Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

Страшные рассказы. Продолжение

Журнал "Казань", № 3, 2013 Воронка Вы думаете, что на мелком месте в реке невозможно утонуть, если вы не дитя? Вы ошибаетесь. Даже очень можно, если попадёте в воронку. Он сидел в комнате ожидания официального учреждения. Ему обязательно нужно было получить разрешение. В этой же комнате сидели и другие люди,...

Журнал "Казань", № 3, 2013

Воронка

Вы думаете, что на мелком месте в реке невозможно утонуть, если вы не дитя? Вы ошибаетесь. Даже очень можно, если попадёте в воронку.

Он сидел в комнате ожидания официального учреждения. Ему обязательно нужно было получить разрешение. В этой же комнате сидели и другие люди, которым тоже нужно было получить разрешение. Все молчали и не смотрели друг на друга. В дверях на выход стоял полицейский с дубинкой в руке. Полицейский охранял вход, а не выход. Выйти было можно. Войти не всегда. Люди в комнате были удачливыми. После нескольких месяцев переписки с официальным учереждением по поводу возможности получения разрешения они получили разрешение на ожидание в комнате ожидания.

Он сидел, ни о чём не думал и ни на кого не смотрел. Ему очень хотелось поскорее получить разрешение и выйти отсюда.

Это безумное желание захватило его целиком, поэтому он всё время смотрел на часы, повешенные над дверью той комнаты, в которой сидели люди, выдающие разрешение.

Людей, ожидавших разрешения, вызывали по очереди, составленной неизвестно по какому принципу. Счастливчиков пока не было. Никого не вызывали. А время шло, и он это видел по неумолимому и неподкупному передвижению стрелок на часах.

Прошло больше часа. Женщина с ребёнком, сидевшая напротив него, встала и, держа ребёнка на руках, подошла к полицейскому. Он слышал, как женщина попросила разрешения выйти, потому что ребёнку пора есть и спать. Полицейский был готов дать своё разрешение, но предупредил, что второй раз она не сможет войти в это помещение, потому что разрешение на ожидание разрешения в комнате ожидания даётся только один раз, и что если она выйдет, ей придётся снова написать заявление на получение разрешения на ожидание в комнате ожидания.

Женщина вернулась и снова села на лавку напротив него. Ребёнок заплакал, чем разбудил сидевшего рядом пожилого мужчину.

Мужчина встрепенулся и громко сказал:

- Я здесь сижу уже три часа. Меня так и не вызвали.

Полицейский посоветовал:

- Вы подойдите к регистратуре и спросите.

Мужчина встал и подошёл к прилавку, за которым сидели трое молодых людей. Двое из них оживлённо беседовали, а третий смотрел в большой экран официального компьютера, на котором мелькали обнажённые тела женщин и горящие автомобили.

В течение часа (так сообщили ему стрелки часов) он наблюдал за этим мужчиной и работниками официального учереждения. На беднягу и его нечленораздельные вопросы никто не обращал внимания. Двое оживлённо беседовали, третий заинтересованно вглядывался в экран.

Наконец, когда стрелки начали путь ко второму часу ожидания ответа у прилавка, один из беседовавших спросил мужчину, а что же ему, в конце концов, угодно и почему он прервал их беседу. Мужчина спросил: почему его не вызывали? Официальный человек посмотрел куда-то под прилавок и сообщил спрашивающему, что его уже вызывали, но он не откликнулся. Мужчина возмутился, и делал это совсем уже членораздельно и громогласно. Все трое официальных человеков тут же с равнозначным и даже превышающим по силе гневом уставились на возмутителя порядка, к которому приблизился полицейский.

Мужчина громко закричал:

- Но я заснул и не слышал!

Тогда тот из-за прилавка, что смотрел на женские тела, очень вежливо сказал:

- Вот тебе и наука. В следующий раз не будешь спать. Проспал, значит, потерял.

Он говорил и одновременно смотрел на экран. Заметив там очередное розовое тело, присвистнул и только потом продолжил:

- Теперь, голубок, начинай всё сначала. Это ­закон.

Слово «закон» прозвучало именно так, как и должно звучать.

Полицейский же добавил вполне мирно и даже с улыбкой:

- Главное, не теряйте надежды, никогда не теряйте надежды!

При этом он подталкивал бедолагу, проспавшего свою очередь, дубинкой, тоже вполне мирно, к выходу.

Наблюдать всё это ему было больно. Он уже перестал хотеть поскорее уйти отсюда. Он уже понял, с ужасающей ясностью, что так просто ему не выбраться.

Тут из заветной двери вышли двое и начали, как и те за прилавком, оживлённо беседовать. До него долетали отдельные слова, но он решил прислушаться, потому что подумал, что внимание и понимание могут его спасти. Ан, нет! Понять, о чём они говорили, было абсолютно невозможно. Их беседа состояла из сплошных междометий и восклицаний. Видимо, все эти сочетания букв, воплощённые в звуки, имели для людей, издававших их, некий таинственный смысл.

- Да, вы только подумайте!

- Не говорите. А она! Это просто возмутительно.

- Они совсем не работают, всё на нас свалили.

- Не говорите! Ужас просто! Бардак!

- Надо что-то делать!!

- А этот? Вы заметили?

- Ещё бы!

- Не будем! Пусть сами!

- Пусть сами!

- За что мы платим налоги?

- Надо что-то делать!

- Экономика! Развал полный.

- А цены!

- Во всём виновато правительство.

- Инфляция! Вот и всё!

- Они требуют детских садов!

- Пусть меньше рожают.

- Всех надо сажать.

- Не только сажать. Расстреливать их надо!

- Да, у нас есть герои, и мы им помогаем.

- Неужели?

- Конечно.

- Аборты надо запретить, вот что. Как во всех ведущих странах. Сразу станет лучше.

- Конечно.

- Обязательно.

- Непременно.

Через час к этим двоим подошёл третий и тут же подключился к разговору с резким выступлением по поводу войны и абортов.

Он прислушался внимательней, потому что тема войны его очень интересовала и непосредственно касалась.

Третий громко возмущался тем, что ещё не напали на Иран. Все трое наперебой критиковали эту недоработку правительства.

Вопроса о новой войне он не смог выдержать и начал медитировать на младенца, сосущего соску с чем-то белым. Вид младенца успокоил его, и он начал дремать.

Когда он проснулся, то с начала его ожидания уже прошло четыре часа. Людей в комнате меньше не стало. Те трое, что обсуждали возможность войны в Иране, продолжали беседовать. Теперь они говорили о бездомных, с которыми надо что-то делать.

Он приблизился к прилавку. Там тоже ничего не изменилось. Двое оживлённо беседовали. Но он не понял, о чём, потому что они говороили по-китайски. Третий так же увлечённо всматривался в экран компьютера, по которому быстро бегали солдаты противоборствующих армий и яростно стреляли друг в друга.

Он спросил, почему его не вызывают.

Он продолжал задавать один и тот же вопрос и уже не наблюдал часов. Когда ему через час ответили, то оказалось, что он тоже, как и тот несчастный, проспал свою очередь. К нему тоже подошёл полицейский и начал тихонько подталкивать к выходу. Уже у дверей он оглянулся, потому что снова заплакал ребёнок. Он заметил, что его мать вытирает глаза не ему, а себе.

Ему стало жаль женщину, и он решился. Он вдруг решил, что уж лучше утонуть совсем, чем продолжать бороться и стараться выплыть.

Он начал громко выть и рычать. Полицейский ударил его дубинкой по голове и вызвал других полицейских. Другие полицейские, в свою очередь, вызвали «скорую помощь» и отвезли его в сумасшедший дом. Там его раздели догола и повели в душ. В душе на него направили сильную струю ледяной воды. Ему пришлось держаться за скользкую кафельную стену. Это было трудно не только потому, что струя воды сбивала с ног, но ещё и потому, что у него не было обеих ног.

Грех

Она лежала на больничной постели в больнице, которую в этой стране называют госпиталем. Много лет прошло с тех пор, как она здесь оказалась, много всего случилось, но так и не пришло к ней чувство покоя, хотя она с самого начала этой жизни понимала, что всё это ей прямое наказание за то, что она совершила в той, другой жизни. Чувство вины и греха нико­гда не покидало её, хотя она и уехала далеко от того места, где совершила преступление.

Исповеди, откровения и самобичевания не помогали. Она пробовала, разумеется, как ей и советовали, не думать, не вспоминать. Не помогало. Однажды даже попробовала довольно смешной способ, рекомендуемый опытными психиатрами. Мысленно положила свой грех в железный ящик и выбросила его в близлежащий океан. И что же? Этот ящик моментально появился в другом месте. Ну, знаете, как с тем пятном, которое невозможно стереть. Буквально так.

А ещё это жуткое чувство жуткости содеянного имело свойства вполне материальные. Порой оно разного вида пресмыкающимися вползало и выползало отовсюду, изо всех щелей и углов. Порой это были тараканы. Но постоянно это было неуничтожимой пылью, покрывающей всю её жизнь. И стереть эту пыль не представлялось возможным.

Она пробовала уговаривать себя перед сном, чтобы не увидеть ночью своего греха в полном объёме. Не помогало. Всякие лекарства, наоборот, усиливали реальность сновидений. А сновидения, надо сказать, были страшными и однообразными. Она безуспешно старалась выбежать из охваченного пламенем деревянного барака. И постоянно и страшно из всех закрытых наглухо дверей комнат, расположенных по сторонам коридора, по которому она бежала, раздавался детский крик, и явственно слышалось страшное слово: «Мама!».

Много лет назад она, молодая, бросила кольцо, подаренное ей любимым, на асфальт дороги, и кольцо укатилось неизвестно куда. Именно тогда она решилась. Были больница и страшные люди в белых халатах. Были полное забвение и тот покой, которого так желалось теперь, когда она опять в больнице и ей девяносто два года. И нет сейчас покоя, потому что она в полном сознании.

Нет, не лишил её Господь разума, чтобы наказать, скорее наоборот. Вот за занавеской лежит и стонет соседка по палате. Ей значительно меньше лет, но она абсолютно лишена памяти. Ничего, абсолютно ничего, не помнит. Никого не узнаёт, даже своих детей. И всё! Не правда ли, благодать?

А вот к ней даже здесь через щели под закрытыми на ночь дверями вползает её грех. Не раскаяние, не страх, а просто грех. Имеющий телесность и силу.
В молодости она была уверена, что её тело принадлежит ей, и только ей, что её мысли и чувства принадлежат ей, и только ей. Думала, что безраздельно владеет собой и может делать с собой что угодно. Именно поэтому, когда распорядилась своим телом так, что ей по непонятным причинам стало невыносимо больно и плохо, решила ещё раз распорядиться своим телом. Перерезала вены и чуть не умерла, но её спасли. Спасли, как и тогда, в другой больнице и в другой жизни.

Тогда женщина врач сказала, что уж очень много крови она потеряла, и что они едва спасли ей жизнь. Они ли спасли? Она потом часто думала, что это как с её сознанием. Кто-то постоянно заботится о том, чтобы она жила долго и в полном сознании. Ни на минуту она не переставала думать, думать и думать о своём грехе. И было мало ночей за все эти семьдесят лет, когда бы ей не снился коридор горящего барака.

Но вот в этом госпитале, как они называют больницу для стариков, где она лежит на кровати, оборудованной всякими технологическими погремушками, ей скоро сделают давно желанный укол. Да-да, здесь убивают стариков, и даже тех, кто значительно моложе её, и тех, кто уже ничего не помнит. Все знают это, и она знает, потому что её дочь голосовала за эвтаназию в их штате. Проект был принят большинством голосов.

Вопрос состоял только в том, когда и при каком антураже. Они хотят, чтобы присутствовали все близкие. Но она решила, что не надо. Не надо никаких близких, тем более что близкими они никогда ей не были. И всё же, надо их пожалеть и освободить от воспоминаний и страшных снов.

Сегодня ей сделали укол, всё было безболезненно. Наконец, её оставило сознание. Но в тот момент, ко­гда оно окончательно покидало её, она увидела перед собой женщину в белом халате и услышала явственно слова: «Что ты наделала? Там уже были ручки и ножки».

Знамение

Погода стояла мрачная. Серое небо нигде на своём необъятном пространстве не имело ни светлого пятнышка, ни даже светлого штриха. Дождя не было, что было огорчительно, потому что нечто заплесневелое и мокрое висело в воздухе. Я с тоской смотрела в окно и думала о своей беспросветной жизни. Да, всё было в моей жизни именно так, как отражалось сейчас московской осенней погодой и видом на серый двор без признаков растительности. Асфальт и грязные баки для мусора, вот всё, что виделось мне из окна. Было трудно себе представить, как мне хотелось вырваться из этого дома и из этой страны.

И вдруг я услышала странный звук. Звук был пронзительным и страшным. Он был страшен воспоминанием войны. Так звучит сирена перед бомбёжкой. Мы все, даже бывшие в те времена грудными младенцами, навсегда запомнили этот звук. Я, справедливо ожидая свыше объяснения этого явления, стала смотреть на небесное покрывало, нависшее над соседним девятиэтажным домом. Может быть, летят самолёты, наши или не наши, но я была уверена, что должны быть самолёты с бомбами.

Куда спрятаться? Ни в нашем доме, ни поблизости никогда не было бомбоубежища. Мы жили на окраине Москвы и далеко от станций метро, где, как я хорошо знала, можно было спастись.

Я стала лихорадочно соображать. Что же делать? Я не хочу умирать. Почему умирать? Пришла мысль. Может быть, это просто учения? Но успокоиться я не успела, потому что увидела, как над соседним домом поднимается огромный гриб атомного взрыва. Тут и метро не поможет, подумала я с обычной для меня, но в данном случае странной, слишком холодной мыслью. Хорошо! И не стоит даже беспокоиться, как добраться до глубокой станции метрополитена. Больше всего на свете я не люблю всякого рода беспокойства. И всё-таки я испугалась. Испуг был спокойным, потому что таил в себе обречённость.

«Боже мой! Боже мой! Господи, помоги! Что это?!»

Я обратилась к Богу, как делают все в такие минуты. Кто же они, у кого были такие минуты? Их ведь уже нет, нет их нигде. А Бог? Что Бог? Он им не помог и мне не поможет. Нет, он не поможет, потому что я такая грешница. Нет, не поможет! Вот теперь ты и узнаешь, что ты в жизни наделала. Теперь узнаешь… Узнаешь.

«Мама! - прошептала, не закричала я.- Мама! Прости меня, прости…» Я произносила эти слова спёкшимися губами, и они острыми бритвами резали моё горло.

«Поздно, ты понимаешь, что поздно»,- резали бритвы в ответ.

И тут я вспомнила, что надо же ещё и креститься, чтобы молитва возымела действие. Я стала поспешно креститься и побежала к выходу. Надо убегать, бежать… Куда? Да куда-нибудь. Может быть, спасусь.

Я бежала по лестнице, взмахивая руками в крестном знамении. Уже выскочив на улицу и добежав до магазина за углом, вдруг увидела, что забыла одеться. Я была совершенно голой. Ужас, ещё более сильный, чем ужас перед атомным взрывом, обуял меня. «Боже мой! Что это со мной?! Как могло случиться, что я раздетая выскочила на улицу? Ну и что, что конец всему, ну и что, что сейчас я, видимо, умру, всё равно так нельзя! Нельзя бегать по улице голой».

Я с ужасом осмотрелась вокруг. Никто меня не видит. Пусть так. Но почему так омерзительно?

Земля под ногами вдруг начала дрожать и пошла волнами. Перевернулись мусорные баки. Вокруг полетели пластиковые пакеты, с грохотом посыпались пустые бутылки и банки. Я спряталась за пивным ларьком в надежде, что меня никто не увидит. Посмотрев на небо, увидела жёлтое облако, странным образом осветившее всё вокруг. У меня пропала надежда быть незамеченной во мраке ночи.

«Что же происходит? Что это?» - продолжала я вопрошать. Кого? Бога? Да, я впервые в жизни спрашивала Бога о том, что же случилось. Я не спрашивала, как это делается обычно, мол, за что нам такое наказание? Не спрашивала, потому что знала, за что. Я что-то узнала. Вдруг узнала. Знание пришло внезапно с этим жёлтым светом. И знала точно, за что умру сейчас. Но слов не было. Просто я знала, я что-то знала, но никому не могла бы объяснить, что я знала. Да и не было нужды беспокоиться. Это был конец. И я сейчас умру. Но умру с каким-то знанием. С каким? Нет, это никому уже не рассказать. Хотя... Что я слышу? Я слышу голос.
Голос, как обычно бывает, исходил неизвестно откуда и неизвестно от кого. Когда кто-нибудь услышит этот голос, он не может его забыть и постоянно думает и думает, что же это было. Многие даже начинают воображать, что слышали голос самого Бога. Так подумала и я.

Голос произнёс, скорее скомандовал, чётко и ясно: «Посмотри на небо».

Надеясь, что говорящий, возможно, не замечает моей бесстыдной ноготы, я посмотрела на небо и увидела, что всё его необъятное пространство разрезано гигантской светящейся буквой V. Эту букву сформировало то самое жёлтое облако и оставило её светящимся знаком на серости зловещего неба.

«Боже! Это же спасение! - подумала я.- Это же крест!»

И тут же услышала тот же голос. Теперь в нём звучали насмешливые нотки.

«Что же ты не видишь? Это не крест? Люди совсем обезумели! Они думают, что это крест, но это не крест. На кресте, с крестом, умирают, а они радуются, наслаждаются с этим знаком».

«А что с нами? Мы же тоже умираем! Это знак спасения, правда?» - вопрошала я Неведомого.

«Нет! Увы! - уже грустно прозвучал голос.- Это не спасение. Это убийство. Это знак убийства!»

«Убийство! Убийство! Преступление! Вот что означает этот знак»,- продолжал звучать голос. Но мне уже было всё равно.

Я почувствовала, что почва подо мной стала быстро и неотвратимо проваливаться. Земля стала рыхлой, совсем как песок. Она вдруг завращалась под моими ногами и начала засасывать меня в образовавшуюся воронку.

Вот так, оказывается так, я заканчиваю свою жизнь. Я ещё молода, но это и хорошо... пусть будет так. Зато я что-то узнала. Как бы вот детям своим сообщить всё то, что я узнала. Но где они? Где же мои дети? Их нет у меня. И хорошо, что нет... Кому рассказать, кому передать своё знание? А было бы кому... всё равно никто не поверит. И кому верить или не верить? Теперь уже всё равно, потому что людей на земле не осталось.

Земля всё сильнее и сильнее стягивалась вокруг меня. А потом стало темно. Потому что меня накрыло землёй с головой. Песок засыпал моё горло, и мне не удалось произнести то последнее, что я хотела произнести. Но, странное дело, мне не было уже ни страшно, ни больно, и не было стыдно.
Всё стало вдруг легко, просто и солнечно.

Этот сон мне приснился за год до нашего отъезда в США.

Первое, что я увидела на аэродроме Кеннеди, так это были правозащитники. Эти радостные широко улыбавшиеся люди поднимали кверху руки, выбрасывая пальцы, в знак буквы V.

Омут

- Саша, Сашенька! Что же мы наделали?! Так много лет пропустили! Что же мы наделали? Любимая! Моя любимая! Дай поцелую, хоть теперь... Так много лет - и ни разу, даже ни разу...

Седой человек обнимает совсем немолодую женщину и плачет. Она тоже плачет. Ей кажется нелепым целоваться в таком возрасте. И ещё более нелепым кажется то, что случилось с ней и этим человеком. Она пытается оттолкнуть его. Но либо недостаточно сильно отталкивает, либо его руки обрели молодость и не отпускают её.

- Не надо, что ты! Посмотри на нас! Ты разве не видишь, как это нелепо?

- Я вижу, я всё вижу, любовь моя…

Он любил её ещё тогда, когда она проводила лето в его деревне. Она была женой Давида, купившего «Дунькин» дом. Давид купил дом вместе с бабой Дуней. Баба Дуня никуда не выехала, а так и сидела у своей печки. Сам Давид наезжал туда с сестрой и разными друзьями. Они приезжали часто, особенно летом. Были эти люди образованными, и с ним не водились. Серёже это было безразлично. Когда живёшь среди такой красоты, не приходит в голову обижаться. Однако ему не нравился ни этот высокий очкастый парень из Москвы, ни его неказистые друзья, бедно одетые и некрасивые, но с большим гонором.

Всё переменилось, когда Давид привёз в деревню свою жену.

Они появились в деревне зимой. Шли от станции Пущино через Оку на лыжах. Она была невысокого роста, стройная, даже можно сказать, изящная. Но самым поразительным были её лучезарные карие глаза и губы. Она была красива какой-то дореволюционной красотой. Так определил её наружность Серёжа. Как только он её увидел, на него нахлынули чувства. Надо сказать, что прежде он не испытывал чувств, о которых, однако, много знал. Неизвестно откуда, но он много знал о чувствах. Он думал, что томление и тоска, порой им испытываемые, были от созерцания лесов и полей вокруг деревни и от высокого неба. Люди же считали, что это от водки. А пил Сережа постоянно, перманентно, как выражались друзья Давида.

Когда Серёжа увидел Сашу, он вдруг понял, что то, что он увидел, и есть его любовь. Мгновенно и ясно он понял, что эта женщина есть его любовь на всю жизнь, есть его единственная любовь. И ещё он мгновенно и полно узнал, что это есть та любовь, которую он знал со дня своего рождения, но никогда прежде не испытывал.

В это же лето они приехали с новорождённой дочкой Маней. Саша почти каждое утро выходила с этой Маней гулять. Она шла по укатанной глинистой дороге, поднимавшейся в гору, и выходила на шоссе. Сережа всегда знал, где идёт Саша. Не только потому, что её лёгкая фигура в длинном платье и синяя коляска были видны сквозь берёзы на горе у его дома, но и просто потому, что знал, абсолютно всё знал про неё. Подходить же к ней он решался не часто. А если и подходил, то всегда держался поодаль, поближе к своим коровам, пастухом которых он тогда и числился.

Сегодня утром Сергей ещё не успел выпить. Он был трезв, когда приехала Саша. Теперь он обнимал её и спешил всё сказать. Сказать всё, что накопилось за многие годы их разлуки.

- Любимая! Как же так ты могла? Зачем ты уехала? Америка?! Чего ты там потеряла? - Да, ужасно, но почему ты тогда меня не остановил? - Что тогда? Ты была замужем. - Ну и что же? Если бы ты знал, как я там настрадалась. Он плохой человек. И я была одна с дочкой. Так было страшно. Был бы ты… Ты должен был меня остановить…

Из всё ещё прекрасных глаз Саши, вокруг которых лучисто расходятся тонкие, почти незаметные, морщинки, капают слёзы на клетчатую рубашку Сергея. У него сжимается сердце, и лицо вспыхивает искрой незнакомой ему злобы. У таких людей, каким был Серёжа, у пастухов, никогда не бывает в сердце настоящей злости. Не может быть злости среди такой красоты и среди коров. У таких людей лишь ничтожные искры инфернального чувства, воспетого Данте, иногда застилают глаза.

- Я знал, знал, что тебе плохо. Любимая! Что же мы наделали?!

Сегодня утром приехала Саша. Солнце всходило из-за леса и поднимало к себе белый туман, открывая блестящее лицо деревни. Саша шла по дорожке, знакомой с давних лет, к так же давно знакомому дому. Дом Серёжи стоял на горе прямо напротив другого дома, о котором она даже не хотела вспоминать. Не вспоминать его ей помогало то, что тот дом, где она провела одиннадцать лет и несколько зим, был теперь почти не виден из-за зарослей кустов и ветвей ив над ручьём. Она шла к дому Серёжи и думала только о нём. А в том доме напротив она ему изменяла. Её вело чувство той любви, о которой она мечтала с детства.

Наконец, она приблизилась к дому на горе, разделённому на две половины. В зелёной половине жили Зябликовы, а в желтой - Лисицыны. Они когда-то построили этот большой дом вместе и прожили в нём почти семьдесят лет. Как водится, довольно быстро они превратились в лютых врагов, что не мешало им, однако, как-то по-родственному дружить.

Вот и Тоня, младшая дочь Лисицыных. Ей уже тоже немало лет, но тогда она была совсем девочкой. Что знает она про них? Видит Сашу и кричит: «Саша! Иди, иди туда к колодцу! Серёжа только что туда пошёл за водой». Как странно, что Тоня так много знает про них. Саша выбегает на большую поляну за сараем дома Лисицыных. Бежит в лучах солнца, в блеске всего вокруг, и видит не пожилого прихрамывающего мужчину, а просто Серёжу, деревенского пастуха. Она слышит, как он из того далёка шепчет ей на ухо: «Любимая, меня вы не любили». Как же он похож одновременно и на Рахманинова, и на комика Крамарова, над внешностью которого хохотала вся Россия, и за внешностью которого вся Россия угадывала добрую душу. Сашу всегда удивлял необычайный внешний вид Сережи и его поистине дворянская стать.

Она кричит ему, чтобы он услышал её и повернулся. Серёжа слышит, ставит на траву пустые вёдра, поворачивается и видит, как она легко бежит, почти летит. Наконец!

Наконец, и всё так, как он и думал, как представлял себе.

- Сашуля! Сашенька! Приехала!

Саша вбегает в его раскрытые объятия, но не целует его. Он же, обхватив всю, ищет губ, её желанных губ.

- Сашенька, поцелуй же меня. Я так долго ждал. Обними. Что же ты?

- Серёжа, не надо! Тоня смотрит.

- Пусть смотрит. Пусть все смотрят, приехала моя любимая!

Никогда прежде никто не говорил ей таких жарких слов, никто никогда так её не любил, как он в этот момент. Всё странно и не странно, всё было в ней с рождения и только ожидало. А он, не переставая, твердит:

- Я любил тебя всегда, всю жизнь!

Она отстраняется, смотрит в маленькие насмешливые глазки Крамарова и переспрашивает:

- Неужели?

- Конечно, Миледи, я любил только вас. А вы? Любимая, меня вы не любили!

«Миледи» - так называл он её в те годы. Как смешно, и сейчас так называет.

- Неужели ты помнишь про «миледи»?

- Конечно, ведь из-за вас, мой крокодил, ко мне никто не подходил.

Саша смеётся, как не смеялась сто лет.

Обнявшись, они идут вниз по тропинке к колодцу. Пустые вёдра так и остались стоять на траве. Они же садятся под берёзой у колодца. Земля тёплая, трава мягкая. «Это Россия»,- говорит Саша и смеётся радостно, потому что Серёжа крепко обнимает её и всё пытается поцеловать в губы.

- Любовь моя, ну, что ты? Обними, поцелуй...

Саша смеётся, а Серёжа продолжает говорить стихами, как и тогда, и, как и тогда, теми же самыми: «приголубь, приласкай».

- Нет, нет, ты опять со своей поэзией.

- Почему со своей? Это наша поэзия. Ты же помнишь? Правда?

Они сидят под берёзой классически влюблённо. Мимо проходят редкие дачники и местные. Все здороваются, улыбаются и тактично отворачиваются.

- Моя жена приехала! - кричит им Серёжа.

- А что это там за пруд такой? Не было такого в моё время,- говорит Саша.

За колодцем действительно появился странный пруд, которого прежде не было. Небольшая рытвина, наполненная чёрной водой, в которой зеркально отражаются небо и берёзы.

- Какой странный пруд. Какой-то страшный.

Серёжа сильнее сжимает Сашу:

- Ну его к чёрту, этот пруд. Это омут, и всё. Не смотри туда.

Саша и сама не хочет смотреть туда: пугает слово «омут». Серёжа продолжает крепко держать её и всё пытается поцеловать в губы. Но его запах, исконный запах Родины, не даёт ей возможности ответить.

- Что же ты, милый? Зачем пил? Теперь от тебя несёт водкой и луком.

- Миледи! Я же не знал, что вы приедете. Обними, не обращай внимания.

- Как не обращать? Я не могу целоваться с пьяным.

- Но скажи, ты любишь меня?

Саша не колеблется, да и кто может медлить с ответом на такой вопрос, если он задан в России и под берёзой.

- Конечно, люблю, но ты должен бросить пить. Слышишь?

Она просит о невозможном, но ещё не понимает этого. Она всё ещё думает, что этот пастух из её прошлого - реально существующий человек.

Серёжа ещё присутствует здесь, под этой берёзой, но что-то невидимо и сильно требует его в ту другую, его уютную и прекрасную, жизнь без людей. Все эти долгие годы он жил мечтой о Саше, пас коров, потом работал охранником на соседней базе.

- Серёжа, что же ты делал все эти годы?

- Любил тебя, Сашенька, любил тебя.

- И больше ничего?

- Да, ещё воду мутил.

- Был женат?

- Да нет, а что было, так это - просто кино.

- Серёжа, я знаю, что ты ни разу не показался на люди трезвым. И тогда, тогда - тоже. Вот почему мы не вместе. Я и тогда не выносила запаха лука.

Серёжа впервые кажется серьёзным, и опять в крамаровских глазах вспыхивает злость.

- Да не поэтому, а потому, что твой мне однажды сказал, чтобы я не разбивал семью.

- А почему же ты ждал меня?

- Любовь, Миледи, любовь! Мне про тебя всё Олег рассказывал, и я знал, тебе было плохо. Я надеялся, что ты придёшь ко мне. Со мной тебе было бы хо­рошо.

Саша снимает его руку со своего плеча и целует её. Серёжа с удивлением смотрит на неё, и на его комическом лице появляется выражение ожога. Надрывным голосом он говорит:

- Что же мы наделали, Миледи? Сколько Азорских остравов проплыло мимо нас!

Саша опять переводит взгляд на пруд.

- Как же он здесь появился?

- Его вырыли дачники лет пять назад.

- Можно там купаться?

- Да нет, нельзя, говорят, там затягивает в какую‑то грязь. Какая-то бездна там вдруг открылась из-под земли. Попадёшь-пропадёшь, Сашенька, и выбраться никак нельзя.

Саша с ужасом слушает. Она видит почти идиллическую картину российского затаённого пруда с грустной Алёнушкой над ним, а на деле оказывается, что это какой-то омут. Ей хочется прижаться к Серёже.

Он понимает её движение и ласково говорит:

- Забудь про этот пруд.

Он уже не стремится к поцелуям, теперь он спокоен.

- А помнишь, как ты свалилась в колодец?

Нет, Саша не помнит:

- И что? Как я свалилась?

- Ты хотела зачерпнуть воды. Помнишь, у вас перед домом у ручья был старый колодец? И чего тебе стукнуло в голову? там и воды-то не было, одна тина. Перегнулась и свалилась. Слышу, твоя матушка кричит. Я тебя и вытащил, ты вся в тине. Мокрая, в грязи, но красивая.

Лучше не вспоминать, грустно думает Саша:

- Я была тогда молодая.

Серёжа по непонятной причине смеётся, отстраняется и насмешливо говорит:

- Я думаю, ты никогда не была молодой.

Олег Витальевич Писемский был замечательным человеком. Он был учёным, и по иронии судьбы и значения его фамилии всю жизнь занимался письмами. Был он доктором наук по почтовой связи. В деревне Сеселёво у него был небольшой дом. Он купил его после того, как его друг Давид привёз его сюда и показал свой «Дунькин дом». С Давидом они были знакомы по йоговской группе, но потом сблизились на почве деревни. Тогда деревня была, по существу, хутором из семи домов. Их группа, друзья друзей и родственники, любила приезжать сюда. После душной и суетливой Москвы было истинным счастьем бывать здесь. Жена Давида Саша была гостеприимной хозяйкой, хотя и несколько взбалмошной. Она не работала в те годы и проводила каждое лето в Сеселёве с дочкой Маней. Приезжие любили её дом, любили костры и шашлыки у ручья. Саша постоянно с кем-нибудь флиртовала. Особенно она флиртовала с местным пастухом Серёжей. Уж такая она была мечтательная и романтичная женщина. Таких в России большинство. Серёжа приходил к их костру, и они с Сашей играли во влюблённость, переглядывались, говорили стихами, шутили, смеялись странным смехом и воображали, что никто ничего не замечает. Замечали, конечно, замечали, но не принимали ­всерьёз. Всё казалось шуткой: и перманентная нетрезвость Серёжи, и печальная весёлость Саши.

Потом в России настали страшные времена. Всех куда-то разметало. Задул новый ветер, белый ветер наживы. Все стали искать средств разбогатеть, а иногда и средств просто для выживания. Кто как. Давид уехал в Америку, потом вернулся, начал бизнес. С Сашей развелись. Маня осталась жить в Штатах. Ей там понравилось.
Олег не встречался больше с Давидом, но Саша постоянно поддерживала их редкую между мужчиной и женщиной дружбу. Дружба держалась на йоговском безразличии Олега и на странной любви Саши к Серёже. Она поведала ему своё чувство и не раз собиралась поехать с ним в Сеселёво. Однако откладывала, всё откладывала. Олег же смотрел на её фантазии иронически спокойно. В любовь Саши он не верил. Он думал, что слишком хорошо знает свою знакомую, и не углублялся в чувства, истреблять которые его учила йога. Короче, их отношения были вполне безличностными.

В это воскресенье она приехала в деревню, и приехала без него, без Олега. Пошла к Лисицыным, с которыми заранее связалась. Тоня позвонила ему и, задыхаясь, сообщила, что Саша звонила ей и сказала, что едет к ней, но что она, Тоня, поняла, что не к ней, а к Серёже.

Тоня так задыхалась в трубку, что Олег невольно подумал, что она не по возрасту растолстела.

- Откуда ты это взяла? - удивился Олег.

- Да как откуда? Олег Витальевич, он же всё её ждал. Он, когда за нашей мамой ходил, всё про неё говорил. Мама говорила, что он поэтому и не женился никогда, и пил из-за неё. Все эти годы, подумайте, Олег Витальевич! Я уже своего ребёнка имею, а он даже женат не был. Говорят, он её любил всегда. Вот мы и думаем, что, может, если с ней будет, и пить перестанет. Душа-то у него замечательная, он ведь за мамой до самой смерти ходил, и бесплатно. Подумайте, Олег Витальевич!
Олег слушал замечательную тираду толстой Тони Лисицыной, у которой был ребёнок, но не было мужа, и думал о русской доброте.

Действительно, есть люди с доброй душой. Как ни странно, но есть. И их бывает много. Россия большая страна, и всюду эти добрые люди. Они находятся в постоянном состоянии опьянения, и ничто их не меняет. В России ли они, или ещё где? Вот вопрос!

А он сам, Олег Витальевич Писемский, однофамилец великого русского писателя, что он? Тоже убегает в свои йоговские упражнения, в медитацию? Только бы не быть здесь, только бы не жить обычной жизнью. Вокруг его маленького кирпичного домика выросли особняки, возвысились мощные заборы. За заборами разбились удивительные по красоте цветники. А у него всё заросло крапивой. Яблони не подрезались годами, баня рассохлась, крыльцо в дом почти сгнило. Да и пусть! Убеждал себя Олег, когда его йоговская дисциплина позволяла ему вспоминать о материальных предметах: ведь он думал, что не был привязан ко всему земному. Как получилось, что Олег стал «не привязанным» к жизни йогом, непонятно, потому что «непривязанность» русская похожа на буддизм только непривязанностью к материальному и полезному и совсем не похожа на безразличие индусов. Русская непривязанность наполнена неугасающей любовью ко всему и ко всем.

Сегодня ему позвонила Саша из Сеселёво и попросилась переночевать в его доме. Он рассказал ей, где лежат ключи. И ему вдруг стало грустно, что не с ним хочет провести там ночь его неугомонная приятельница. Он тут же отогнал от себя пустые мысли и углубился в бумаги на столе офиса.

Саше понадобился его дом совсем не для того, чтобы провести там ночь с любимым, а для того, чтобы не провести ночь с любимым. Она не хотела испортить того, что уже было между ними. У неё было два часа настоящего счастья под берёзой у пруда. Это было свидание с молодостью. Серёжа обнимал её и называл любимой. Он вспоминал незначительные подробности прошлой их жизни и у костра, и на Оке, куда они ходили вместе с коровами. Он называл её «Миледи», и что-то было в этом слове такое сильное, как вся литература, которой живёт почти каждая женщина в России. Саше мучительно больно и восхитительно сладко было с ним. Это были не просто воспоминания. Это была новая жизнь. «Здесь жизнь заговорила вновь». Может быть, и вправду он перестанет пить?

Как много в России места, какие просторы и как много женщин, верящих в то, что их любимые перестанут пить. Как много и как часто, мучительно и сладко на час или на два встретиться в реальной жизни и любить, любить без конца до самой смерти. А потом опять - он пьян. Он и здесь и не здесь, он ушёл... Но она знает, что там, куда он уходит, он не перестаёт её любить. И это чистая правда, и такая женщина по‑своему счастливее той, у который всегда трезвый и рассудительный муж. Она верит, она ждёт... А он приходит совсем пьяный и даже не узнаёт её.

Так и в этот раз. Серёжа вернулся из своего небытия, она вернулась из своего одиночества и тоски. Они классически сидят под берёзой, как простые молодые парень с девушкой.

- Обними, поцелуй… Ну, что на тебе за юбка? Сама снимешь? Что же за юбка такая!

Саша отрывает его руки от своей юбки и смеётся.

- Саша, что же мы наделали? Как много лет прошло! Скажи, что любишь меня... Скажи.

В голосе Серёжи звучит нотка тоски. И за эту нотку, без которой не бывает поэзии любви, Саша верит ему.

- Да, я люблю тебя, но... Ты сейчас остановись. Забудь про то, что думаешь сейчас.

Серёжа отстраняется и с удивлением спрашивает:

- Не понимаю, чего же ты хочешь? Ты что? фригидная?

Сашу коробит иностранное слово, но тут же становится смешно из-за крамаровского комизма в его маленьких глазках.

- Я хочу, чтобы мы с тобой сидели вот так над Окой, а не около этого омута. Чтобы сидели и слушали тишину, держались за руки и всё. И всё! Понимаешь? Больше ничего мне не нужно,- твёрдо выговаривает Саша, мучительно сознавая тщету сказанного.

Но тут Сережа снова обнимает её, притягивает голову к себе, целует в лоб и говорит совсем трезвым голосом:

- Так и будет, так и будет, моя девочка.

Саша чувствует свои слёзы в морщинках глаз и его слёзы на лбу.

Они долго сидят молча, прижавшись друг к другу. Дачники стараются пройти к колодцу в обход. Вдруг Серёжа что-то вспоминает.
- Ты знаешь, Сашуля! Мне надо пойти вон туда, за этот проклятый пруд, к одному дачнику. Я обещал, не знал, что ты приедешь. Обещал сделать ему кое‑что. Ты подожди меня у Лисицыных.

- Хорошо, милый. Как здесь хорошо! И как нам с тобой хорошо. Я подожду тебя в доме Олега. Может быть, не всё потеряно?

- О чём вы, Миледи? Почему грусть и тоска в голосе? Жизнь только начинается.

Саша слушает и старается не понимать, что в голосе Серёжи теперь уже звучит другая, такая популярная в России песня, песня юродствования.

Она направляется к дому Олега. Там под камнем в саду находит ключи и, пробираясь через крапиву и разные вьющиеся ветви, входит в дом. В природе разгорается жара, что совсем уморила жителей Москвы и области, а в заброшенном, заросшем мхом доме прохладно, как в погребе. Саша идёт на кухню, где всё приготовлено для жизни по правилам тибетских монахов. Есть всё: крупы, соль, спички, вегетарианские консервы. Есть и вода в нескольких наполненных доверху вёдрах. Саша включает рубильник и плитку. Ставит воду и начинает варить макароны. Находит тарелки, масло, вилки. Включает электрический самовар. Расставляет чашки, насыпает в тарелку орехи и изюм. Серёжи всё нет. Она его ждёт с тем известным всем женщинам России, да и не только России, чувством любви к единственному и неповторимому, но так редко бывающему дома мужчине.

Наконец он появляется. Саша предлагает ему поесть с ней и не придаёт значения отказу. Только потом она сообразит и поймёт. Не в первый раз встречает она такое поведение. Она же русская. Но забыла. Не хочется верить. Ах да! наш возлюбленный абсолютно пьян. Сразу не было заметно, но потом стало так заметно, что Саша просто теряется и не знает, как помочь ему уйти.

- Уходи, Серёжа! Уходи! И не вздумай возвращаться. Сейчас сюда приедет Олег, и ему ты здесь не нужен.

Серёжа даже не возражает. Саша жестоко и твёрдо просит его уйти к себе домой. Подумать только! час назад он предлагал ей жить с ним у него в доме. Предлагал замуж. Смешно. Он уходит покорно и душераздирающе.

Что же сейчас? Сейчас его здесь нет, он где-то не здесь. Он там, где много лет путешествовал Пер Гюнт Ибсена, и где скрывался от толпы наш Есенин... Там нет места для Саши, как не было места для Сольвейг. Увы, нет! Она жалеет, что не сможет быть с ним там. Там не сможет... Там яма, наполненная чёрной водой. Он не спорил.

Спросил только, можно ли проводить её завтра на автобус.

- Да, приходи прямо под дерево к лавочке, где останавливается автобус на Серпухов.

Он ушёл, и вот она одна. Идёт в сад. Нет, она не Сольвейг. Там были снега. Здесь жарко. Смотрит на небо. Жарко. Идёт в дом. Старается читать. Тихо. Вдруг слышит, что на терраске кто-то шуршит. Может, крыса? Может, бабочка в занавеске или ожившая прошлогодняя муха? Но нет. Странный шум... Выглядывает. Это птица залетела и не может вылететь. Саша хватает старые тренировочные штаны Олега и старается выгнать птицу. Но та только сильнее и сильнее бьётся о стёкла. Тогда Саша набирается смелости и хватает птицу рукой. Она боится сжать её, поэтому птица вырывается и оставляет перья вокруг. Второй раз Саша ловит птицу и уже сильней сжимает её мягкое и хрупкое тельце. Теперь можно и выпусть птицу в сад.

Так Саша проводит время до вечера. Ей совсем не страшно, что очень странно, потому что в прежние времена она всегда боялась оставаться одной, боялась, что вдруг появится баба Дуня, которая, как утверждали деревенские, не умерла, а превратилась в привидение. В их старом доме баба Дуня часто вылезала из печки и сама открывала себе двери, чтобы выйти на волю в ночь. Сегодня здесь, в доме Олега, ей совсем не страшно и даже не грустно. Просто хорошо. Она знает, что Серёжа действительно любит её, как никто никогда, и от этого ей хорошо.

Порой ей кажется, что хрустят ветки, и что это Серёжа идёт к ней. Ей этого совсем не хочется. Пусть не приходит. Ветки хрустят, но она мгновенно понимает: нет, он не придёт. Он обещал не беспокоить её. У него есть дворянская честь. Смешно! Рахманинов с Крамаровым вместе. Музыка полей и юродствование церквей. И то, и другое не допускает пошлости.

Он сдержал слово и пришёл только утром. У них есть полчаса перед приходом автобуса.

- Скажи, любимая, ты ещё приедешь?

- Да, но через год. И при условии, что ты перестанешь пить.

- Сашенька, год - это триста шестьдесят пять дней! Миледи! за что? Какие могут быть условия между нами? Подумай!

Серёжа показывает рукой на поле и лес за дорогой. И правда, какие могут быть условия перед такой красотой?! И всё же Саша непреклонна:

- Вот так! и никак больше! Через год! Пиши мне. Ты умеешь писать? Напиши свой адрес - вот здесь.

Саша даёт ему бумагу, и он старательно выводит буквы и цифры: «Тульская область, Заокский район, Страхово, деревня Сеселёво, Зябликову Сергею Константиновичу».

- Пиши, дорогой, пиши мне... Отвечай на мои письма. Я буду тебе писать, Серёжа, часто, отвечай мне, пожалуйста, отвечай.

Саша спешит сказать эти окончательные слова, и ей кажется, что именно этими словами, этим диким условием она затягивает вокруг и себя, и Серёжи какую-то смертельную петлю. Всё понимает, но остановиться, изменить всё - нет времени.

- Конечно, я буду тебе писать, любимая. Триста шестьдесят пять дней!.. Это круто, Миледи. Это круто, Миледи!

Сережа встаёт с лавочки и уже не смотрит на Сашу. Он стоит на дороге, и вся его поза говорит о полном безразличии к происходящему. Какая красивая поза пастуха!

Приходит автобус, самый первый, совсем без пассажиров.

Саша уезжает в Москву. Там она почти каждую неделю ходит к заржавелому почтовому ящику и бросает любовные письма в заокский район, в Страхово. Она пишет

Серёже письма ручкой, от руки. В наше время так не пишут. И бросает их в почтовый ящик на столбе. Каждый день она проверяет свой почтовый ящик в доме. Ответных писем не приходит.

Так продолжается больше месяца. Потом к ней начинают возвращаться её же письма.

Саша звонит Олегу. В чём дело?

Олег и сам не знает, но думает, что, возможно, теперь в России и почты нет совсем. Почты, которой он посвятил всю свою жизнь, больше нет. Ему в голову приходит оригинальная мысль, что с исчезновением почты в бумажном виде исчезают тысячелетия прежней жизни. Олег Витальевич Писемский, хотя и старается много лет быть нерусским, всё-таки русский до мозга костей, а это значит, всегда имеет в голове оригинальные философские мысли.

Олег не обсуждает подобные вопросы с Сашей, а просто информирует её о том, что Серёжа, каждый раз во время его наездов в Сеселёво, приходит к нему и обещает принести письмо для Саши. Ни разу не принёс.

- Он приходит трезвым?

- Ну, что ты! И каждый раз просит ещё... Но ты знаешь, ту лавочку у дороги, где останавливается автобус, он по твоей просьбе починил…

Через год Саша по причине верности требованиям литературы собралась поехать в Сеселёво, но непредвиденные обстоятельства, связанные со здоровьем сестры, задержали её в Москве. Предчувствуя недоброе из-за своего опоздания, она приехала в деревню. Никто её не встречает и никто ничего не говорит. Олег не приехал.

Саша идёт к Тоне, которая потолстела ещё больше, но так же дружелюбна и гостеприимна.

- Что, он женился, наконец?

- Нет, не женился, он всё тебя ждал.

Тоня замолкает и странно смотрит на Сашу. Саша не спешит спрашивать, почему же Тоня замолчала и смотрит странно. Спрашивает про письма:

- Ты не знаешь, Тоня, почему мне вернулись мои письма?

- Не знаю, но мне кажется, что теперь почта совсем не работает, а может, он и адрес тебе неправильный написал? Он такой был растяпа, такой был неаккуратный.

Саша пугается словом «был».

- Почему ты говоришь «был»?

Тоня отводит глаза и отвечает:

- Пил он много последние дни, не так, как обычно. Больше пил... А на прошлой неделе пошёл к пруду, знаешь, новому, и утонул там. Ну, пьяный был, совсем пьяный, оступился. Никого не было рядом!

Тоня как-то тупо рассказывает Саше то, что про­изошло с Серёжей, и Саша так же тупо и бессмысленно повторяет:
- Как утонул? Как утонул? Этого не может быть!..

Саша не говорит, она причитает. Тоне становится жалко её, потому что она начинает плакать. Плачет странно, как-то сухо, без слёз. Тоне кажется глупостью, что такая немолодая и образованная женщина может быть такой наивной.

Саша идёт в сторону колодца и дальше к пруду. Проходит мимо берёзы, под которой они с Серёжей сидели, садится на бревно над самой чёрной водой. Вокруг летают стрекозы, и по воде прыгают водомеры. «Не может быть, чтобы это был конец,- думает Саша.- Не может быть, чтобы это был конец». Она пристально смотрит в воду и видит в ней отражение неба и берёз.

Потом вынимает пачку бумаг. Это неотправленные письма Серёжи, которые ей передала Тоня. Она внимательно рассматривает эти так называемые письма, даже нюхает их, чтобы почувствовать, ощутить его запах, пусть даже запах лука. Раскладывает мятые листки бумаги вокруг себя и гладит.

Вдруг порывом ветра их срывает и уносит куда‑то за берёзы над прудом. Письма летят и летят над деревней, над полями и лесами. На каждом листке нетвёрдым почерком написано одно и то же, одно и то же, одно и то же... и больше ничего: «Любимая! Меня вы не любили».

Писем этих было ровно триста шестьдесят пять.

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев