Быков-собака-собеседник-ру
Журнал "Казань" …Нет! - На деле Дмитрий Львович оказался собеседником совсем не подлым, какое впечатление о нём может сложиться из заголовка. Но иронический подтекст электронного адреса моего визави - своеобразная «оговорка по Фрейду» - крепко засел в голове, вызывая ощущение возможного подвоха. Представлять портреты участников «Аксёнов-феста» стало традицией моего родного...
Журнал "Казань"
…Нет! - На деле Дмитрий Львович оказался собеседником совсем не подлым, какое впечатление о нём может сложиться из заголовка. Но иронический подтекст электронного адреса моего визави - своеобразная «оговорка по Фрейду» - крепко засел в голове, вызывая ощущение возможного подвоха.
Представлять портреты участников «Аксёнов-феста» стало традицией моего родного и любимого журнала «Казань», для меня же, в силу служебных обязанностей, - почти дурной привычкой докучать сочинителям вопросами. Но на сей раз дело обстояло сложнее. Мой герой не вписывался в знакомый поколенческий шестидесятнический формат предыдущих - по накатанным общим местам истории с ним не проедешься. Зато в свои сорок с небольшим прославился необыкновенной раблезианской плодовитостью в творчестве.
Перу прозаика и поэта Дмитрия Быкова принадлежат несколько романов, книги из серии «Жизнь замечательных людей» о Борисе Пастернаке и Булате Окуджаве; вместе с женой писательницей Ириной Лукьяновой он сочиняет для детей. Кроме прочего, Дмитрий Быков - известный журналист. И если разговор двух хирургов - начинающего ассистента и опытного мастера ланцета и скальпеля - ещё можно трактовать как консилиум, то разговор двух журналистов в силу специфики «собачьей» (господи, сколько же их тут зарыто!) профессии рискует превратиться в диалог куда менее благородного содержания. Так, по крайней мере, я думала, пока не пообщалась с Быковым. При встрече выяснилось, что масштабы его творчества пропорциональны не только его антропометрии, но и количеству куртуазной галантности вперемежку с щедрым гедонистическим стёбом.
1984. Телемская обитель. Не утопия
- Читала, что вы мечтали о домике на территории «Артека».
- А он уже есть - не совсем домик, а водонапорная башня, которую я слегка привёл в чувство. Большая восьмигранная каменная конструкция 1905 года с беседкой наверху, где я живу, когда приезжаю.
- Любите это место?
- Да, с тех пор, как приехал туда в девяностом учить детей журналистике. Там прекрасные люди, хорошая атмосфера. Правда, я охладел к Украине, после всего, что там происходит. Наверное, буду теперь ездить в какое-то другое место, его напоминающее. Рай, в котором я прожил пятнадцать лет, закончился. Но пока я туда езжу, иногда там живут мои друзья, там я сделал небольшой фильм.
- Я-то думала, что вас туда в детстве сослали. Кстати, а вы были активным пионером?
- Скорее вундеркиндом. Побеждал в различных конкурсах, чтецов, например. Тогда много занимались одарёнными детьми. Школу окончил с золотой медалью.
- Расскажите о вашем студенчестве, чему и как учили будущих журналистов на закате застоя, вы ведь в восемьдесят четвёртом поступили?
- Журфак МГУ был самым весёлым и свободным факультетом университета. В романе Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль» есть «Телемская обитель», на воротах которой написано: «Делай всяк, что захочется». По Рабле - это идеал средневекового мироустройства, оазис творческой свободы. И журфак был такой «Телемской обителью».
«Теорию и практику партийной советской печати» - невыносимый предмет, по сути, диамат, претворённый в прессе, у нас преподавал философ Жупанов, специалист по Витгенштейну, сосланный к нам за вольномыслие. Про Витгенштейна мы знали, что он бывает ранний и поздний, и на первом же семинаре спросили Жупанова, чем первый отличается от второго. На протяжении всего семестра он ни о чём больше не говорил. На зачёте я отвечал содержание «Синих тетрадей» Витгенштейна и получил пятёрку. Его «Логико-философский трактат» до сих пор отскакивает у меня от зубов, но я ничего не знаю по теории и практике партийной и советской печати. Историю зарубежной печати нам читала женщина, которая подпольно занималась «Розой мира». Вместо Маркса и Энгельса мы слушали о мистическом миропонимании Даниила Андреева - в Советском Союзе его впервые опубликовали только 1989 году.
Кроме того, можно было не приходить на семинары и говорить, что ты был на задании в газете. Кто-то в это время шёл пить пиво, кто-то - в читалку, потому что там выписывалась вся пресса. Как сейчас помню: осень восемьдесят четвёртого, в журнале «Знание - сила» печатается роман Стругацких «Волны гасят ветер» - третья часть их трилогии после «Обитаемого острова» и «Жука в муравейнике». Найти этот журнал в киосках было нельзя. Как только приходил новый номер, я бежал в читалку, быстро глотал очередную порцию романа, а за мной выстраивалась километровая очередь. Так же было, когда пришёл номер «Невы» с «Хромой судьбой» тех же Стругацких.
У нас было огромное количество часов по языку и минимум идеологии. Однажды той же осенью восемьдесят четвёртого я встретил в метро декана нашего факультета Ясена Николаевича Засурского. Тот был мрачен: «Сегодня умер Трумен Капоте». Это был удар - среди нас царила атмосфера живой причастности к событиям американской литературы. Засурский со всей американской литературой дружил, выпивал, и часть её переводил.
Я спросил его тогда, как он думает, почему Капоте ничего не писал последние годы? - «Великий писатель отличается от хорошего тем, что хороший может писать во всякое время, а великий - не во всякое».
Горький шоколад
- Как получилось, что вы, кроме того, что - журналист и писатель, ещё и учитель в школе?
- Я всю жизнь об этом мечтал. И мне гораздо интереснее общаться с моими коллегами-учителями, чем с моими коллегами-журналистами - учителя читают больше книг. Я преподаю русский язык и литературу в частной московской школе. Туда меня пригласили после интервью, в котором я сказал, что хотел бы работать учителем в школе, потому что люблю это делать. Первый педагогический опыт случился у меня в девяносто втором году, когда моя мама попросила её подменить. Я читал десятиклассникам серебряный век. Следующий - в девяносто восьмом, после дефолта. Тогда у меня было совершенно апокалипсическое мироощущение. Казалось: всё, кранты - газета закроется, надо искать какой-то подножный корм. И я пошёл работать в школу. Незадолго до того у нас с Лукьяновой родился сын Андрей, и редакция подарила мне подгузников на год вперёд. Так и помню: захожу на редколлегию, а в меня со всех сторон летят «памперсы». Рядом со школой, куда я устроился, располагалась молочная кухня. Я заезжал за молоком, давал попутно два урока и возвращался домой. Так что это было очень неплохое время. Бывшие ученики иногда звонят, некоторые чинят мне машину.
- Вы преподаёте по общепринятой программе?
- А как иначе? Если учитель не работает программе и пытается научить чему-то личному, выдавая это за новаторство, то с большой долей вероятности он - потенциальный сектант, который может навредить детям. Учить следует тому, что написано в программе, а она сейчас составлена, в общем, недурно. Другой вопрос в вечной полемике словесников - следует ли нам готовить детей к Единому государственному экзамену? Натаскать ребёнка к ЕГЭ - дело нехитрое, но задания к нему составлены абсолютно безграмотно. Дети должны знать цитаты, помнить факты, но не обязательно уметь их сопоставлять и анализировать.
Литература - это не рамки программы ЕГЭ. Литература - это аптечка. Способ решать свои проблемы с помощью великих текстов. Мы читаем их для того, чтобы знать, как завоевать женщину, как вести себя с любимой, как справиться с депрессией, что делать, если тебе изменяет жена. Неблагополучный ребёнок способен усвоить литературную классику лучше, чем благополучный, потому что у него есть проблемы - коммуникативные, как у Базарова, любовные, как у Пьера, финансовые, как у чеховского героя, и так далее. Классика - это аптечка для внутренней жизни. Нужно научить ребёнка черпать оттуда выходы и ответы.
- Но в эссе «Молчание классики» звучит ваша идея о том, что классика уже не в состоянии дать современному человеку исчерпывающие ответы на все вопросы.
- К сожалению, количественно русская классика очень невелика. Если брать век девятнадцатый и серебряный век, то со всеми писателями второго и третьего рядов она насчитает произведений пятьдесят, не больше. Нельзя из двух писателей - Толстого и Достоевского, а иногда Тургенева выводить все ответы на главные вопросы. Не может на них ответить и Гоголь. В его время были другие формы отношений народа и государства, давления государства на народ, другой международный контекст России. То, до какой степени мы измордовали классику, можно понять по роману Соломина «Голубой сад» и по роману Пелевина «Т», где Толстой становится абсолютным симулякром. Пелевинский роман есть, в сущности, «караул» на эту тему.
Ключевой класс в школе - одиннадцатый, когда мы берём опыт двадцатого века, а он ещё не осмыслен и не изжит. Учитель здесь - абсолютно свободен. Я считаю, что необходимо реанимировать советскую литературу - мы не слишком богаты, чтобы отбрасывать этот архипелаг. Надо актуализировать советский имперский литературный контекст. Сегодня мы даём Бабеля, Гроссмана, Домбровского, Солженицына, Шаламова.
Горького? - Конечно! Маяковского? - Конечно! Блока - в огромной степени, Пастернака - обязательно!
Мандельштама - по возможности. Современному ребёнку очень трудно объяснить, что такое Мандельштам, но современный ребёнок готов к восприятию, скажем, Заболоцкого и Твардовского - потому что это «понятная» поэзия. (Ни в коем случае не более простая, но более традиционная.) На его душевное состояние прекрасно ложится Ахматова. Причём не на девочек, а на мальчиков - они более склонны к восприятию ахматовского достоинства, переходящего в манию величия, умению защищаться от унижений, что для мальчиков очень важно. Надо давать детям и современную литературу. Я, к счастью, могу позвать на свои уроки и Веллера, и Прилепина, и - если мне очень захочется - Евтушенко.
Главная трудность учителя в том, чтобы класс его слушал. Тут приходится прибегать к приёмам нечистым. Когда я рассказываю современным детям о том, что такое декаданс, я половину урока вынужден потратить на то, чтобы рассказать им, что такое абсент - послушав про него, они постепенно начинают слушать про символизм.
Мы должны давать лекарство в шоколадной оболочке, удобоваримой, легкоусвояемой. Этому на факультете журналистики учили на кафедре критики - уметь рассказывать о литературе увлекательно.
ЖЗЛ
- Вы написали книги о Борисе Пастернаке, Булате Окуджаве в серии «Жизнь замечательных людей». О ком ещё вам было бы интересно написать?
- Я надеюсь, что напишу что-то ещё из этой серии, потому что замечательных людей много и, как говорил Пушкин, «следить за мыслями великого человека есть наука самая занимательная». Мне хотелось бы написать книгу о Маяковском. Меня очень интересуют некоторые американские авторы. Много интересного в литературе Советской России.
- Расскажите о вашем знакомстве с Василием Павловичем Аксёновым.
- Я познакомился с творчеством Аксёнова в 1988 году, когда служил в армии. Во время очередного увольнения отправился к своему другу и любимому писателю, кстати, уроженцу Казани, Валерию Попову, и он мне сказал: «Да что - мы все?.. Вот Василий Палыч - это бог! Гений!». Из Аксёнова я прочёл к тому времени только «Любовь к электричеству» и «Поиски жанра». Попов достал с полки сборник рассказов Василия Павловича «Жаль, что нас не было с нами» и раскрыл его на рассказе «Победа». Это - величайший рассказ, написанный в России во второй половине XX века, я знаю его наизусть. Потом я прочитал «Рандеву», и ничего не понял. Только сейчас я понимаю, что это - рассказ о Родине. А дольше был «Ожог».
В 1995 году я был в Штатах, напросился к Аксёнову на интервью и просидел у него, поимый «Кальвадосом», три часа. Начал с того, что очень люблю его рассказ «Победа», и спросил, помнит ли он его. Аксёнов посмотрел исподлобья: «Такое не забывается…». С тех пор я старался встречаться с ним по возможности всякий раз, когда он приезжал в Россию. Он похвалил мой роман «Орфография», и это меня здорово поддержало. Я много общался с Василием Павловичем, и несколько раз в трудных жизненных ситуациях он давал мне идеально точные советы. Он был хорошим врачом, понимал физиологию, ставил диагнозы, и в этом качестве им пользовалась вся компания шестидесятников. Однажды за столом он сказал мне: «До шестидесяти вам ни о чём не надо беспокоиться, а после - можете на всё махнуть рукой».
О любви. Не Веллер
- Поэт традиционно вдохновляется любовью. В стихотворении «Песнь песней» вы похоронили любовь в её привычном женском, таком истерическом, кухонном-по-телефону-с-подружками, одним словом, - нормальном понимании.
Что такое любовь?
- Как правило, первая и самая настоящая любовь - всегда несчастна. Люди ещё неопытны, не притёрты, не умеют вести себя друг с другом. В стихотворении «Песнь песней» - любовь у них случилась «до», а наш рассказ открылся словом «после» - у героев было что-то настоящее, но они разбежались и живут теперь заменами. Мы склонны принимать за любовь разные формы жалости, болезнь, сексуальную зависимость. Или же друг к другу прислоняются люди никому больше не нужные. Возможны варианты, но всё это - суррогаты.
Любовь - очень высокая степень совпадений. Она не может быть построена на несходствах - это будет уже «роковое их слиянье, их поединок роковой», вражда и взаимоистребление. Настоящая любовь - равенство по многим параметрам. Бог вовремя мне это подбросил, чем, собственно, спас. Если бы я не женился на Лукьяновой, то сошёл бы с ума. Быть с ней было для меня естественно настолько, что я любой ценой должен был привезти эту женщину к себе, иначе просто не смог бы дальше жить. Сейчас у нас не самый простой брак - мы оба не такие уж лёгкие люди, но в этом, по крайней мере, мы гармоничны.
Женская проза
- Часто приходится слышать о «женской» прозе. О «мужской» не очень. Почему?
- Я не соглашусь. Мы говорим и о мужской прозе - лапидарной, хемингуэевской, с подтекстами, лаконичными диалогами.
- Да, было бы странно говорить о Хемингуэе, что это «женская» проза. Но эпитет «мужская» проза - это звучит красиво, почётно, в отличие от эпитета «женская». Вы тоже делите литературу по половому признаку?
- Да. Потому что женская проза - это фиксация мучительных мелочей. Женщина очень многое видит, и у неё не всегда хватает такта об этом промолчать.
- Тогда, по-моему, она уже не проявляет себя женщиной.
- Как раз женщиной, потому что именно женщине в большей степени дано замечать все житейские тонкости и физиологизмы. Она ближе к самой страшной, плотской изнанке жизни, как писал Мандельштам: «есть женщины сырой земле родные». Так вот, женщина пишет об этой самой «сырой» изнанке, и о том, о чём мужчина говорить не стал бы. В этом состоит феномен прозы Виктории Токаревой. Довлатов и Чехов подходили и останавливались лишь на подступах к тому, о чём Токарева говорит открыто. И особенно такое качество проявлено у Людмилы Петрушевской, которая настолько мучительно воспринимает мужскую природу мира - насилие, катастрофическую грубость, что вся её проза - вопли сентиментального книжного ребёнка. Петрушевская - женская проза в лучшем смысле.
- Это - литература?
- Это - в высшей степени литература. И не для всех. Надо обладать значительной выносливостью, чтобы читать Петрушевскую.
- А Токарева - литература?
- Высшей пробы! Токарева - очень хороший писатель, и замечательный человек.
Не литература - это девяносто процентов женского детектива. Женский религиозный роман, как правило, плох. Есть исключения, естественно. Но вообще есть чёткое жанровое разделение, границы, за которые лучше не залезать: женщина может написать отличный производственный роман (тому примеры - Галина Николаева, из более поздних - Грекова), но не сильна в военной, шпионской, приключенческой прозе и не должна браться за социальную сатиру - примеров просто не знаю. Почему-то женщины хуже пишут о путешествиях. Зато в серьёзном - не ироническом - детективе им часто нет равных, потому что они страшно любопытны и умеют напустить вокруг самой пустяковой тайны больше ядовитого туману. Не думаю, что у женщин хорошо получается историческая проза - примеры мне, по крайней мере, не известны, но в фантастике они на равных с нами, а в детской прозе зачастую нас превосходят: Эдит Несбит, Джоан Роулинг - равных им я не наблюдаю. Толкиен, по-моему, гораздо скучней.
Проза мужская
- Вы писали о том, как ваша мама призналась вам однажды, что в шестидесятые ей было не особенно до «шестидесятых». «У меня была своя жизнь, я растила тебя», - сказала вам она. Как переживали общие места истории вы сами?
- Рискну сказать, что моя личная жизнь, как это ни ужасно, во многом повторяла сценарий распада страны. Есть гениальный фильм «Утоли мои печали» Александра Александрова о том, как распадается страна и одновременно распадается пара. Из воздуха уходит что-то, позволяющее людям быть вместе. Ещё раньше он об этом же снял «Башню», пророческое, тончайшее кино 1986 года.
В девяностые я, как и вся страна, вёл довольно-таки беспорядочную жизнь. Видеть и описывать её до известной степени было моей работой, поскольку я - журналист. Но, естественно, все токи этой жизни проходили через меня. В девяносто девятом году, когда в Москве взрывали дома, мы с Лукьяновой - а она была старшей по дому, - дежурили в подъезде, караулили, чтобы туда не вошёл кто-нибудь со взрывчаткой.
Слава богу, что я не ездил в Чечню, потому что я - не военный корреспондент. Там фантастической храбростью славился мой друг военкор Володя Воронов. С ним вместе я был в Беслане. Я ехал и был уверен в том, что ситуация разруливаема и всё непременно наладится. Но того, что будет так, предположить не мог никто. Нельзя было и представить, что дойдёт до этого босховского, или не босховского, но самого адского ада! Это был полный паралич власти. После Беслана я немного сошёл с ума. Я видел бежавших из школы детей, забрызганных кровью, потому что уже начались взрывы, и на их глазах гибли их ровесники. Двое суток эти дети ничего не пили и были абсолютно голыми от жары. Школу разминировали всю ночь, и мы ночевали в доме по соседству, а вокруг нас что-то шарахало непрерывно. Остатки добровольцев искали повсюду оставшихся боевиков. Я натерпелся такого страха и отчаяния, что, вернувшись, начал долбить Лукьянову: давай уедем, здесь жить нельзя! На что она мне сказала, что там будет хуже - Лукьянова считает, что кризис имеет всемирный характер. Она много времени провела в Америке, ей виднее, в конце концов, она у нас переводчик с английского. Так вот, Лукьянова убеждена в том, что убежать никуда нельзя. Мой литературный учитель Нонна Слепакова, великий поэт, царствие ей небесное, в девяностые годы купила и носила значок, где была изображена собака на фоне красной звезды с надписью «С Колымы не убежишь». В некотором смысле это действительно так. Ты можешь убежать на другую планету, но там тебя встретит ад. Ад мы несём в себе, он нас опережает. Попыткой избыть это ощущение стал роман «Эвакуатор». Я написал его после Беслана, за два месяца. Это была психотерапия, самолечение. А 20 декабря 2004 года - в свой день рождения - я поставил точку, и этот кошмар был преодолён.
А вы говорите - «суинг»…
- В интервью журналу «Роллинг Стоун» вы признались в нелюбви к Шевчуку и Земфире. Причём как к «классу». Что это за класс такой?
- Если вы читали мои интервью с Шевчуком, то можете оценить всю меру изобретательности моего покойного друга Ильи Кормильцева - автора статьи, который написал обо мне в журнале «Роллинг Стоун» абсолютно личную лирическую фантазию на тему Быкова. Мы дружили, и потому я легко спускал Илье такие шутки, в частности, упоминания о моей чудовищной ипохондрии - на деле весьма скромной, и любви к лёгким наркотикам - никогда не ел. Всё это имеет не большее отношение к реальности, чем песня «Я хочу быть с тобой», написанная Кормильцевым после того, как его подруга опоздала на пятнадцать минут, а у него уже - «Пожарный мне справку выдал о том, что дом твой сгорел», и все дела. Илья очень любил гиперболизировать реальность. Я никогда не слушал Земфиру - она мне совершенно неинтересна. Я очень люблю Шевчука. Из всего текста в «Роллинг Стоун» достоверна лишь фраза о том, что у меня в машине нет радиолы. Это правда. Машина нужна для медитаций, а не для слушанья музыки.
- Там же было о том, что вы любите оперу. Тоже неправда?
- Оперу люблю! - «Кармен», «Пиковую даму», «Чио-Чио-сан», «Князя Игоря», «Золото Рейна». Люблю оперу как жанр. Предельно условный. Вот говорят же: «оперные страсти» - так я люблю, чтобы было много страстей, люблю жизнь в сопровождении музыки. Как писал Бабель: «Беня вынул пистолет, и началась опера в трёх действиях». В реальности люди не поют, а я хочу, чтобы они пели, чтобы в жизни был момент драматического напряжения, декоративности, пышности. Моя «Орфография» - не что иное, как такая опера. Я очень люблю большую сцену, огромный театр, масштабные постановки с гигантской массовкой и лошадьми на сцене, как в Новосибирском оперном театре. Моя жена - из Новосибирска, там - самый большой в Евразии оперный театр. Я очень люблю торжественные, пафосные вещи. «Аиду» Верди. В нашей с Лукьяновой книжке про зверьков есть большой зверьковый марш «Трам-пам-пам, это идут зверьки. Жирные зверьки…» - как раз на музыку из «Аиды».
- Здорово разбираетесь, учились музыке?
- Никогда не учился, и ничего в ней не понимаю, просто люблю хорошую музыку. Симфонии люблю, Шостаковича особенно.
- А... Прокофьева?
- Не всё - ранние фортепианные вещи и «Ромео и Джульетту». По-моему, это величайший балет, когда-либо написанный. А у Шостаковича люблю его самые нервные вещи. Пятую симфонию - очень! Третью часть Восьмой, третью («В магазине») часть вокальной Тринадцатой на стихи Евтушенко - гениальная вещь! Очень люблю Пятнадцатую с идиллическими цитатами из классики, которые прерывает сардонический смех труб.
- А как насчёт «Катерины Измайловой»?
- Не могу сказать, что вижу в этой опере всё то, что видят остальные - какую-то особую страсть и чувственность. Нет, она мне не очень созвучна. Но я очень люблю его балетные сюиты, музыку к «Гамлету», камерные вещи - автобиографический квартет с монограммой D-S-C-H, трио памяти Соллертинского, с траурным маршем на мотив фрейлехса - гениально! Причём Соллертинский был русским, тогда как для Шостаковича скорбь символизировала именно всё еврейское. Это теория моего друга Антона Софронова, хорошего композитора.
Очень люблю Шнитке, его альтовые сочинения. «Фауста». Первый концерт скрипичный. У меня довольно обывательский вкус.
-- А как же Кончерто-гроссо?
- Нет. Это как-то мимо меня. Мне иногда кажется, страшно вслух сказать, что он был бы изумительным камерным композитором, но его губила страсть к монументальности. Хотя, конечно Четвёртая симфония - великолепна! Думаю, религиозный её смысл мне непонятен, о её католической символике много написано, но я просто слушаю и чувствую временами совершенно подростковый восторг.
- Я поражена вашей музыкальной эрудицией!
- Нет у меня никакой эрудиции, да и вкус очень примитивный. Есть люди, которые любят шопеновские баллады. Я их не люблю. Это - не моё. Я люблю его вальсы, но не все, а особенные - такие нервные и сентиментальные. Люблю Бетховена. Одна моя очень сильная любовь ассоциировалась у меня с побочной партией Патетической сонаты - смешной, лёгкой и счастливой. И потом, какая гениальная вещь Семнадцатая! У Муратовой она звучит в финале фильма «Познавая белый свет».
- А к Чайковскому - как относитесь?
- Очень избирательно. Жена любит. Я - главным образом «Пиковую даму». «Щелкунчик» от начала и до конца гениальное произведение. Все его апофеозы - очень красивы! Надо сказать, что и в «Лебедином» есть несколько замечательных эпизодов. А какая вещь «Детский альбом!»… «Баркаролла» в особенности. Мне всегда видится под неё - не знаю уж, говорить ли об этой советской сентиментальности, - осенний парк, Сокольники, гуляющие влюблённые старшеклассники...
В таких случаях говорят: «без комментариев». Жаль, не передать на бумаге наши с Быковым под конец разговора вокализы на мотивы обнаружившегося общего любимого композитора Олега Каравайчука из «Коротких встреч» Муратовой. Это ж страшно подумать: вот учинит когда-нибудь Быков свой литературно-музыкальный фестиваль, так надо ж будет приглашать балет, симфонический оркестр, Новосибирскую оперу, Шевчука, Токареву. И хорошо бы всё это - в Артеке. Да только вот политики тамошние - сдюжат ли?
Публикация № 12.2009, из обзора "Аксёнов-феста-III"
Теги: айсылу мирханова читалка
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев