По левую и по правую руку…
В детстве кладбище Арское не страшило. Мыслилось продолжением Парка Горького. По правую руку. От Парка по правую руку. Без каруселей, без детской площадки, без павильона с мороженым.
В детстве кладбище Арское не страшило. Мыслилось продолжением Парка Горького. По правую руку. От Парка по правую руку. Без каруселей, без детской площадки, без павильона с мороженым. Но продолжением. Не более. Впрочем, как и кладбище Мемориальное. По левую руку. От Парка по левую руку. Но Мемориальное — и кладбищем если и мыслилось — то так, понарошку. У Мемориального, в отличие от Арского, и ограды-то не было. А у Арского была. Была ограда. С выбеленными известью, крошащимися кирпичом — тумбами. С железными (часто погнутыми, а где и поломанными) решётками меж тумб тех. Воротами. За воротами — на тропках‑аллеях, разорванных оврагами частыми, меж крестов (кованых, вытесанных, сколоченных), меж пирамидок с пентаклем в навершии, меж стел и камней, меж торжественных склепов и тихих холмиков — из близких, в ту пору детскую, не было никого. Потому и не страшило кладбище. Чего страшиться? Аллей? Тенистых полянок? Памятных знаков? Но и в Парке то же. И аллеи, и полянки тенистые, и знаки памятные. Конечно, в Парке меньше. Знаков памятных меньше. Меньше и реже. Да и вид у памятников в Парке иной. Зверюшки-лягушки, вазоны для растений, пионеры и монумент писателю Горькому. Но всё одно. Не страшило кладбище. Нет. Страшили похороны. Когда — ледяным завыванием духового оркестра, когда — безмолвием. Пластмассовыми листьями. Неживыми цветами. Чёрными лентами с позолотой. Запахом. Стоялым, сытным. Нестерпимым. Восковыми или тёмными ликами мертвецов. Ликами смерти. Вторжением. Непреодолимостью. Сама же смерть представлялась преодолимой. Преодолимой чудесной силой Советской Науки. В Будущем преодолимой. Будущее это — виделось. Виделось достижимым вполне. С обещанным Коммунизмом и, разумеется, с Бессмертием. Напрямую не обещанным, но был же Тот, кто Живее всех Живых. И вообще — раз Коммунизм — значит без смерти.
Однажды весной одноклассник Женька показал на переменке занятный значок. Был значок медным. Старинным по всему. Крепился к одежде тоненьким винтом (припаянным сзади) и плоской изящной шайбочкой, напоминавшей крошечное блюдечко. Значок тот — гляделся братом меньшим Российского императорского орла времён Александра Первого. На груди орла закреплена была восьмиконечная звезда. Был значок тяжёл и желанен.
Привинтить бы орла этого на лацкан пиджака. Или так — в кармане носить. Нагрудном ли, потайном ли. Неважно. Носить бы.
— А ты чо, значок в портфеле таскаешь? — спросил у Женьки.
— У меня карманы с дырами, — ответил одноклассник.
— А ты нацепи, — посоветовал.
Женька поглядел. На значок. Следом на меня. Снова на значок. Вернул орла на место. В портфель. Щёлкнул металлическим замочком.
— По-любому нельзя, — ответил Женька.
— Почему? — удивился.
— Потому что. Царский значок‑то, а мы пионеры.
— А ты с внутренней стороны прицепи.
— Чо за радость, с внутренней, и ваще…
— Чо ваще?
— С мертвяка значок…
Женька рассказал. Значок этот нашёл на Казанке. У воды. У самой кромки.
— Вчера. И вот ещё.
Сказал, снова раскрыл портфель. Выудил горстью — медные пятаки с двуглавой растопыренной птицей, пузатые пуговицы жёлтого металла, украшенные изображениями переплетённых молний, серый нательный крестик с поломанным ушком и крест побольше. Широкий. Восьмиконечный. Тёмный. С зеленью в сердцевине. Желтеющий к краям. Края украшали малюсенькие кружочки (по два на край), нарядные, будто на Ёлочке Новогодней.
— Вымывает по весне. Каждый раз.
— Чо вымывает? — удивился я.
— С мертвяков.
Со слов товарища узнал, что случается это каждую весну. Когда сходят снега с Арского кладбища.
— Кладбище на горе ж, высоко, — вещал Женька. — Вот талые воды к низу текут, в Казанку. И вот.
Одноклассник указал взглядом на груду малую находок своих. Указал. Сгрёб ладошкой в портфель. И снова замочком щёлкнул.
— А деньги мёртвым зачем? — поинтересовался я.
— На глаза ложили, — объяснил товарищ. — Штоп не открыли.
Назавтра было воскресенье. Условились с Женькой пойти поутру к Казанке. Поискать. Имущество выморочное. Я слов таких не слыхал прежде. Выморочное имущество. Словами этими Женька находки свои поименовал. Мне, двенадцатилетнему, слова показались значительными. Значительными и зловещими. Не отпускали меня слова те весь вечер субботний. Да так, что и заснуть не мог долго. Размышлял. Грезился мне холм над речкой-Казанкой. Холм высокий, лесистый, обрывистый. И воды талые с холма того. А в водах имущество выморочное. Заснул всё же. Приснилось былое. Птичьи похороны.
Я воробышка от гибели спасти хотел. Было мне лет шесть тогда. Воробышка подбили. Может, из рогатки. Может, кошка. Или пёс какой. Может, свои же. Сородичи. Лежал тот воробышек на асфальте. У парадного нашего. Лежал — не двигался. Но жив был. Подобрал его. В дом взял. Поселил на подоконнике. Родные не противились. У нас самих дом полон кошек-собак. Да и живность подбитую или брошенную — к жизни возвращать доводилось. Но воробушка того — не довелось. Прожил у меня на подоконнике день. А к утру затих. Горько мне было тогда. Даже заплакал украдкой. Сложил комочек пернатый в пенал. Пенал тот мне к школе приготовили. Пенал нарядный был. Со счётами, часиками. Вот в него воробушка мёртвого и сложил. И у дома, меж клёнов американских, закопал. За пенал меня не ругали. Новый подарили.
В воскресенье проснулся раньше всех. Раньше всех в доме. Умылся кое-как. Чайник кипятить не стал. Разболтал в воде холодной какао-порошок. Отхлебнул чуть. Не допил. Оставил на столе кухонном. Чашку. Собрался. Замкнул за собой дверь. С осторожностью. Чтоб замок не звякнул, да и дверь не хлопнула. Отправился на встречу с Женькой. В условленное место. На перекрёсток. На перекрёсток улиц Подлужной и графа Толстого. К гастроному.
Женьку ждать пришлось. Минут десять. Пока ожидал товарища своего, пожалел, что шапку не надел. Снег растаял, но всё одно — не лето. Лужицы на тротуаре спрятались под корочкой ледовой. Так, что и поскользнуться можно было. Хоть и не зима.
Женька появился степенно. В зелёном бушлате, синей вязаной шапочке. Синие мешковатые штаны заправлены были в резиновые сапоги. Поглядел на меня. Молвил:
— А ты чо без сапог?
Подал ладонь для приветствия. Я пожал руку школьного товарища, но ответного пожатия не ощутил. Произнёс:
— Привет, Женьк. А у меня ботинки непромокаемые.
— Ну, гляди, — ответил одноклассник.
Ноги я не промочил в тот раз. Ветра не наблюдалось. Казанка гляделась смирной. Да и в воду забредать не требовалось. Шли гуськом по самой кромке берега. Оставляли за собой следы. Женька крупные и «слепые». Я ж — поменьше, но «тракторные». Перед тем как ступили на берег, отломали на лодочной станции по ветке.
— Штоп не руками шарить, — пояснил Женька. Пояснил и спросил:
— Складывать куда есть?
— Чего складывать? — переспросил я.
Товарищ поглядел снисходительно и сказал:
— Имущество выморочное. Оно ж с мертвяков. Или карманов не жалко?
— Нет, — ответил, — некуда складывать.
Женька сплюнул в сторону.
— Ладно, — произнёс важно.
Достал из-за пазухи сумку хозяйственную. Матерчатую. В красную и белую клетку.
— Ко мне — складывать станем.
Но складывать не пришлось. Потому как кроме кирпичной крошки, битого стекла, проржавевших гвоздей, пёстрых пробок от спиртного да пустых сигаретных пачек — ничего нам не попадалось. Никакого выморочного имущества.
По берегу, от лыжной базы Университета до городского пляжа, прошли трижды. Туда. Обратно. И снова туда.
— Домой? — спросил товарища.
— Можно домой, а можно на кладбище, — молвил Женька.
— На кладбище? — переспросил я и закашлялся.
Женька глядел сверху вниз. Снова сплюнул в сторону. Я последовал примеру одноклассника. Сплюнул. Сказал:
— Можно и на кладбище.
Сказал и улыбнулся вроде как, а Женька мне:
— Чо лыбишься? У тебя там есть кто?
— Где? — переспросил я и обронил улыбку.
— Где-где — вкараганде, — ухмыльнулся Женька. — Понятно уж где — на кладбище.
Я молчал. Женька смилостивился и уточнил:
— Ну, там бабки-дедки, тётки‑дядьки? Из родни, короче, есть кто?
— Нет, — выдохнул я.
— Хреново, — сказал одноклассник. — Мертвяки они к посторонним — не того. Ну да ладно. Айда.
Подымались в гору. От Казанки — через сады-огороды. По оврагу — мимо кладбища Мемориального. Сквозь Парк Горького — на кладбище Арское.
Женька ступал впереди меня. Шагал широко. Я не поспевал. Женька останавливался, поджидая.
— Если не хочешь — не пойдём, — произнёс товарищ мой на одном из привалов.
— Пойдём, — ответил я.
Думал бодро ответить, а вышло с придыханием.
— Нет уж, айда по домам, — улыбнулся Женька. — Вон тебя как проняло, а мы и не у ограды даже.
— Да не выспался, — попытался оправдаться.
— Вот и выспишься, — срезал меня Женька и расхохотался.
На гоготание его, или совпало так, ответила ворона. Потом — другая.
— Идём тогда быстрей, а то мне ещё с родителями в деревню, — сказал, как скомандовал Женька. Повернулся спиной. Зашагал. Ещё быстрее, чем прежде.
Подошли к кладбищенской ограде.
— Заходим, — прошептал Женька.
— А зайдём-то как? — спросил у товарища, тоже шёпотом. — Калитки-то нет.
— Видишь, решётка разломана?
— Ага.
— Лезь за мной.
Пролезли.
До сего дня помню. Протиснулись меж погнутых прутьев ограды и будто границу миновали. Только светило нам солнышко весеннее, ветерок тёплый с речки обдувал, а перелезли, и пресеклось всё. Будто из весны снова в зиму окунулись.
— Гляди, Женьк, тут и снег ещё лежит.
— Тута всё лежит, — ответил Женька. — Мы в прошлом годе в Крым ездили. Штоп на море отдохнуть. Жили в посёлке. Аршинцево. Там завод судостроительный. Как у нас в Зеленодольске. Море недалеко. А вместо песка ракушки мелкие. Так и зовётся — ракушечник. А ночью, если раскопать на пляже ракушечник — светится. И вода светится.
— Всегда?
— Не. В августе. Мы в августе туда ездили.
— Красиво?
— Жуть, — Женька помолчал и продолжил, — а во дворе, где жили — кладбище. Закрытое, конечно. Не хоронят там никого. Представляешь — коробка из хрущёвок, а посерёдке — кладбище.
— А ты ходил туда?
— Ага. С пацанами местными. Лазали. Там заросло всё. Только не клёнами, как у нас, а черешней. И ягоды с кулак.
— Пробовал?
— Дурак, штоль? Это ж мертвяцкие ягоды. Там змеи ещё. Кишат. И на крестах, и под ногами. И времени — нет.
— Как это?
— Ну, — Женька задумался, — побродил меж могилок, думаешь, минут десять или с полчаса, а по всамделишному — день провёл.
Сказал и замолчал. Я ж подумал — хорошо, что у нас не черешня, а клёны. Без ягод мертвяцких. И змей не наблюдается. Крысы наблюдаются. Но крыса ж не змея? А насчёт времени? Насчёт времени — у меня ж часы! Женька нарушил размышления мои. Произнёс:
— Пацаны местные говорили, что один из отдыхающих из Москвы набрал черешни с кладбища и съел. Ему — не ешь! А он — съел. Вечером съел, а утром хозяйка квартирная мёртвым его нашла. Скорую сначала вызвали. А чо Скорая-то? Да? Участковый пришёл. Протокол составил. Велел труп вынести. Стали выносить, так из-под трупа змеи как поползут.
— И чо?
— А ничо. Священник отчитал, только тогда и вынесли.
— А как звали его?
— Кого?
— Ну, москвича этого?
— Которого?
— Который черешню съел?
— Звали как-то, теперь-то чо? Умер же. Ты под ноги гляди лучше.
Какое-то время двигались молча. Женька впереди. Я за ним. Меж оград, мимо надгробий, перепрыгивая кучи мусора и грязного талого снега.
— Во, — произнёс Женька.
Впереди, шагах в пяти, зияла провалившаяся могила. Штакетник, отделявший её от иных захоронений, где покосился, где лежал плашмя. Преградой не был. Ажурный, внушительных размеров, чугунный крест просел и наклонился вправо.
Мы не двигались некоторое время.
— Ты погодь, а я гляну, — молвил одноклассник и двинулся в сторону провала.
У самого края могилы Женька остановился. Заглянул. Сделал шаг. Ещё один. Земля под ногой его пришла в движение, и одноклассник мой съехал в могилу. Скрылся из виду.
Стало тихо и пусто. Сперва я подумал, что напрасно не запомнил дорогу, которой вёл Женька, и теперь не смогу выбраться. Ещё подумал — про церковь. Куртинскую. Кладбищенскую. Подумал, что в церкви есть священник и надо его привести. Чтоб отчитал. Потом позвал тихонько:
— Женька! Ты где?!
Послышался ответ. Или почудился? Я сделал шаг к яме. Решился заглянуть. Заглянул было. А из ямы — собака. Пегая. Здоровенная. И на меня. Едва на ногах устоял. В пасти собачьей — кость. Берцовая. Пасть — розовая, слюнявая. Дохнуло псиной и потревоженной землёй. Я отпрянул, споткнулся, упал навзничь. Следом из ямы выскочил Женька. Кричит: «Бежим!» Подхватил меня. Побежали. Побежали прочь. Ограду кладбищенскую перескочили в один приём. Вроде как. Остановились только у памятника писателю Максиму Горькому.
Отдышались. Отряхнули одежду. Молчали. Через время Женька произнёс:
— Идём.
Пошли.
В утро то побывали на кладбище ещё дважды. Сперва в церкви. Женька свечки поставил. Богородице. За себя и за меня. После добрели до гастронома. Конфет купили. Конфеты те — Женька к могиле отнёс. Но не к разъятой. К другой.
— Дедушке, — пояснил одноклассник.
Отправились по домам. Женька — пешком. Я — на трамвае.
В понедельник случившееся казалось сновидением, да и Женька о воскресных похождениях наших ни словом не обмолвился. Ни на переменке, ни так.
Искать имущество выморочное не ходили более. И не обсуждали даже.
А орла того, императорского, медного, — я у Женьки выменял. Выменял на жвачку американскую. Орла хранил. Хвалился изредка. Но не надевал. Позже — подарил кому, или потерял. Не помню. С Женькой, как школу окончили — не виделись более. Ни разу.
Недавно узнал — нет товарища моего. Умер.
Многих нет. И многого. Остались кто — изменились. Да и вокруг — изменилось.
Парк имени писателя Максима Горького тоже. Изменился. Но — всё там же. Парк. На месте своём. И, как прежде, по левую и по правую руку от Парка — кладбища. Мемориальное и Арское.
Казань, 22 июня 2021 года
Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа
Нет комментариев