Слава богу за всё!
Коля Зайцев был парень хоть куда! Да уж и не парень, конечно, а вполне себе взрослый мужик — просто говорится так, если молодой мужчина хорош собой. А Коля был хорош. Высокий, поджарый, волосы чёрной волной, глаза зелёные оторочены густыми ресницами, ручищи, как мужику и положено, при случае складывались в здоровенный кулак.
Елена Владимирова родилась и выросла в Казани. Окончила Казанский государственный институт культуры, работала в Республиканской детской библиотеке. Затем выучилась на психолога и 25 лет посвятила частной психотерапевтической практике. Её первые прозаические произведения в разные годы публиковались на страницах «Казани». В напутственном слове к ним писатель Рустем Кутуй отмечал талант, влюблённость автора в жизнь и способность к зрелому осмыслению основных вопросов бытия.
Слава богу за всё!
Коля Зайцев был парень хоть куда! Да уж и не парень, конечно, а вполне себе взрослый мужик — просто говорится так, если молодой мужчина хорош собой. А Коля был хорош. Высокий, поджарый, волосы чёрной волной, глаза зелёные оторочены густыми ресницами, ручищи, как мужику и положено, при случае складывались в здоровенный кулак. Прибавьте гагаринскую улыбку и спокойный ровный характер.
Жили Зайцевы в соседней квартире, поэтому бабушка моя и Колина мать по-соседски дружили. А меня родители на всё лето отправили к ней, потому что сами затеяли ремонт. Прожила я у бабушки почти три месяца, которые стали для меня просто энциклопедией народной жизни — в доме жили рабочие с лесозавода, переселённые из бараков и обретшие, наконец, совершенно приличные квартиры. Но привычки барачные сохранялись.
Жили не то чтобы прямо очень дружно, скорее привычно открыто. Из квартиры в квартиру друг к другу ходили без стука и звонков. Скажут за дверью: «Лида, это я!», да и заходят. Говорить начинали ещё за дверью, в бараке-то стены тонкие, в принципе, можно было и не заходя спросить у соседей необходимое. Крикнешь соседке: «Клава, сахара дашь, забыла купить!» Та отвечает: «Заходи да бери, стираю я!» А по вечерам, переделав домашние дела, выходили из квартир, собирались у крыльца на скамейках и пели песни дотемна. У нас тоже пели, но по праздникам, а здесь каждый день — других развлечений не было. Так и стоит у меня перед глазами это освещённое единственным фонарём пространство перед входом в подъезд, за которым уже темнота, хоть глаз коли, а на двух скамейках и крыльце сидят женщины и поют, прикрыв глаза.
Запевала обычно бабушка, которая, как выяснилось, до войны была солисткой народного хора, и голос у неё был необыкновенно сильный и глубокий. Надо сказать, что все пели хорошо, дело иногда портила только Маша Зайчиха, Колина жена. Потому что голос у неё был довольно визгливый, под стать всей её внешности. А внешность Маши Зайцевой впечатление производило сильное, что тут скажешь. В дородности ей было не отказать, и груди не просто пытались вырваться из запахнутого халата, они вылезали наружу при малейшем наклоне. Все другие подробности женской фигуры соответствовали этим нахально-пышным грудям и, можно сказать, просто рвали ситцевый халат по швам, отчего вид у Маши был всегда немного растрёпанный. Ни в чём, кроме этого халата и стоптанных тапочек, я её ни разу не увидела. Впрочем, в домашних халатах все и ходили, и отличались они только расцветкой, но превалировал, конечно, цветочный принт.
Но самым впечатляющим в Маше было лицо, словно созданное природой нарочно, чтобы другие, сомневающиеся в своей привлекательности, немедленно прекращали бы сомневаться, а начинали бы радоваться. Круглое, как блин, оно было усыпано веснушками так плотно, что места живого не было. Веснушки бледнели на шее и вспыхивали до безобразия ярко на груди, соревнуясь с теми, что покрывали Машины нос и щёки. Нос у неё был словно невидимой прищепкой сдавлен и представлял собой узкую полоску с двумя дырками ноздрей. Под стать носу были и губы — узкие полосочки бледно-розового цвета. Улыбающаяся Маша была ещё страшнее, потому что с зубами ей тоже повезло — они были короткие, широкие и наезжающие друг на друга, словно во рту им было не просто тесновато, а очень даже тесно, так что хотелось выпрыгнуть. Рыжие волосы, но не того огненного, колдовского рыжего цвета, а желтоватого, словно грязного, будто их мыли-мыли, да не отмыли, были ещё и жидкими, поэтому Маша носила причёску простую и, кажется, единственно для неё возможную — прямой пробор и кукиш на затылке. Но и этого показалось природе недостаточно, потому что глаза Машины смотрели в разные стороны, и совершенно невозможно было понять — на тебя она смотрит или ещё куда.
Сама Маша была бойкой, визгливой, румяной бабёнкой лет тридцати пяти, как я теперь понимаю, а тогда она для меня была просто матерью рыжей Таньки, походившей на мать, как две капли воды, с которой мы, живя по соседству, играли в куклы. Внешность её, хоть и поразившая меня в начале знакомства, жить мне никак не мешала, поэтому я вспоминала о ней только в том случае, если Маша начинала с кем‑нибудь ругаться. Тогда кто-то обязательно говорил: «Опять Машка Косая визжит!» — визгливый голос и напоминал о её внешности. Потому что Маша не просто визжала, но ещё и махала руками при этом. На одном из толстых пальцев-сарделек поблёскивало обручальное кольцо, довольно широкое, которое она никогда не снимала ещё и по той причине, что снять его было бы проблематично, так мне, по крайней мере, казалось. Колец ни у кого из женщин не было. Те, кто постарше, всё продали в войну, у молодых уже не принято — напоминало о церковном венчании. Да и жили скромно, многие и золота-то в глаза не видели. Ну, и времена уже другие — пошли записались, получили бумажку, да и все дела. И только Зайчиха носила и кольцо, и золотые серьги — подарок любящего мужа. В её махании руками во время словесных поединков мне чудилось подспудное желание масштабировать себя этим золотом, которое только ей принадлежало из всех прочих женщин, магически укрупняя её женский статус.
В другое время я о ней и не думала. До тех пор, пока не проснулась однажды ночью от всхлипываний и глухого стука, доносившихся с кухни. Испугавшись, что плачет бабушка, я соскочила с кровати и пошла на звук, но тут услышала спокойный бабушкин голос и остановилась, не заходя, в темноте коридора. Плакала соседка, старуха Зайцева, мать Коли. Но не просто плакала, она ещё периодически сгибалась всем телом пополам, наклоняя лицо над столом, и стукалась об него лбом. Слов я сначала не разобрала, потому что слезами она буквально захлёбывалась. Такого отчаяния я ещё не видела в своей детской жизни и замерла, как вкопанная, боясь вздохнуть. Горе матери было таким глубоким, что первая мысль, которая пришла мне в голову — с Колей стряслась большая беда. Бабушка гладила её по плечу и что-то тихо, боясь, видимо, разбудить меня, говорила, наклонившись поближе. Потом встала и пошла заваривать чай. Ноги у меня замёрзли, но уйти и не узнать, что же стряслось, было невозможно, так же, как и войти, нарушив интимность происходившего разговора взрослых.
Немного успокоившись, старушка начала рассказывать. Из её рассказа явствовало, что Коля с Машей накануне ездили в деревню, на чью-то свадьбу, и только недавно вернулись. Она начала расспрашивать, что да как. Сын рассказывал подробно, с удовольствием, настроение у него было такое хорошее, что пришло ей в голову спросить, а чего это он-то до такой-то степени радостный, будто сам вчера женился?
— И тут он мне говорит: «Да, как же, мамаша? Вот ведь народу-то много было на свадьбе, и девок, и баб молодых, и нарядные все, а я смотрю — лучше моей Маши нет никого!»
После этих слов старушка опять залилась слезами, бормоча:
— Что же это, Лида? Да как же это? Он же не видит никого, кроме неё. Окрутила, опоила окаянная! Все мужики, как мужики, после работы каждый своим занят, кто делом, кто компанией соберутся в домино играют или выпивают. А наш-то, наш-то — бегом домой, к Маше своей! И никто ему не нужен и ничто не интересно. Ой, Ли-и-д-а-аа, горе-е-е! Го-оре-е-е! Совсем рехнулся Колька мой! Даже полы ей мыть не даёт… Уж ведь десятый год, Лид! Не могу я на это смотреть, не могу, душа плачет! В заднице что ли глаза-то у него? Что она с сыночком моим сделала, эта дура косая? Чем приворожила?
Я вспомнила Колю. Глаза у него были на месте, как и у всех, но горе матери стало мне понятно. Уж слишком вызывающе некрасива была Маша, и эта фантастическая привязанность к ней её красавца мужа стала вдруг и мне казаться странной и нелепой. И я уже хотела было на цыпочках уйти в кровать, потому что от напряжения и неподвижности устала, но не успела. Выслушав соседку, заговорила бабушка:
— Ты поплачь, поплачь, Нина, сними с души боль. Только и меня выслушай. Вот ты плачешь, убиваешься, а ведь живой он, твой Коля. И не просто живой, а счастливый, хоть и не по твоему разумению его счастье. И живой, и не калека, и даже не выпивает совсем, семья у него. А я своих пятерых в войну похоронила — и мужа, и сыночков всех, только Лёля и выжила. Всего тридцать два мне было — моложе Коли твоего. И вот слушала я тебя, слушала, а сама думаю, да если бы мне сказали — оживут твои мальчики, только жёны у них будут — брёвна с глазами или кривые, или щербатые, или немые, слепые, да хоть бы вовсе уроды, я бы из церкви не вылезала, лоб-то не об соседский стол била, а перед иконами. Ты иди, Нина, иди домой и Бога не гневи! Счастливая ты, плакать можешь. А я не могу. С тех пор и не могу. Как гробики их вспомню, так и замру, словно всё умрёт во мне, застыну и сижу, не двигаюсь... Ты, иди, Нина, иди. Я одна посижу. Слава Богу за всё! Бабушка вздохнула и перекрестилась.
Нина поднялась из-за стола, ну и я, как бабочка, вспорхнула, так и оставшись незамеченной. Уснула, когда уже светать начало. А бабушка так и сидела неподвижно, глядя невидящими глазами в стену. Настоящее горе молчаливо.
Слава Богу за всё…
Дыхание любви
Пионы — это праздник души моего детства. Я выросла в зарослях пионов. Тишина. Пение птиц. Звон колоколов царицынской церкви. Иногда — пролетал самолёт. Вечером — звук вдалеке проходящего поезда. Это моя родина. Это тепло и покой, это изобилие красоты и гармонии, окружавшей меня каждое лето.
Всё утро я срезала цветы, прижимала к лицу каждый цветок, вдыхала их аромат, вбирала в себя всю прелесть этого божественного взаимодействия. Огромная стеклянная ваза с пионами стоит передо мной на столе, напоминая прошлое. Юность, начало взрослой жизни, деда.
Только один из букетов, для меня, я запомнила навсегда.
Накануне была защита моего диплома. Это вовсе не стало событием в нашей семье. Я и сама-то не восприняла это, как важное событие. Усталость чувствовала, а на гордость и радость, наверное, уже не было сил?
Ровно в десять утра в дверь позвонили. На пороге стоял дед.
Букетом это нельзя было назвать. Я даже не представляю, как он донёс такое количество цветов. Он принёс мне все расцветшие в саду пионы. Невероятно огромную охапку нежно-розового, кружевного, воздушного. Он подарил мне не цветы, он подарил мне чудо.
Когда срезанных пионов много, очень много, они создают особую волшебную атмосферу, они начинают преобразовывать пространство, неся, в своём множестве, особую вибрацию праздника жизни. Они божественны в полном смысле слова, не пассивны в своей красоте, не самодостаточны, они проявлены.
Множество пионов само становится явлением, перестаёт быть только множеством срезанных цветов, оно одухотворяет пространство через невероятную концентрацию красоты.
Если бы в моей жизни не было этого волшебного розового облака, верила бы я в чудеса, в возможность невозможного?
Если бы мой дед не умел любить, как бы я узнала, что это такое — любовь?
Дед всегда дарил бабушке цветы, это было так естественно и привычно — дед с букетом для своей любимой. Он умудрялся приходить с цветами, даже когда она посылала его в булочную. Это могли быть только что расцветшие одуванчики, петуньи с клумбы, маленькие букетики, собранные совсем быстро, на ходу, по дороге…
Это теперь я понимаю, что каждым букетом он говорил: «Я люблю тебя, ты по-прежнему самая дорогая, самая любимая». Дед, молчаливый, тихо сосредоточенный на каких-то своих мыслях, вечно записывающий что-то в бесконечных ведомостях, просыпающийся рано-рано.
Утром рядом с нашими кроватями стояли стаканы, полные ягод. Мы открывали глаза, а перед глазами — полные малиной стаканы. Ягодка к ягодке, отобранные с любовью и заботой, самые крупные, целые, ароматные. Для нас, для любимых.
Дед умер легко. Просто замолчал на полуслове, запрокинулась голова. Он прошёл в тот день много километров и очень устал. Он был уже совсем стар. Но, уходя из сада, попросил отца собрать букет из красных тюльпанов.
— Я пойду, пойду, она ждёт. Жёлтые — не надо, жёлтые — измена.
И пошёл нетвёрдой походкой с алым букетом в руках. В последние годы его уже чуть покачивало при ходьбе, что не отменяло еженедельных поездок в центр города, в «шершавый», в котором, как будто бы только в нём, и какой-то особенный, можно было купить сладкий творожок для неё, ей нравился именно этот.
Он подарил ей свой последний букет. А потом сел на стул и умер.
Господи, как же можно так красиво жить? Так любить? Так умирать? Так просто, естественно и красиво проживать свою жизнь? Ведь можно!
Самому творить её каждый день, приносить в этот мир гармонию своим существованием, таким же подлинным, как подлинна сущность любого цветка, любого взгляда, наполненного любовью.
Никогда, никогда я не слышала, чтобы он повысил голос, я не видела ни одного злобного взгляда, вспышки раздражения или гнева. Ничего ангелоподобного в нём не было, он был обычным человеком. Просто он был человеком. И он умел любить.
Где любовь, там обязательно красота. Дыхание любви, преображающее пространство, создаёт поле любви, в котором расцветает невозможное. С этим знанием я выросла.
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев