Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

Снег на душу

Журнал "Казань", № 2, 2013 Школа стояла на улице Горького, как большой загадочный сарай. Но это только так казалось, что внутри она захламлена и перелатана кое-как не слишком заботливой рукой, что скопила за долгие обветшалые годы сумеречный холод и приготовилась к окончательной смерти. На самом деле она жила, как доброе...

Журнал "Казань", № 2, 2013

Школа стояла на улице Горького, как большой загадочный сарай. Но это только так казалось, что внутри она захламлена и перелатана кое-как не слишком заботливой рукой, что скопила за долгие обветшалые годы сумеречный холод и приготовилась к окончательной смерти. На самом деле она жила, как доброе дерево, утвердилась корнями, усохла и пахла хорошими круглыми печами.

Двухэтажная, с удлинёнными окнами, она смотрела на все четыре стороны, не упуская солнца, и была той школой, где приятно учиться, вся - устоявшийся запах жилья, замешенный на множестве промелькнувших жизней. И дверью хлопала, как большим, излетавшимся крылом, словно переламывались сухие перья, и лицо обдавало широким теплом.

В бедном саду ещё росли три яблони, но, сколько помнится, яблок на них не было, хотя цвели они красиво, заласканно, и тёмными жгучими вечерами освещали сад. Цвет спадал, и скорые маленькие яблоки поедались в одну ночь. Потому и считались яблони сиротками.

Детство было жестоким и смелым. Дыры на одежде не рубцевались, царапины тоже. И как только выдерживала опрометчивая голова, золотой гудящий котелок, стукаясь об лёд и камень. Сколько ступенек сосчитал мой лоб, до сих пор горячо вискам.

Звякал колокольчик, дробился на хлопотливые крылышки и разлетался по коридору. Мы усаживались за столы, раскладывали тетрадки. Учёба была мучением: вон ползёт таракан возле стены, скребёт жирным брюшком по полу - путешествует. У него свои хитрые ходы, подпольные катакомбы, и самый главный - в буфет к толстенькой Розе. Лавочка у неё крошечная, облитая светом мутной лампочки,- всего-то чай и роскошные булочки, по одной на ученика. Тараканам достаются крошки, но и их вполне хватает для продолжения жизни.

Однажды Роза дала мне лишнюю булочку, сказала:

- Больно глаза у тебя большие. К болезни. Давай поправляйся помаленьку. Как поубавятся, не побалую.

Завтраки выдавались бесплатно, наверно, для того, чтобы мы поскорее забывали про войну. Их бы и называть «полдниками», потому как Роза открывала буфет на третьей радостной переменке, так нет же, оставались «завтраками» до самой окончательной победы, вкусно пахнущей надеждой, иногда посыпанной чёрным маком. А мы торопились жить.

- Есть надо с умением,- толковала Роза.- Не суетиться. А вы как воздух глотаете. Ничего, скоро объедитесь. С халвой чай будете пить. Цце!

И это свистящее «це» озаряло пустоту буфета. Лампочка мигала.

Зато после чая с булочками веселее училось, близился полдень, бежал за окнами лыжный день, рассыпался снежком. Класс был заполнен молочным светом, и мы переглядывались, перешёптывались, прицекивали, ощупывая шапки в глубинах столов. И срывались, как лёгкая пыль, едва колокольчик настраивался на высокий лад. Нас охватывали перила лестницы, струили вниз, опрокидывали, отпуская от себя, и получалась горячо дышащая «куча-мала», взмахивающая беспорядочно руками, слепленная из смеха и слёз. Муравейник вопил, повизгивал. Так мы добирались до вешалки, шпыняя друг друга, выдирали чуть ли не зубами свои душегрейки - и начинался праздник.

Улица тотчас подхватывала нас, лохматилась сугробами, вздымалась свежей грудью, перебрасывая туда‑сюда упругими мячиками, а мимо проносились сани, опрокидывалось небо, вытрясая на головы лебяжий пух зимы.

Случилось, заболел я на самом деле, точно Роза в святую воду поглядела, угадав по моим глазам приближающийся огонь. Запалила меня болезнь, как хворост, затиснула в подушки. Обливался я страшным потом, сминая одеяло, будто на волнах качался.

Пусто было в доме. Кошка спала на солнечном паркете. Прыгала синица за узорчатым стеклом. Обложили меня книгами на случай тоски и разбежались кто куда: мать на работу, сестра в школу. И я молчал, постанывал изредка, чтобы знать, что ещё живу и не потерял голоса. Пожаловаться некому, сам себя оглаживал по щекам и даже улыбался маленько, позабытый, позаброшенный. Конечно, всякие картины представлял жалостливые, это во мне душа плакала, а слёз не показывала. Точно лежал я, перееханный трамваем, и девочка склоняется близко, ласковая, в шубе беленькой. «Больно? - спрашивает.- Ничего. Другая нога вырастет...» И я рассуждаю: как же это так - «другая», а почему бы и нет, ведь из камня растёт дерево, может и такое произойти невероятное - взамен одной ноги появится новая. Стану я знаменитым. И сладко мне всё это представлять. А девочка не пропадает из глаз. Её я в цирке видел, скачущей на лошади. Платьице, будто из гусиных перьев, похрустывает, на груди ленты блестящие. Влюбился я в циркачку и мечтал встретить где‑нибудь на улице. Вокруг цирка ходил, промёрз, утаптывая башмаками рыхлый снежок... И надо же, явилась, чтобы пожалеть.

«Ты только изюм ешь с халвой».- «Вон чего. А где взять-то?» - «Я тебе из Африки привезу. Там целые джунгли. Дерево распилят, а из него изюм сыплется. Ну, как опилки. Ешь не хочу. А халвы тоже завались, целые скалы прямо...» Так я беседовал с цирковой девочкой, тихонько умирая, сырой, как тряпка.

Тут вдруг движение в сенях. Я даже по воздуху, оживлённо повеявшему на лицо, услышал морозного человека в доме.

- Кто здесь болеть задумал? - голос уже поближе, с шумным придыханием.- Ах, это мы болеем. И пирожков желаем. Просто ужасть как хотим.

А в комнату не спешит незнакомая для меня женщина. Ух, как интересно, кто ж она такая? Ключом своим отомкнула дверь, не воровка, ясное дело.

- Отойду немного с холоду, подожди. Дошку я сюда сброшу, у печки погреюсь. Натоплено. А на дворе зима‑зимняя, люто. Так что ты не больно сожаление имей, в постельке и попу хорошо без свечки. Ох...

И засмеялась, рассыпалась всласть, словно солнечной водой затеяла побрызгаться. Когда же сама появится, копуша какая?

- Ты, небось, облежался весь. Бросили тебя, а ты и спишь, умненький. Вот я и покормлю тебя, ты опять заснёшь. А ночью что станешь делать? Без снов скучно жить. Готовься к пирожкам, я уже нагрелась.

Здесь открылась она. Я чуть шею не вывернул. Краснощёкая, с косой на груди, по синему платью пуговицы, как ландринки. Ладная. Как будто ладошками оглаженная.

Дохнуло теплом неясным, запаха такого не знал я, струился он на меня, и в горле запершило, глазам стало легко глядеть на свет.

- Кто это ты? - сказал я.

- А, не знаешь? Не успел увидеть ещё. Тётку Феню, поди, из-за стенки слышишь. Я её дочь и есть. Живу в деревне. А звать меня Алек­сандрой.

- Александрой,- повторил я красивое имя.- Ух ты...

- Мать твоя наказывала проведать. Без людей помрёшь, говорит. Ты один не можешь. Вот я пирожки и сделала, глянь какие. С картошкой и лучком. Ай, не любишь?

- Ещё как люблю,- сказал я. «Исделала» - пропелось. Ах, чуяла бы Александра болезнь мою, не испытывала бы пирожками. Воротило меня от любой еды. А тут принялся уплетать, не отрываясь, однако, от её лица - так оно светилось навстречу, отзывалось постоянной улыбкой, вздрагивало родинкой над верхней губой.

«Александра - моя гостья,- окатывалось внутри.- Деревенская, соломой пахнет...»

- Никольская я. У нас полным-полно снегов. Как твоё имячко?

- Динар,- сказал я.

- Это деньга такая есть, слыхала.

- Деньга? - удивился я напевным словам Александ­ры. Голос жил от неё отдельно, выходило так: она тут, а голос, как облако, над ней, пушистое, рассыпчатое. Медленные звуки кружат подле меня хлопьями, а через них её лицо улыбается.- Я бы для тебя снежную бабу слепил.

- И чего бы я с ней делала?

- Не знаю, глядела...

- Лучше выздоравливай, гулять будем. А то я уеду.

- Не уезжай. Я об тебе думать не перестану.

- Дак ты ж маленький. Тю-тю...

- В цирке на лошадях скачут...

- Ну!

- У меня там знакомая. Я не хочу об ней думать, а думаю. И о тебе так.

- Ишь ты, кавалер!

У меня просто лихорадка началась, так я сразу полюбил Александру. Утёрся как следует, а всё равно мокрый от болезни. Сейчас уйдёт... Сейчас... «Всё,- скажет.- Наелся. Скоро мать работу кончит. Не помрёшь теперь один...»

- Ай, заскучал? Хочешь, расскажу чего-нибудь?

- Про что?

- Погодь маленько. А вот...

И начала, начала, не захлёбываясь, нет, а дивно, почти шёпотом, трудно передыхая. Я даже к стене отодвинулся, так она горячо задышала.

- Тут в те времена стрельцы неподалёку жили. Военные, значит, по-нашему. Слобода у них стрелецкая, топорики блескучие. Это как по речке по Казанке идтить. Ты слушай, слушай... Правдивые люди были, чтобы ты представлял их. Ну, характеры твёрдые... И чего я про них, про стрельцов? Совсем про другое думала... Погорел дом у стрельца Онучина, а у того дочурка была Матрёнка. Глазастенькая, ушастенькая, вся не при себе будто. Не-ее, не больная, а вроде над землёй приподнятая. Вот ей и приснился зыбучий сон. Как под печкой иконка в материю упрятана. Дом-то погорел, а печка торчит. Камень-ти не берёт огонь, а сажей мажет. Тут все сполошились: кому - потеха да небылица, кому - думка заманчивая, а кто заладил: душа порушилась, туман к глазам кинулся... Человек кроен чудо как. А взяли головёшки пораскидали, землицу приподняли - и она явилась. Явилась, понимаешь! Иконка, в шёлковую красную материю завёрнутая.

- Их ты, в красную!

- От сглазу, в красненькую. Ну, тут, сам понятие имеешь, очаровались, глядючи. Испуг ещё. А как не испугаешься, сон-то вещий малому дитяте. Значит, божье благословение. Благость. Святое дитя - Матрёна, Бога услышала. А? Не боязно тебе?

- Ага,- обмер я.- Святая, может, глазастенькая, сама говорила.

Александра зажглась, и через меня точно смотрит. Мурашки по спине бегут. Зрачки расширились. Какую сказочку вывернула.

Запела вдруг.

Вдоль да по речке,

Вдоль да по Казанке

Сизый селезень плывет...

Звонко, чисто, ручками играя.

- Тогда монастырь на том самом месте поставили. И стала Матрёнка там матроной, старшей, известно. Вот дела-то какие. А иконка «Казанская божья матерь» называлась. Смекаешь?

- Малая, а главная...

Кончила Александра, косу стала перебирать, на меня поглядывать. Лицо порозовело, лёгкий пушок я приметил на щеке, золотистый от света зимнего.

- Ну, посидела с тобой, пойду.

- Ты не уезжай только, гулять пойдём, как поправлюсь.

- Ай, весёлый, заботишься? А как большой был бы, увёз бы?

- Куда? - оторопел я. И брякнул:- В монастырь?

- Монастыри, те в старину были. Ты меня в санях... Всё одно куда.

- Ска-аа-жешь...- испугался я отчаянья Александры. Будто подломилась она: «Всё одно куда!» - тоже... в санях...

- Пужливый?!

- Эх! - хрипом вырвалось у меня.

Примолкла отчего-то. Глаза приузила. Но встряхнулась.

- Я тебя запру. Поспи маленько, чтобы дыхание выровнять. Динар-денежка, дай обниму тебя, горяченького.

И обняла, захватила руками всего, отошла шага на три:

- Прощевай, Александру не забывай!

Каждый звук проникал в меня, пока она собиралась на кухне. Слышал я, как мотались рукава дошки, задевая стены. А потом как тишиной меня затворило. Наглухо. Одно словечко выпевалось: «Прощевай!» И всё-то ветер тормошился наверху, будто погибал в темноте.

Протянулись чистые от мороза, пробитые солнечными иглами дни. Стояла за окнами широкая ясность. Веточки вербы на подоконнике совсем осеребрились. Пузырьки воздуха горели на стекле банки.

А тут ещё чайная роза расцвела редким цветком. К вечеру опала лепестками.

Иногда я слышал, как смеялась за стенкой Александра. Или только казалось. Прикладывался щекой к тёплому мелу. Пусто было вокруг меня. «Забыла Александра,- думал я.- В дверь постучать не может...»

Наточил ножик и два полена искрошил на лучину. Жёг лёгкое дерево в печке и видел плавающее над дымком лицо девушки Александры. Худые руки упирались в коленки. Белые столбы света из окон падали на пол.

Я встал перед зеркалом - в материнских валенках на босу ногу, в какой-то серенькой майке, в болтающихся трусах,- горестно оглядел себя.

И опять ушёл к огню.

В другие дни за стеной стало жутко тихо. Конечно, тётка Феня вязала, как и прежде, носки, глядела от скуки в окно. Сумрачно по капле собирался вечер.

Похожие дни пролистывались позёмкой. Старые следы подновлялись.

Александра не простилась со мной, а я страдал, замкнувшись от посторонних. Глядеть на солнце было нестерпимо больно. Воспалённые глаза, как распаренные ягоды, крупно и влажно стояли на смуглом лице. И боль от них уходила глубоко в голову. Я слонялся по дому ослепшей кошкой. «И как это буфетчица Роза могла угадать болезнь? - рассуждал я.- Булочкой пожалела. Пирожки Александры были вкуснее. «Казанская божья матерь...»

Я выздоровел и заново осмотрел снежные завалы двора. Пробежался. Зарылся в сугроб. Отряхнулся, посеяв подле себя белый дождь.

Школа прихлопнула меня по макушке весельем.

Начинался март, засахаренный, словно там-сям были разбросаны голубые ягоды. Дымки вились над крышами.

Огромный зал темнел сырыми половицами, и ощущение чистоты, жара щедро истопленной печки укрепляли здоровье. Нам выдали по две маковых булочки с чаем. Роза в цветастой кофточке не мёрзла в буфете, руки её смеялись веснушками. Она держала голые локти на стеклянной стойке и прижмуривалась на гомонливую жизнь, пересыпающуюся перед ней.

- А как станете пионерами, не шпанить чтобы! Чтобы по душе жить! - назидала.- Соколики неоперившиеся!

Принимали в пионеры. Бил барабан. Тараканы попрятались. Галстук на белой рубашке ещё пах утюгом. Нас было много, а утюг один, и галстуки выпархивали из близкого класса, как языки огня прямо из-под раскалённых углей. Уж чего-чего, а углей в нашей школе хватало.

Потом меня переодели в захудалую рубаху, перетянули скользким ремешком и подтолкнули к скамье, одинокой в центре зала. На ней лежали слегка помятая бумага и карандаш. Я утвердился коленками в намытый пол, послюнявил грифель и стал шептать, собирая горе. Никакой уже не Динар-денежка, а Ванька Жуков, сто лет не чёсанный и побитый.

- «Милый дедушка, Константин Макарыч! И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался... А вчерась мне была выволочка...»

Обливалось моё бедное сердце слезами, как в самом деле предчувствовало беду. Обнимала меня Александра, упирая в мягкую грудь, и настоящая солёная капля натекала к губе...

У двора черно перетаптывались люди. Дышали паром, молчаливые.

Через моё расстёгнутое пальтишко пробивался красный галстук. Я его нарочно чуть вызволил наружу. Фасонисто.

Поозирался немного и скользнул мимо тулупов в ворота, успев подумать: вроде бы не городские...

Возле окон тётки Фени стояли сани, и запах сена перебивал все другие запахи. Окатило меня морозом, прижало.

В санях, в серой дошке, в пуховом платке, припорошённая мартовским снежком, лежала Александра. Тёмные точки рассеялись по лицу.

Я припал к ободу саней на снег, разом онемевший.

Попробовали оттеснить, оторвать, но я примёрз к саням.

- Убитая она...- Склеивались за спиной слова.- Мальца уберите...

Складка на шее Александры, живая, тёплая, неупрятанная.

Голову мою ухватила рука. Крепко. Мать. Поволокла меня от саней через двор, сквозь сени - в дом, молча, запихивая галстук.

Укрытый одеялом с головой, я затаился в первом горе, как мышь.

Звон гудом исходил в теле.

- По ревности,- тихо говорила мать кому-то.- Избавь тебя от такой любви смертной. И ружьё подобрал, как на птицу. Дробью... Ах ты, непоправимость какая... Снег на душу.

Не увёз я Александру в санях. Не поспел. Яблочки из школьного сада не своровал для неё.

А яблони в том году ласково цвели. Белая, усыпанная лепестками, земля будто дышала.

***

Коллажи Г. Эйдинова

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев