Как стать кинозвездой
Журнал «Казань», № 7, 2017 I «Евгений Евтушенко - своего рода стихийное бедствие. Явление его похоже на извержение солидного вулкана или небольшое землетрясение. Или на тропический ураган с ласковым именем «Женя»,- так, или примерно так, я думаю всякий раз, когда он возникает и моей жизни.
I
«Евгений Евтушенко - своего рода стихийное бедствие. Явление его похоже на извержение солидного вулкана или небольшое землетрясение. Или на тропический ураган с ласковым именем «Женя»,- так, или примерно так, я думаю всякий раз, когда он возникает и моей жизни.
Веселая первомайская демонстрация, на которой мы познакомились, и я с присущей юности лёгкостью пригласил знаменитого поэта к нам домой почитать стихи моей жены, давно отшумела.
Не однажды мы встречались и потом - в Москве и у нас в Казани. Но с тех самых пор у меня осталось ощущение, что когда мы расстаёмся, уходит некий волшебный поезд и ещё не поздно побежать за ним - тогда, быть может, удастся вскочить на последнюю ступеньку. В чём‑то это чувство сродни надежде, что в нашей судьбе непременно случатся события прекрасные и удивительные. Этой надеждой меня - да и не только меня - наполняла его поэзия.
В первый же вечер он произнёс свою сакраментальную фразу: «Зовите меня просто Женя». С тех пор мы с женой так и называем его, но, разумеется, за глаза.
Бывает, что и я нарушаю его спокойствие, когда, пользуясь давним знакомством, обращаюсь с какой‑нибудь просьбой. Чаще всего это вымогательство нового сборника его стихов, достать который потруднее, чем контрамарку в наш оперный театр, где я работаю баритоном.
Когда эпицентр землетрясения Евгений Александрович перенёс в сферу кинематографа, толчки дошли и до меня. Снова мелькнула привычная подножка уходящего поезда, но в этот раз я успел на неё вскочить и удержаться, ухватившись за милиционера - маленькую роль, которую Женя сгоряча пообещал мне в своём фильме.
Оказалось, не один я вскочил на подножку - поезд набирал ход, с трудом неся тяжесть многочисленных Жениных друзей, знакомых и родственников, облепивших его со всех сторон.
На семейном совете было решено, что за кинославой я отправлюсь вместе со свояком, который будет меня фотографировать в особо захватывающие моменты.
II
На съёмки мы приехали поездом, я сразу направился на «Мосфильм», а свояк Сергей - к нашей доброй знакомой Марии Павловне, у которой мы решили остановиться.
Было прохладно, сумрачно, толпа на вокзале пестро чернела, двигалась, ползла в разные стороны, растекалась на ручейки, вливалась в метро и подземные переходы.
В Москве я всегда чувствую себя радостно‑возбуждённо и неуютно. Пожалуй, лучше всего там, где что‑то продают из съестного: в кафе, в ресторане или просто в буфете. Здесь, по крайней мере, всему есть своя цена и определённость. Не то, что в присутственных местах, где трудно определить, чего хотят от тебя, и ещё труднее растолковать, зачем ты сюда пришёл.
У ворот «Мосфильма» сутолока, деловито снуют люди. В бюро пропусков моё имя есть. Я иду прямо, потом налево, потом направо и - наискось тот самый подъезд. Лифт. Унылый казённый коридор. (И это «фабрика грёз»?) На дверях таблички - названия фильмов, фамилии постановщиков, известные и неизвестные, но вот одна - В. Пьявко, режиссёр фильма «Ты мой восторг, моё мученье!» - изумляет, веселит, укрепляет дух: если даже он, то… А что, собственно,- ТО..?
Наконец - ТО: «Детский сад» Евг. Евтушенко». Обе комнаты пусты, вернее, полны остывшим табачным смогом. Ищу, звоню. Безрезультатно. Захожу ещё в одну комнату. Никого. На столе лежит фирменная мосфильмовская записная книжка «Евг. Евтушенко». (Всем, что ли, на съёмках такие отпечатывают?)
Однако где же получить информацию? Опять звоню и бегаю по коридорам, расспрашиваю.
Слава Богу, по телефону ответили, что киногруппа на Киевском вокзале. Я поспешил на место съёмок.
Около одной из дверей вокзала стояли люди, одетые не по‑современному, и среди них милиционер в форме с синими петлицами. Лицо у него было типичное для мужественного киногероя: хорошо очерченная челюсть, независимый взгляд и крепкий ковбойский затылок. Внутри вокзального дебаркадера настоящая милиция отделяла массовку в одежде сороковых годов от «чистой публики».
В толпе кипели буруны вокруг энергичных кинопрофессионалов. Каждый из них представлял истину в конечной инстанции.
Меня пропустили на площадку вполне свободно - думаю, из‑за моей уверенности в собственной незаменимости.
Евтушенко, как обычно, возвышался над всеми. Я протиснулся к нему сквозь толпу в тот момент, когда он закончил распекать кого‑то из кинокоманды и, сведя рот в скорбную подковку, невидяще смотрел в туманную даль перрона.
Я поздоровался.
Евгений Александрович обернулся:
- Привет,- (как будто мы виделись полчаса назад!) - что не пришёл сразу сюда?
Я стал объясняться, но он, как водится, слушал «вполнакала». Подозвал одного из помощников, велел постричь меня и одеть.
В тесной вокзальной парикмахерской в какие‑нибудь десять минут меня постригли в стиле «ретро‑1941». Я глянул в зеркало и ахнул: вспомнились начальная школа, Доска почёта, и вполне отчётливо я осознал, что в своих волосах на сцену выйду разве что к маю.
Милицейская форма оказалась слишком велика, но выход всё же нашли: сняли одежду с того киногероя с ковбойским затылком и отдали мне. А мою - надели на него. Она ему была велика на два размера, а мне - на четыре. Так что теперь оба мы стали одеты на вырост.
Нужно было сдать портфель в камеру хранения, и я спросил сержанта, где находятся автоматы. Он учтиво козырнул:
- Вниз по ступенькам и направо,- и слегка улыбнулся, как коллеге. Я шёл по вокзалу, ощущая на себе взгляды несколько более внимательные, чем те, что полагаются прохожему. Ну, конечно! Я же в форме, да ещё отличной от теперешней. Наверное, милиционеры и военные всегда чувствуют себя немножечко на смотру.
Сегодня предполагалась репетиция. Толпа волновалась в белом свете дня под высоким стеклянным сводом. Ждали, когда дадут состав, чтобы организованно изображать панику. Я должен был её по мере сил сдерживать. Помощники и ассистенты в кожанках авторитетно объясняли, что и как надо делать, но было такое впечатление, будто толком никто ничего не знает.
На груди у режиссёра висел помятый мегафон. Лицо тоже было капельку помятое. Голубые «незабудные» глаза стремительно двигались по диагонали сверху вниз и снизу вверх, простреливая окружающее пространство.
Состав задерживали. Я пошёл в один из залов вокзала, сел на скамейку. Не я один любил ждать с комфортом: за моей спиной расположились двое артистов из сегодняшней сцены. Первый был похож на персонаж из Ветхого Завета, а второй - на старого профессора времён гражданской войны, когда большая часть приличных вещей проедена.
Позднее я узнал, что один играет раввина, а другой - его приятель из массовки. Оба они, надо полагать, были ветеранами кинематографа.
- Неплохо здесь сниматься,- говорил ребе.
- Да, не каплет, и есть где посидеть,- отвечал его приятель.
- Как ты думаешь, и долго‑таки будут снимать этот эпизод?
- Дня три, не меньше. Пока отрепетируют, а там дубли пойдут…
- Боже ж мой, после этого ещё съёмки на натуре - на крыше и с бомбёжкой! - нарочито вздыхал ребе.
- Да, не позавидуешь,- немножко завидовал приятель.
У меня кружилась голова, и я вышел на площадь.
…Бурлили страсти на стоянке такси, а диспетчер с красной повязкой на рукаве решительно и незатейливо воцарял справедливость и порядок, попросту отпихивая тех, кто лез без очереди.
А вокруг площади грузно стояли дома, улицы мглисто и холодно уходили в глубь города, такого приветливо‑безразличного, что иногда хочется зажмуриться сильно и проснуться прямо в детстве на нашем дворе, заросшем боярышником и пахнущем дровами из тёмных сараев вдоль забора.
Я поспешил на площадку - вдруг уже время. И, действительно, меня искали и даже объявляли по радио: «Исполнителя роли милиционера просим пройти па первый путь».
Когда я пришёл - человек пять настоящих милиционеров выясняли, кто их звал.
- Где тебя носит? - проворчал Женя.- Звери прибыли!
- Лев, да?! - обрадовался я, зная, что по сценарию в мои реплики врывается ужасающий львиный рык.
Вместо рыка я услышал звук, будто кто‑то рывками волок мешок с зерном. Это шаркал иглами об асфальт платформы дикобраз.
- Не дали льва,- сокрушённо покачал головой Женя,- будет, как говорится, осёл, козёл, мартышка да косолапый мишка.
На самом деле по перрону вели медведя, пони, дикобраза и сенбернара, на спине которого сидела обезьянка в зелёном жилете. Медведя и дикобраза вёл на ремнях длинный мужик в телогрейке, из которой обнажённо торчала толстая обветренная шея. Звери тянули, и поводырю приходилось откидываться корпусом назад, чтобы они не затащили его куда не надо.
- Евгений Александрович, когда начнём? Звери нервничают! - сказал он, откидываясь назад всё больше.
- Сейчас ещё артисты прибудут,- ответил Женя.
Тут толпа раздалась, и по образовавшемуся коридору с важностью людей, пресыщенных всеобщим вниманием, прошествовали артисты цирка лилипутов. Старший был в плаще иллюзиониста и чёрном цилиндре.
- Мы прибыли, Евгений Александрович,- степенным мальчишеским голосом сказал он,- готовы в бой.
- Привет, Володя,- улыбнулся Женя,- в бой рвёшься? Будет тебе и бой.
Он поднёс ко рту портативную милицейскую рацию и сказал: «Подавайте состав»,- оглянулся на кожаных, и те понимающе забегали, расставляя толпу, как положено.
- Ну, Эдик, текст помнишь? - обратился Женя ко мне.
- А как же,- сказал я,- два месяца учил.
«По месяцу на фразу»,- подсказал кто‑то внутри меня ехидно.
- Значит, так. Раз ты милиционер, то и наводи порядок, насколько будет возможно. А как пойдут звери, расталкивай толпу и кричи свои реплики: «Товарищи!..» - ну, и так далее, ты помнишь?
- Помню, помню,- снова заверил я.
В это время из светлого марева выплыл поезд. Он шёл обратным ходом медленно и бесшумно. Задний вагон дошёл до конца платформы, металлический лязг рассыпался вдоль состава, и напротив нас замерла зелёная стена с узкими окнами, напомнившими детские путешествия с бабушкой на Украину, узкоколейку, степь и смутное гудение горячих рельсов.
Толпа задвигалась, поезд, который предстояло брать штурмом, возбудил всех. Мне показали женщину с миленьким простеньким личиком - киномаму мальчика Жени, героя фильма. Я должен был держаться возле неё в толпе и не дать затоптать совсем. Мой напарник - ковбой (его звали Толя, и он работал электриком, а сегодня и завтра у него отгула, и он случайно услышал по радио, что нужны люди для киносъёмок, а кино он любит) стоял у подножки вагона и заговорщицки подмигивал: не робей, мол, у нас и не то бывало.
По правде сказать, я чувствовал себя неуверенно: как это сыграть и нужно ли вообще играть или просто быть самим собой? Одно утешало, что мои промахи, наверняка, не очень‑то заметят. Так оно впоследствии и вышло, но пока что я нервничал и ждал, а чего - и сам не знал.
И вот - подошло. По команде из мегафона люди вскинули на плечи чемоданы и узлы и рванули на поезд. Нас с Толей закрутило, как щепки половодьем, о том, чтобы кого‑то сдерживать, охранять и направлять, не было и речи, задние напирали на передних, и синие наши фуражки беспомощно неслись среди платков, шляп, кепок, шапок и беретов.
- Граждане, соблюдайте порядок, будьте людьми! - мой звучный призыв тонул под стеклянным куполом, растворялся в топоте и криках.
Уже каскадёры бодро полезли на крыши вагонов, а какие‑то здоровенные морды нагло ломились поперёк толпы, сбивая с ног маму мальчика Жени. Я возмутился и попытался их оттереть от неё. Но не тут‑то было, меня самого оттёрли и отдавили при этом ногу.
- Стоп! Остановились! Хорошо. На исходные позиции, сейчас будем снимать! - раздался железный мегафонный, но со знакомой хрипотцой голос.
Всё началось сначала - толпа шевелилась и вздыхала, примеряла чемоданы, узлы и баулы. Многим хотелось пробиться в первые ряды - потому что первые ряды заметнее па экране. Ребе с приятелем стояли в сторонке у дебаркадера, потом приятель кивнул ему - грустно, мне показалось, и обречённо шагнул в толпу, ждущую сигнала к атаке.
- Внимание, приготовились, мотор! Пошли, пошли, пошли, родимые!
Снова платформа задрожала от топота, а мы с Толей очутились в тесноте и давке, опять я кричал, убеждал и призывал, но на сей раз уже привычней. К форме, как видно, прилаживаешься быстро. А, может, это она прилаживает человека к себе? Перед толпой, как бы убегая от неё, ехала тележка с камерой и оператором. Её сноровисто везли ребята, напоминавшие рабочих сцены в момент, когда они катят рояль, причём пианист вцепился в клавиатуру и катится вместе с ним спиной вперёд.
Толпа настигла тележку, обтекла её, разделившись на два рукава, и та поползла, будто буксир против течения.
И опять раздалось железное мегафонное «стоп!», и вновь люди, пробежав десятка два шагов по инерции, остановились и, отдуваясь, направились к старту.
Я оказался около Жени.
- Слушай, всё нормально, хорошо кричишь. Но, когда пропускаешь артистов цирка, не забудь на всякий случай повернуться к камере, а то - как на этот раз - мы снимем тебя только сзади.
Очередная попытка штурма захлебнулась очень быстро, и виною тому были звери, а точнее - дикобраз, с которым от ужаса случилась истерика. Он ощетинился и бешено затрясся, ни в какую не желая идти дальше. Иглы летели в разные стороны, их подбирали на память. Такие толстые полированные иглы, чем‑то напоминавшие ободранные гусиные перья, коричнево‑переливчатые и острые. Пока дикобраза успокаивали и оттаскивали, пока толпа без особого энтузиазма возвращалась к исходным позициям, едва осталось время сделать ещё один дубль. Стеклянный купол вокзала подёрнулся синевой - на сегодня съёмка закончилась.
III
Я привёз Жене снимки с его юбилейного вечера, того самого, когда он - сибирский тореро - играючи укротил микрофон, упрямо сбрасывавший со сцены олимпийского крытого стадиона предыдущих ораторов. На фото Женя вышел бледный, элегантно‑сутулый, с чуть блатной чёлкой и огромными скорбными глазами христианского мученика на лице, летящем в зал.
Но пока я переодевался в вокзальном отделении милиции, где меня встретили как своего, сдавал форму костюмерам, ходил за портфелем в камеру хранения - высокий друг мой куда‑то делся. Завтра мне предстояло явиться на «Мосфильм» в десять утра, надеть форму и снова ехать на вокзал, чтобы удерживать темпераментную толпу, так и рвущуюся в киноисторию.
А сейчас передо мною лежала Москва, вечереющая Москва - как книга, которую удавалось порой листать, что‑то в ней читать, но, не постигнув сокровенного смысла, всякий раз откладывать.
В детстве слово «Москва» связывалось с салютом, мамиными духами в красном футляре с шёлковой кисточкой и радиозатишьем в полночь или полдень, когда чёрный довоенный репродуктор в нашей комнате становился ухом, через которое я и целый мир слушали гул, и шорохи, и гудки редких ещё машин, и дыхание Красной площади, и - наконец - отрешённо‑красивый, печальный перелив курантов перед двенадцатью грозными басовыми ударами.
Теперь гудков не было, но гул великого города висел над площадью вокзала. Некоторое время я не знал, куда пойти. Под ложечкой уже не червячок сосал, а питон из зоопарка. Вокзальный ресторан закрыли на перерыв. Ждать, пока его откроют, не имело смысла, и я решил поехать поужинать куда‑нибудь в центр.
Понятие «центр» в Москве у меня почему‑то соединяется с «золотым треугольником» ГУМ‑ЦУМ‑«Детский мир», маршрутом не менее популярным у советских граждан, чем «Золотое кольцо» - у иностранных. Сюда попадает и гостиница, строительство которой прославлено кинохроникой тридцатых годов: пунктирно едущие трамваи, резкие пешеходы и взметнувшееся в небо здание в строительных лесах.
Ещё было рано идти в ресторан, я доехал до площади Дзержинского и пошёл пешком. На проспекте народу не меньше, чем на вокзале. «Кто они, куда их гонят?» - кощунственно думал я, шагая по зеленеющему в свете неона асфальту. Вот и Большой с четвёркой вздыбленных, неизвестно куда рвущихся коней. Может, они тоже пытаются везти театр по «золотому треугольнику»?
Ресторан, к счастью, уже открыли, но зал был полупустой. Я сел за столик неподалёку от эстрады и в ожидании заказа стал перебирать сегодняшний день с утра, потом вспомнил, как сидел в этом самом ресторане лет пятнадцать назад, возвращаясь с приятелями из Крыма.
Поезд уходил ночью, и мы пошли скоротать время сюда, в «бывший Гранд‑отель» - так извещала табличка на стене. Средств у нас было в обрез, казначеем у нас был Валера, и в тот вечер он отличился тем, что истратил остатки денег, пока мы с другим приятелем - Лёшей - выходили в туалет.
Когда мы пришли, Валера с осоловелым видом подсчитывал мелочь, а на столе стояла ваза с персиками и алела коробка конфет «Рот‑фронт».
Случилось так: томная буфетчица подкатила свою тележку с бутылками, наборами и фруктами к столу и спросила, не желает ли чего молодой человек. Причём вначале рядом с ним воздвиглось подобие древнегреческой амфоры, туго обтянутой чёрным крепом. При первом звуке голоса эта амфора мягко колыхнулась - и род столбняка овладел нашим казначеем. Он поднял глаза, оглядел всё остальное, сказал «Э‑э‑э… я…» и очнулся лишь тогда, когда на столе стояли фрукты, лежала коробка, в руке была сдача 60 копеек, а тележка уже лавировала между другими столами.
Позднее, став взрослым человеком, отцом троих детей, Валера рассказывал мне, что иногда и сейчас изумляется тому, как внезапно и ослепительно‑реально материализовалось то, о чём он думал целый вечер.
Итак, сейчас я сидел в том самом ресторане, ел, слушал оркестр, начавший «лабать», и был почти счастлив оттого, что могу думать обо всём, о чём хочется, спрессовывая время и события в одно ощущение всепроникновения. Но что‑то меня тревожило.
Как будто в сегодняшней беготне, толчее, разговорах, событиях не произошло чего‑то главного, что должно было произойти, а, вернее, произошло - а я не постиг этого. Как будто в толпе на вокзале чудилось чьё‑то любимое лицо, да так и растворилось, пропало, будто звучал милый, полузабытый голос, который заставлял дрогнуть сердце, обернуться и наткнуться на чужие равнодушно‑удивлённые глаза.
- Ваш чай,- пропел официант и поставил на стол большую чашку с жидкостью, цветом напоминавшей марганцовку, а вкусом - компот из сухофруктов.
Пока я ужинал, прошёл короткий дождь. Асфальт блестел, зыбко отражая алые огни машин, фонари, рекламу. Ветерок был влажный, но не пронизывающий, а широкий, дразнящий, словно и не осень стояла в городе.
«Возможно, он дует из будущей весны,- подумалось мне.- Ветер из будущего несётся через сегодня в прошлое - это забавно».
Ветер мягко дул не переставая, и я вообразил, что, если пойти вместе с ветром - попадёшь в прошлое. Вот этого я и хотел, именно там, мне казалось, я найду то главное, что постоянно ускользает и томит душу, не облегчая её. Я шёл по мокрым улицам, нырял в подземные переходы, сворачивал в переулки, останавливался у незнакомых домов - и все дома были незнакомые.
Я шёл и думал, что память живёт не только во мне, но и отдельно, разгуливает себе, скажем, в арбатских переулках, там, где мы бродили с любимой двадцать лет назад, когда любовь лежала у наших ног пароходной пристанью города, в котором мы ещё ни разу не были.
IV
Мария Павловна живёт в однокомнатной квартире на одиннадцатом этаже обычного московского дома, но её дом никак нельзя назвать обычным. «Волшебное царство»,- так говорит про него моя пятилетняя дочь, которой посчастливилось переночевать у Марии Павловны, когда мы были в Москве проездом с юга. Чего только нет у Марии Павловны! Хрустальные, фарфоровые, глиняные собачки, свинки, слоники, кошечки, разные фигурки и статуэтки, картины, картинки и фотографии, вышитые подушки на диване и плющ на стене; старинная люстра, весь балкон в цветах, а на кухне - часы с кукушкой, правда, сейчас кукушка не работает.
Центральная фигура всего царства - сама хозяйка, полная, грузная, с участливо‑серьёзным лицом. Ходит, немного раскачиваясь, но в свои почти семьдесят умела и спора во всём, за что берётся. Готовит не просто изысканно, а экзотически: венгерские и болгарские рецепты легко тасуются с польскими и итальянскими, стол напоминает скатерть‑самобранку с тем существенным преимуществом перед сказочным экспонатом, что во время неуловимого появления всё новых блюд на вас обрушивается лавина информации.
Мария Павловна знает всё, помнит всё, нет вопроса, но которому она не могла бы проконсультировать. Мне не приходится жалеть, что у нас в стране не издают справочник «Кто есть кто»,- ведь я знаю Марию Павловну.
Меня ждут с нетерпением, как в провинциальном клубе заезжего киноартиста. За чаем я рассказываю о своих впечатлениях, и меня слушают Мария Павловна, Серёжа и кукушка, высунувшаяся из часового окошка.
Потом мы устраиваемся на ночлег: страдающая от своего гостеприимства Мария Павловна на кухне, мы со свояком валетом на диване. Мне снятся толпа, поезд, Евгений Александрович с помятым мегафоном на груди, дикобраз, восставший против попрания свободы личности - я сильно лягаю свояка в бок и сам же от этого просыпаюсь.
V
На другой день после завтрака я поехал на «Мосфильм» - надо было подобрать амуницию. Одевальщицы и гримёры - что в кино, что в театре - похожи меж собой необъяснимым всеведением и простонародной мудростью.
- А вы у себя в Казани в драмтеатре работаете? - спросила одна из них, младшая, одёргивая на мне шинель, на сей раз сидящую весьма ловко.
- Нет, я оперный певец. Пою Фигаро, Онегина.
- И кого к нам не занесёт! - удивилась старшая одевальщица.
- А как же вы всё‑таки в картину попали? - поинтересовалась младшая.
- Они с режиссёром дружат,- раздался жизнерадостный ответ ковбоя Толи, вошедшего в гардеробную.
- Ой, правда, с Евтушенко? А как вы с ним подружились? - младшая одевальщица явно была читательницей поэзии.
- Долгая история. В общем, на первомайской демонстрации,- сказал я и пошёл вместе с ковбоем на улицу.
Во дворе студии вчерашняя толпа ждала автобусов для отправки на вокзал. Вид у всех был домотканно‑оперный. Старые шали, жакеты, телогрейки и полушубки вызывали в памяти какие‑то чуйки, поддёвки и охабни. Одна пожилая, прямая и дородная дама в побитом молью мосфильмовском манто выражала сомнение по поводу того, что в октябре сорок первого в Москве было столько нищенски одетых людей, а соседка ей возражала:
- Если вы одеты довольно интеллигентно, то это не значит, что у всех была такая возможность.
- Причём тут мои возможности? - оправдывалась интеллигентка.- Меня так на студии одели.
- Знаем, как вас одевают,- уже язвительно заводила спорщица,- небось, и на съёмочной площадке вам место поудобнее приготовлено… на первом плане.
- Ах, вон что вас задевает! - понимающе отозвалось манто.- Ну, так я не виновата, что у меня киногеничная внешность, не как у некоторых.
- Какая, какая внешность?!
Но тут подошёл автобус, и все бросились к нему. Вчерашний штурм поезда ввёл людей в состояние образной достоверности настолько, что сегодня автобусу пришлось туго. По иронии судьбы обе спорщицы столкнулись в дверях, и никто не хотел уступать. Молча, ожесточённо и на удивление согласованно они бились на ступеньках, ведущих в салон, пока напиравшая толпа не вдавила их внутрь, при этом заставив повернуться друг к другу лицом и почти поцеловаться.
Свояк уже был на вокзале. Его задача - фоторепортаж со съёмок - представляла не столько семейный интерес, сколько (как мы скромно полагали) исторический. Фотографировать посторонним не разрешалось, и он делал это по возможности незаметно: быстро и воровато вытаскивал аппарат из‑под куртки, хищно наводил резкость и азартно нажимал на спуск - щёлк, щёлк, щёлк! А потом моментально прятал свой «Зенит‑ТТЛ» под куртку и невинно прохаживался но перрону.
Однажды к нему подлетел мужик, похожий на разъярённого, видавшего виды плюшевого льва из комиссионки, и стал оглушительно надрываться, пугая милицией и ещё какими‑то серьёзнейшими органами, требовал отдать камеру, обещая, в противном случае, организовать другую - «без особых удобств».
Я, разумеется, вмешался, пустил в ход все аргументы - от задушевного тембра в соль миноре до наступательных фраз с мажорными трезвучиями. Выяснилось, что плюшевый лев знал и трезвучия, и куда более сложные сочетания звуков, кроме того, на его стороне были закон и администрация. А своего козырного туза дёргать понапрасну я не хотел и лишь блефовал немножко, пользуясь его именем.
Вполне возможно, что Сергея выставили бы с площадки, но тут ко льву подошёл ассистент и сказал, что привезли ребят из детского дома. Плюшевый рыкнул и побежал их организовывать. На бегу обернулся и погрозил кулаком свояку, на что тот негромко, но со смаком ответил парой трезвучий.
Одновременно с детдомовскими на перроне появилась Джан с детьми. Она была в чёрном кожаном пальто, которое так шло к её густым ореховым волосам и сияющему лицу. Белоголовые Саша и Антоша были при няне - невысокой, в клетчатом деревенском платке, с двумя родинками па щеке. Возле них образовался почтительный водоворот.
- О, здравствуйте, как дела, как поётся? - ореховые волосы слабо качнулись в мою сторону.
- Начинаю забывать, как это делается,- ответил я,- в глотке только военные команды.
Джан улыбнулась, блеснув ровными зубами:
- Извините, надо поговорить с Женей.
Она напоминала молодую учительницу английского языка Елизавету Ивановну, в которую была влюблена вся мужская половина нашего класса.
Джан летела но перрону, легко встряхивая волосами, а волосы летели за ней. Я бы не удивился, если бы по обеим сторонам от неё возник почётный эскорт мотоциклистов с мигалками и сиренами - было в ней что‑то от озарённой фотовспышками победоносной Жены Президента.
Детдомовских ребятишек расставлял сам Женя. Склонив голову и помучив лицо рукой, он кого‑то выдвигал вперед, кого‑то отправлял на левый фланг или убирал назад, поправлял кому‑то треух, приободрял, увещевал и наставлял.
Малец лет шести незапланированно заартачился и расхныкался.
- В чём дело? Ты не хочешь в кино попасть? - спрашивал его Женя, но тот пускал пузыри.
- Если будешь реветь, мы возьмем другого на твоё место,- теряя терпение, угрожал Женя.
Мальчик бычился, сопел и дичился. Действительно, поставили другого взамен.
Женя обернулся, увидел меня и сказал:
- Это будет гениальный эпизод - трагический марш детей войны!
Мне вспомнилось, как вчера он ругался на площадке с кем‑то из финансово‑ответственных. Женя был, похоже, взбешён:
- Что, сметой не предусмотрено?! Не можете накормить детей?!
И принялся выворачивать карманы:
- Нате!
…Съёмка близилась к концу. Уже и народу на перроне стало поменьше, и в черноте истоптанного сотнями ног асфальта было что‑то весеннее, дорожное, истаявшее.
У меня была пауза, я сходил в буфет и выпил стакан тёплого кофе с молоком. На один из путей пришёл поезд откуда‑то из Европы. Солдаты в иностранной - то ли польской, то ли румынской - форме тащили громоздкий багаж по спуску с платформы, а молоденький офицер порывался помочь им, но в последний момент вспоминал о педагогической необходимости субординации и отходил, смущённо оглядываясь, не заметил ли кто, что он, в общем‑то, такой же юнец, как эти его подчинённые.
VI
На площадке был перерыв - дети обедали. Собственно, это был не обед: из буфета привезли слойки, бутерброды, пирожки. Они стояли - каждый возле своей киномамы или кинобабушки - и ели так, как едят все дети, будто по обязанности, выполняя скучный ритуал, навязанный взрослыми.
Детские глаза радостно и выжидательно обращались ко всем, кто был рядом. Ребята были чрезвычайно любознательны, вежливы, общительны и внимательны. Они задавали интересные вопросы и с интересом выслушивали даже неинтересные ответы, они всё понимали и ко всему были готовы. Но, перекрывая вокзальный шум, кричали маленькие одинокие души: «Возьмите нас, мы - хорошие!»
- Расстреливать надо!
Я вздрогнул.
- Расстреливать, говорю, надо,- сказал ковбой, стоявший у арки дебаркадера.
- Кого? - изумился я.
- А всех, кто детей бросает.
В мегафон объявили построение. Я не был занят в этом эпизоде и, находясь недалеко от Жени, мог наблюдать, как толпа побежит за поездом, как юный скрипач высунется из вагонного окошка и закричит: «Мама!», а мама отстанет от поезда вместе с толпой и будет смотреть ему вслед в тоске и глицериновых слезах.
Женя сидел на складном стуле. Вид у него был усталый, даже измождённый. Он, казалось, сам не понимал, что происходит. Когда его о чем‑то спрашивали, говорил: «А‑а?!», мял лицо, колесил глазами по одному ему ведомому маршруту и ничего не отвечал - как главнокомандующий - ждал какого‑то важного донесения. И такой момент настал.
- Внимание, приготовились, мотор! Пошли, пошли, пошли!
Толпа двинулась вперёд.
- Пошёл поезд! - скомандовал Женя по рации.
Вагоны были неподвижны. Топот ног участился, догоняющие входили в раж. Застыли вагоны, точно их приварили к рельсам.
- По‑о‑езд! - заорал Женя отчаянно‑катаральным баритоном.- А‑а‑а! - он схватился за голову, потому что толпа безнадёжно догнала поезд, хотя по сценарию должна была безнадёжно отстать.
И в это время с грохотом и лязгом состав сорвался с места. С крыш едва и взаправду не посыпались каскадёры, не ожидавшие от старых вагонов такой прыти.
Вдобавок ко всему один старикан из массовки, в азарте вообразивший себя каскадёром, прыгнул на подножку, но сорвался и теперь бежал между двумя вагонами боком, словно краб, одной рукой ухватившись за поручень, а другой беспомощно размахивая в воздухе. К счастью, поезд замедлил ход, остановился, и горе‑каскадёр вылез на платформу. Испуг на его лице перемешался со смущением, и он отчасти напоминал чеховского чиновника, обчихавшего ответработника.
Состав отогнали назад, народ вернулся на исходный рубеж, а самодеятельного укротителя паровозов объявили персоной нон грата на съёмочной площадке.
Мой сногсшибательный микроэпизод заключался в том, что я должен был оттеснять толпу от идущего поезда, от опасной близости движущихся вагонов, а в критический момент отстранить от них миловидную заплаканную маму мальчика Жени. Для меня этот момент представлял особую ценность, потому что шёл крупный план - «крупняк», а он, как я знал понаслышке,- основной козырь кино.
Я одёрнул и расправил шинель, половчее приладил бутафорские очки с мутноватыми стеклами (мои‑то собственные слишком явно говорили о расширении наших торговых и экономических связей с зарубежными странами). Ну, а волосы можно было не расчёсывать - просто провёл рукой по голове, как это делают солдаты, и надел фуражку со звездой.
Я стоял у обшарпанных ступенек довоенного зелёного вагона. Ещё одна лесенка вела на крышу, и вообще было столько всяких удобных выступов, неровностей, немыслимых в сегодняшних экспрессах, что можно было и в самом деле вскочить на подножку и ехать, как в детстве на трамвае, и чтобы в лицо бил ветер, и гравий насыпи сливался в бешеную рябую полосу, и несущаяся назад земля ощущалась бы не только глазами, но и кожей не раз ободранных коленей и локтей.
- Внимание. Мотор!
Поезд звякнул и пошёл. Толпа вздохнула, зашевелилась. Меня стало относить к постукивающим колёсами вагонам ближе, чем хотелось. Я начал покрикивать на людей, как носильщик на вокзале, уже всерьёз. Занятно, всё‑таки, что форма так действует. Милые детским воспоминаниям лесенки, ступеньки и выступы пробегали мимо быстро и казались уже чересчур жёсткими.
Перестук колёс становился всё чаще, я кинулся к маме несостоявшегося карманника Жени, схватил за тонкие приятные плечи и оттащил в сторону. Промчался открытый тамбур - и моя роль кончилась.
- Спасибо, товарищи. Съёмка окончена, слева у выхода ждут автобусы.
Перрон быстро пустел. Осветители и рабочие убирали технику, ветер шелестел по платформе мятой газетой. Вокзал был похож на площадь после демонстрации.
Я подошёл к Жене. Он разговаривал с человеком, который с заговорщицким видом передал ему свёрток. Женя поблагодарил, попрощался и с заговорщицким видом сунул сверток во внутренний карман пальто. Перехватив мой взгляд, усмехнулся и сказал:
- Страшный дефицит - формочки для льда в морозилке. Слушай, езжай па студию, быстро переоденься и сюда. Я кончу кое‑какие дела, и сходим пообедаем.
- Я не один - мы со свояком.
- С Серёжей? Хорошо, он славный парнишка.
Я сообщил свояку, что мы приглашены, и пошёл на студию переодеваться.
VII
В ЦДЛ приехали вчетвером: Женя, мы со свояком и каскадёр Лена, стройная, узкобёдрая, с гладким полудетским лицом и потаённым блеском тёмных припухших глаз.
Пока ехали в машине, Женя разглядывал фотоработы Сергея, профессионально‑сдержанно одобрял или не одобрял и говорил о том, что художником‑фотографом может быть лишь обеспеченный человек, который не этим занятием зарабатывает на жизнь, ну вот как он сам, к примеру. Время от времени он интригующе‑задорно взглядывал на каскадёра, а та расположилась тихо в уголке в своей белоснежной японской курточке, молчала, не вмешиваясь в разговор, и лишь отвечала джокондовой улыбкой - то ли обещающей, то ли понимающей, то ли предвкушающей…
В машине было тепло, пахло новой кожей сидений, Лениными духами «Клима» и райским дымом Жениных сигарет.
Москва за окошком казалась уютной, близкой и желанной. Конечно, так было потому, что впереди сидел Женя и сейчас это была его Москва, его Сретенки и Моховые, где ему - и всем - грезилось, что «молод не был я пока ещё, а только буду молодым», это здесь на Стромынке «сквозь тихие снежинки» он шептал «люблю», в этой Марьиной‑шмарьиной роще учился целоваться, а на Четвёртой Мещанской - писать стихи, и вечно ждал свою любовь в Серебряном бору, и его ждали там, за Соколом, и туманны были Патриаршие пруды, и в бултыхающихся заспанных трамваишках ехали все, кого оставил он, ну, а ту, которая оставила его, восторгаясь, несли пароходы и самолёты, и скверы величаво осыпали листья, а в ЦПКО, в ЦПКО многие давно слетели с заколдованного круга, но только не он - пронзивший себя его осью.
Мы с Леной и свояком вошли в вестибюль первыми, и к нам бдительно метнулась дежурная, но в дверях вырос Женя, и бдительность тут же превратилась в предупредительность. Дежурная абсолютно не была похожа на корсара Арчибальда Арчибальдовича, но, как видно, в литературе разбиралась не хуже, чем он.
Разделись, при этом у меня даже приняли портфель. Наш предводитель повёл нас за собой уверенно и по‑хозяйски. Миновали один зал, другой, с манящей стойкой бара, и оказались в просторном помещении с лепным потолком, стенами в деревянных панелях и деревянной лестницей с резными перилами, держась за которые, подумалось мне, можно подняться по ступенькам прямо в писательский Эдем.
Свободных мест, похоже, не было, но для нас стол всё же нашёлся.
Ураган по имени «Женя» так нежно и небрежно закрутил официанток и администратора, что уже через пять минут мы пили полусухое венгерское винцо, а стол походил на неправдоподобную картинку из «Книги о вкусной и здоровой пище» издания 1955 года.
- Поразительно вкусные огурцы,- прохрустел Женя.
Мы согласились.
- Аннушка, ещё три бутылки вина.
Колесо пира начинало раскручиваться.
Выпили за окончание съёмок на вокзале, за мой «дебют», за каскадёра Лену и за каскадёров вообще. Женя был уже не такой утомлённый, шутил, голубое пламя его глаз освещало нам всем дорогу в какое‑то феерическое будущее.
Принесли большое блюдо раков. Они были навалены горкой, грозные клешни и пики усов торчали во все стороны среди зелени петрушки, точно отряд рыцарей в красных доспехах решил стоять насмерть в зелёной рощице.
- Какой ужас! - воскликнула Лена.- Какие мы варвары: живых - и в кипяток.
Женя деликатно поднёс к её рту розово‑белую мякоть шейки, и она с видом обиженного, но любимого ребёнка осторожно приняла её карминными губками.
- Юрий Олеша говорил, что раков не едят - их разрушают,- пророкотал Женя особенным, «поэтическим» голосом, который всегда поражал меня своей несравнимостью ни с голосами актёров или певцов, ни с бессмысленной выразительностью тембра чтецов, ни с многозначительным истеричным завыванием некоторых стихотворцев. Такой голос у Жени появлялся, когда он читал что‑то своё или чужое, или хотя бы цитировал, как на этот раз, то, что ему понравилось. Иногда после фразы он добавлял «А‑а?!», и это «А‑а?!» бывало разным - от вопросительно‑сомневающегося до утвердительно‑восхищённого.
Я вспомнил, как мы с ним сидели в казанском ресторане, когда мне было лет двадцать, и мы только‑только подружились. Женя чарующе улыбался блондинке в оранжевой кофточке, сидевшей за соседним столом, и время от времени, обращаясь ко мне, повторял:
- Нет, ты посмотри, какие впадинки на щеках. А‑а?! Знаешь, породу выдают именно эти впадинки!
А потом неожиданно спросил:
- Ты жене изменяешь?
- Нет, конечно,- ошалело ответил я, женатый всего полгода.
- Беда в том,- сказал Женя,- что все они разные.
Скоро от рыцарей остались одни доспехи, исчезла и рощица. Время шло к вечеру, белое вино - к рыбе, светлое платье каскадёра Лены - к её тёмным, уже влекущим к себе, глазам.
Меж тем, я надеялся ещё попасть сегодня в Большой театр на «Отелло». Всемогущая Мария Павловна достала билеты через подругу‑кассира, и я поглядывал на часы.
- Вы куда‑то торопитесь, сэр? - недовольно спросил Женя.
И тут свояк брякнул ему про театр. Не нужно было этого делать, пожалуй.
- Успеете,- отрезал Женя.
Стоянка в уютной гавани ресторана превращалась в увлекательную морскую прогулку при попутном ветре.
Я расхрабрился и рискнул прочитать свою пародию на Женин стих «Я хотел бы». Когда я кончил, он одобрительно захохотал и моментально дал свой вариант завершающей строчки.
- Да, друзья, вам не повезло,- задумчиво сказал Женя,- таких людей, как в моей юности, здесь теперь почти не бывает. Когда я ходил сюда мальчишкой, можно было встретить Маршака, Паустовского, Олешу, Фадеева, Твардовского… А сейчас! - он махнул рукой и загрустил…
- Но зато сегодня здесь можно встретить Лену, а музы молчат не только перед пушками, но и перед красотой,- и он одарил нашу спутницу гипнотическим взглядом Каа, в котором читалось, что еда - далеко не главное.
Табачный мираж стоял в воздухе, мы говорили о литературе, о кино. Женя говорил о том, как трудно быть поэтом, я - о том, как трудно быть оперным певцом, хотя ясно, что это «трудно» мы не променяем ни на какое «легко».
Потом к нашему столу подсел Женин именитый собрат и произносил в честь Лены мудрые кавказские тосты, потом Женя подсел к чьему‑то столу, а я стал гадать Лене по руке, и она обнаружила, что я ни больше ни меньше, как экстрасенс, потом Женя вернулся к нам, мы выпили ещё за передачу мыслей и чувств на расстояние, и Женя встал, сказал «одну минуту» и стал подниматься по заветной лестнице с резными перилами. С замирающим сердцем я пошёл за ним. Увы, наверху был всего лишь опрятный благоустроенный туалет.
- Сейчас поедем ко мне в Переделкино,- заявил Женя,- Джан улетает в Финляндию, и надо её проводить. Но кто‑то говорил, кажется, про какую‑то «Отеллу»,- иронически добавил он.
Когда мы спустились вниз, свояк с Леной пили на брудершафт.
VIII
На улице стояли светлые сумерки, мы распрощались с Леной и стали ловить такси. В Переделкино никто ехать не хотел. Женя чертыхался и бросался останавливать машины как самоходный светофор. Какой‑то частник, несчастный обладатель «Москвича», решился везти нас при условии, что ему оплатят дорогу в оба конца. Мы согласились, правда, свояк расстроился и, уже сидя в машине, спросил, знает ли водитель, кого он везёт. Тот ответил, что ему наплевать, лишь бы не уголовных преступников. Свояк задохнулся от возмущения и заглох.
Я плохо соображал, как мы едем (в Москве, по‑моему, любому приезжему, привыкшему к метро, трудно ориентироваться, попадая «на гора»).
Зато когда минут через двадцать выехали за город, я очень ясно осознал, что вокруг - лес. Стекло было опущено - опасная роскошь для вокалиста! - и осенний грибной настой и горечь влажноватой палой листвы вытеснили из головы знойный ресторанный звон. Белым светящимся комком сова перелетела шоссе перед машиной. Пруд, мост, прямо, поворот - и мы остановились у деревянных ворот Жениного дома.
Мне очень нравится у Жени дома. Нравится, что простые деревенские ворота и небронированный забор, нравится, что боксёр по кличке Неля бежит навстречу с лаем, прыгает вокруг и норовит не куснуть, а лизнуть, нравится, что около бревенчатого дома‑терема растут на маленьких грядках лук и укроп, что импортный шкаф в спальне замыкается на гвоздик, криво вколоченный в дверцу, а в зале, несмотря на то, что стоит видеомагнитофон и висит Пиросмани, царит дух студенческой небрежности.
Нас встретила сама Джан - она уже волновалась, что Жени долго нет. Её волосы в неподвижном лесном воздухе распространяли медовый аромат шампуня и чистой молодой плоти.
Женю ждали двое нужных посетителей - парни из автосервиса. Мы выпили с ними Жениного любимого (по его словам) вина «Оксамит Украины» и закусили попросту варёной колбасой.
Потом шумно провожали Джан - она уехала в аэропорт, а мы вернулись в дом, пили чай. Я, кажется, пытался петь, но белоголовые Женины сыновья уже ложились спать, и из этой затеи ничего не вышло.
Идея попасть на «Отеллу», по крайней мере на четвёртый акт, всё‑таки не оставляла мой воспалённый событиями мозг, и когда короли автосервиса собрались уезжать - у них была машина - мы со свояком присоединились к ним. Расцеловались с Женей и пошли к воротам. Было темно, пасмурно, чёрные силуэты больших сосен заслонили полнеба. Горящие окна Жениного терема напоминали загадочный и чудесный дом из «Золотой цепи» Грина.
Когда сели в машину, из сизой мглы лениво вынырнула луна, осветила дом и сосны бледным молочным светом и всю дорогу до Москвы сопровождала машину, лихо пересчитывая вершины встречных деревьев.
IX
Большой театр незыблемо стоял на том же месте, что и раньше, большой и тяжёлый - четвёрке коней никак не удавалось сдвинуть его с места. Он был всё такой же вальяжный, вот только освещён был не очень - и мне это не понравилось.
Мы попытались войти. Не было и десяти часов, но двери почему‑то уже запирали.
- Всё кончилось, граждане, идите, идите.
Я назвал фамилию своего приятеля, который пел сегодня Яго.
- Ничего не знаю, идите и узнавайте со служебного входа.
Массивная дверь захлопнулась.
Мне стало обидно, что не попали хотя бы на смерть Отелло. Но я недоумевал: почему же спектакль закончился так рано?
- Очень просто,- сказал свояк,- мы пойдём и всё выясним у твоего Яго. Он, наверняка, ещё разгримироваться не успел.
Я выразил сомнение, что мы так просто пройдём внутрь. Когда я пел здесь спектакль, мне выписывали специальный пропуск, и пунктуальный вахтёр проверял его каждый раз даже днём. А тут - ночь.
Мы завернули за угол к служебному подъезду, и там обнаружилось, что ночью многое куда проще, чем кажется днём. Возможно, конечно, что и моя внутренняя наполненность кинозвёздным апломбом подействовала на вахтёров, но, во всяком случае, пока свояк внушительно объяснял им, кто мы такие и откуда едем, я спокойно поднялся по лестнице за кулисы и стал искать своего приятеля, заглядывая в пустые гримёрные.
Было похоже, что отсюда все ушли давным‑давно, не было и намёка на запах лака, грима и морилки, призванной сделать из бледнолицего москвича пышущего загаром и страстью мавра.
Мне захотелось выйти на сцену, чтобы попеть a capella, но кругом всё было заперто. Я спустился вниз, сказал, что друга моего, действительно, нет, вежливо попрощался и вытянул за собой свояка, который, поставив локоть на стол, упорно мерился силой с коренастым охранником.
Х
Улетали утром из Быкова. На вокзале было томительно, зябко, электричка до аэропорта отходила через четверть часа. Мы послонялись возле здания, напоминавшего своим верхом легендарную башню Сююмбеки, в вокзальном буфете выпили по бутылочке «Фанты» - прощальная московская роскошь - и пошли на перрон.
В вагоне сели к окну и стали уныло смотреть, как утренняя Москва отодвигается от нас - гигантский многоярусный ковчег.
Рядом со мной сел кряжистый мужчина в коричневой куртке «аляска», скинул с плеча рюкзак, вытащил «Советский спорт» и с наслаждением развернул его. Я скосил глаз на страницу с фотографиями, глянул выше и удивлённо узнал в сидевшем рядом одноклассника Мишу Портнова.
- Мишка! - я толкнул его локтем в бок.
Он вздрогнул, откачнулся и вскинул голову. В школе он был вратарём футбольной команды и забиякой. Обычно толчок в бок не сулил ничего утешительного толкнувшему. Секунду он смотрел на меня, моргая белыми, как и в детстве, ресницами, а потом гаркнул:
- Здорово, старик! - и стиснул в железных своих лапах, точно мяч в воротах.
Мы не встречались после школы, он уехал учиться в Москву, да и остался здесь, женившись на однокурснице‑москвичке. (Детей двое, жена одна, в футбол всё ещё играет за свой НИИ, что они в институте «И» - до сих пор не знает, а сейчас едет на дачу и, как жаль, что выходит на следующей остановке, а то он никого из наших не видит, и вообще жаль, что юности не вернуть, но про меня он всё же слышал, будто я стал артистом, что ж, артисты тоже люди…) Всё это он выпалил разом, на одном дыхании, и я подумал, что таким реактивным он не был и на футбольном поле - должно быть, это столичная жизнь научила его говорить с такой высокой удельной плотностью информации.
Я со смехом ответил, что и сам иногда думаю, будто я артист, а недавно попробовал стать и кинозвездой, но не успел дойти до семейного положения, как поезд подошёл к дачной станции Мишки, и он вылетел на платформу, успев кинуть мне клочок газеты «Советский спорт», где рядом с обрывком фразы «…сразу три мировых рекорда» был записан его домашний телефон.
Мишкина платформа осталась позади, снова замелькал чахлый подмосковный пейзаж с индустриальными вкраплениями. Я ехал и думал о том, как мы далеки друг от друга и разобщены, мы, любившие друг друга или просто терпевшие. Мы вместе учились, порою ели вместе, играли, бродили по улицам, целовались, дрались, спорили, спали, радовались и ссорились, огорчались и прощали. Мы вмещались в один эшелон, который назывался - Время, и ехали в нём все вместе, но постепенно оказались в разных вагонах, а кто‑то уже и сошёл на своей, единственно ему предназначенной станции. Кто‑то воображает себя проводником, кто‑то - машинистом или начальником поездной бригады, но в этом составе нет ни машинистов, ни проводников, как нет, впрочем, и никаких начальников. Просто кто‑то едет в мягком, кто‑то в жёстком, с плацкартой и без, и даже без билета, хотя, в сущности, и это не имеет значения. А, главное, никто не знает, куда и зачем идёт этот странный поезд, и проносятся мимо станции, поля, деревья, чьи‑то домики, сады, дороги, по которым пылят неизвестно для чего грузовики…
XI
Премьеру фильма в нашем городе ждали с нетерпением - фотографии со съёмок свояку удались, он поместил их в вечернюю газету, и мой милицейский полупрофиль гордо реял на фоне вагонов и массовки.
Друзья говорили, что, судя по всему, кинозвездой я стану - милиционер получился и интеллигентный, и в меру бесстрашный. Особенно впечатляют очки в сочетании с форменной фуражкой. И, бесспорно, мне дадут специальный приз за лучшую мужскую роль на каком‑нибудь кинофестивале.
Один приятель даже предложил во время демонстрации фильма делать стоп‑кадр в том месте, где присутствует мой герой, а мне выходить на сцену и исполнять популярные оперные арии, а уж потом пускать фильм дальше.
- Пойми,- убеждал он,- таким образом ты будешь содействовать пропаганде и кино, и оперы одновременно.
Настал долгожданный день. Мы пошли большой компанией на самый поздний сеанс.
Когда на экране показалась бушующая толпа - вид сверху - первое, что я заметил, это плывущую в ней родную синюю фуражку. Я заёрзал в кресле. Как лягушке‑путешественнице, мне захотелось крикнуть: «Это я, это я!»… Но вот проводница, позарившаяся на перстенёк, посадила мальчика Женю в вагон, быстро прошли звери, старуха‑кукольница вознеслась над головами штурмующих и орущих, расстался с мамой юный скрипач, и, как во сне, проступило чьё‑то лицо в круглых стальных очках. Оно успело исчезнуть, когда до меня дошло, что это был я.
«Ну, ничего! - подумал я.- Главное, что в титрах будет моя фамилия, это я точно знаю».
Фильм увлёк меня, и я очнулся лишь в конце. Но увидеть свою фамилию в этот раз мне было не суждено: поздний сеанс давал возможность бессердечному киномеханику прийти домой на целых пять минут раньше - и он включил свет как раз в тот момент, когда начались заключительные титры.
…Выйдя из кинотеатра, друзья стали обсуждать фильм. Дошла очередь и до меня.
- Здорово сыграл! - сказал один.- А чего ты там кричишь, не понять.
- Ты всё сам делал, без дублёров? - поддел другой.
- И это - всё?! - спросил третий.
А четвёртый добавил:
- Фильм стоит того, чтобы посмотреть ещё раз. Пожалуй, схожу завтра, может, и тебя сумею разглядеть.
- Ребята! - отбивался я.- Да девяносто процентов вырезали, клянусь, при монтаже так всегда бывает!
- Тебя, видать, цензура не полностью пропустила: очень уж ты милиционер экстравагантный,- сострил кто‑то.
«Пусть себе острят,- решил я.- Со стороны эта моя «киноэпопея» и впрямь выглядит курьёзно. Тем более, что они и не видели того, что было со мной тогда, того, что со мной и останется. Не видели, как я постригался в кинозвёзды в маленькой парикмахерской, и не им отдавливали ноги в толпе, не видели, как много раз падал с крыши вагона бронзовый Наполеон, а каскадёры ловили его в брезентовое полотнище, не видели Женю, отчаянно вопившего «По‑о‑езд!», когда тот никак не двигался с места, не видели глаза детдомовских ребятишек, жующих свои пирожки около кратковременно сердобольных «мам», не слышали таинственного шороха игл дикобраза и не менее таинственного гула вокзальной площади, не бродили со мной по опустелому закулисью Большого театра, и не для них летящая луна пересчитывала верхушки встречных деревьев».
XII
Вскоре после этих событий свояк мой неожиданно для всех поступил во ВГИК на операторский факультет.
Я стал как‑то уважительнее относиться к своему реальному богатству - голосу, и позволяю себе пить исключительно чай.
Евгений Александрович Евтушенко написал ещё один соблазнительный сценарий.
А что касается спектакля «Отелло», то мы и не смогли бы тогда на него попасть. Как я потом выяснил, его отменили, потому что исполнитель роли бессмертного мавра срочно выехал на съёмки одноимённого фильма‑оперы в Милан.
1984. Казань
Фотографии Сергея Ольденбурга
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев