Потому что уважение передавалось из поколения в поколение. Пока не появились у нас чинуши вроде этого пижона, позволяющие себе принимать всё «само собой», снисходящие до тона баловня, но сами не чувствующие никакой собственной ответственности, не внёсшие никакой своей лепты в прошлые заслуги наших прадедов. В сорок пятом мы прошли по Европе, уничтожая фашизм, мы освободили от него народы, но не ушли, взамен ничего не потребовав, как это сделали наши прадеды. Мы пожелали, чтобы они жили по-нашему. Одно из самых постыдных «дел» — это растерять былое уважение к русскому солдату, которого узнавали и привечали, даже если он оказывался в одних портках! 
Дуня прослушала слова о чести солдата-освободителя два десятка раз, и дед Семён не терял вдохновения. Но к двадцать первому разу он не добрался. Сильно простыл и умер.

Домнина

Однажды бабушка проснулась и засмеялась. Оказывается, вспомнила одну молодуху из родной Дмитриевки. Звали молодуху замечательно. Домниной. Редкое имя. Домнина была юмористкой, говорила о вещах серьёзно, а все бабы покатывались со смеху. И ещё Домнина обладала гвардейским ростом и мужской силой, могла за тележное колесо опрокинуть воз сена. А вышла за мужичонку вдвое меньше ростом. Кроме того, он ещё слыл отъявленным матерщинником. Звали его Киреем. Не буду задаваться вопросом об этом странном союзе. Любовь зла… Признаться, речь в главе не о Домнине. Бабушка вспомнила о ней, потому что вспомнила баб, как-то собравшихся в избе Домнины. То ли по своим трудовым делам, то ли просто так — поточить лясы, то ли ещё проще — немного повеселиться. И была среди них Анна. Вот главное. Об Анне я хватился, к сожалению, уже после ухода бабушки. Мои знания о ней настолько скудные и настолько мне хочется этих знаний, что любой пустяк для меня многое значит.
Собрались в избе бабы и ядром компании по весу, объёму и языку, конечно, была Домнина. Бабы держались за животы от печального рассказа Домнины, как она вся «ссохлась по-своему родному». Родной, лёгок на помине, тут же возник в избе. И начал костерить Домнину, не выбирая, как говорится, выражений. Надо заметить, в семье Палагиных бабушка вообще не знала мата, повезло и с Калиниными, хотя Василий Семёнович иногда позволял себе, зато любимый Пётр знал только одно ругательство — «тоттова шалея». Шлея, поясняла бабушка, ремень вокруг лошади, не дающий хомуту проскочить вперёд. Вот и всё ругательство. А у Кирея целый каскад. Бабушка говорила о Кирее, заменяя его матерщину словом «растудытсюдыть». И я точно за ней последую.
— Ты что, растудытсюдыть, расселась?! Дел что ль, растудытсюдыть, нет? Цельный бы день она, растудытсюдыть, моталась! Цельный бы день, растудытсюдыть, скудалась! Я ведь на тебя, растудытсюдыть, живо управу найду! Ась, растудытсюдыть?
Домнина, если и сидела, всё равно смотрела на Кирея сверху вниз. Но вид имела самый покорный. Ела «родного» преданными коровьими глазами и очень внимательно слушала. Будто старательно проверяла точную череду печатных и непечатных выражений мужа.
— Что, растудытсюдыть, глаза выпучила? Отвечать, растудытсюдыть, когда муж спрашивает! Ась, растудытсюдыть?
— Родимые, — поворачивается к бабам Домнина, — чую, вы чего-то не то думаете. Вижу — чего-то оченно нехорошее. Буди он у меня охальник последний, али матерщинник какой. Да не совестно ли вам держать при себе такие вопотайные мысли. Ох, да откудова ж вам, скудным, знать, что это он из уважительности к вам старается, для плавности речи. Чтоб она, речь-то его, ручейком средь вас текла. Как меж камешков, меж камешков...
— Ах, растудытсюдыть, ты ещё, растудытсюдыть, зубы скалишь? Да я, растуды... — и тут Кирей заметил Анну.
— Ты что ль, Анна? А я, растуды... тибе скажу, и не заметил. Гляди-ко, тибе скажу. Я ведь чего. Бабу мою, тибе скажу, по-иному учить уму-разуму нельзя. Не восчувствует, тибе скажу. Другими словами, тибе скажу, её, толстокожую, не проймёшь.
Срочная замена матерщины на «тибе скажу» Кирею даётся с трудом и для восстановления сил он лезет за кисетом.
— Помнишь, родной, — глядит ласково на него Домнина, — помнишь, палагинская родня тараканов морила? Два дня и две ночи у Палагиных жили...
— Какие ещё, растуды... тибе скажу, тараканы! Суёшься, тибе скажу, со всякой пакостью. Я ить, тибе скажу...
Но Домнина этим разом не дожидается, когда её «родной» выплывет без мата на волнах «тибе скажу», нежно касается Кирея, так что тот чуть не грохается на лавку, и уж не глядя более на него, обращается к Анне:
— Слышь, Анна, говорю ему: родной, вот как начнём морозить тараканов, то, говорю, пойдём ночевать к Калининым. У них, конечно, тесно. Но ты там, говорю, за два дня с Анной матюгаться разучишься. Сказала так, Анна, веришь-нет, а сердце так и захолонуло. Так и зашлось. Типун, думаю, мне на язык! А вдруг оно так и случится. Вдруг матюгаться разучится. Не приведи, господи! Да как же я тогда его, родного, от других отличать буду! Сейчас-то он, словно лазоревый цветочек в разнотравье, мал-мал, а за версту видать, да ещё и слыхать. А без мата я его, родного, граблями или руками гребя, не сыщу в этом разнотравье. Что же тогда со мной, бедной, будет. При ём-то, голосистом, иссохлась вся, а уж без его отличности совсем изведусь, одна кожа да кости останутся. Кому я такая нужна-то буду. Бедная я, бедная. Ведь, бросит. Бросишь, сукин сын?
Бабушка смеялась, вспоминая Домнину.
Но и словом не обмолвилась, вот, мол, ради Анны Кирей матерщину на «тибе скажу» заменил. Для неё это было само собой разумеющимся, как естественным было и поведение баб в этом случае. Они все, в том числе и Кирей, признавали за Анной какое-то особое право. Но за что?
У нас нет ни одной фотографии деда Семёна и Василия Калинина, Петра Егоровича и его жены Прасковьи. Представляю, не сохранись одна-единственная фотография Анны, как бы я выдумывал её внешность! Не будь этого снимка, как бы мне хотелось иметь его! И как бы я был уверен, — появись у меня фотография Анны, — и я бы тогда многое узнал про неё.
Да нет, — не узнал. 

 

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев