+2°C
USD 77,55 ₽
  • 15 октября 2020 - 12:31
    Осенняя Казань А вы знаете, где в нашем городе есть такое необычное место?
    537
    0
    0
Реклама
Архив новостей

Роза души

Журнал "Казань", № 2, 2014

Яна Жемойтелите, прозаик, поэт, член Союза писателей России, автор пяти книг прозы и сборника стихов, родилась и живёт в Петрозаводске. Её отец Леонард Витольдович Жемойтель родился в Татарии в 1929 году, там же окончил среднюю школу.

Папа родился в местечке Спасский Затон в сентябре 1929 года в семье заведующего аптекой Витольда Жемойтеля. Почему дедушка, литовский поляк, оказался на Волге и даже прошёл повышение квалификации в Казанском университете, теперь никто не скажет. Возможно, гонения (двое братьев служили в Белой гвардии). Как потомок дворянской фамилии дед был репрессирован в 1939 году и в том же году умер в лагере в Коми АССР. Семья об этом не знала до реабилитации в 1956 году. Так что в рассказе папа адресует письма уже мёртвому отцу, но не знает этого.
Окончив среднюю школу, папа в 1947 году поступил на философский факультет ЛГУ (вот что меня удивляет: сын ведь врага народа), по окончании его с красным дипломом работы найти не мог по известной причине. А в Петрозаводске как раз требовался преподаватель истории, так папа оказался в Карелии. Здесь защитил диссертацию по философии, стал зав­кафедрой.

Я родилась в 1965 году, а в 1969 году папы не стало. Недолго он пробыл со мной, но его любовь греет меня всю жизнь. События татарского детства я восстановила по рассказам бабушки. Она на ночь рассказывала мне не сказки, а были из двадцатого века. Наверное, именно так я стала писателем - очень хотелось рассказать миру о том, о ком уже не знает никто. Факт школьного гонения на папу и занижения оценок - из письма дедушки (единственного, просочившегося минуя цензуру, через десять дней его не стало, но об этом узнали только в 1956‑м, все двенадцать лет бабушка ждала его возвращения).
Я окончила Петрозаводский университет по специальности «финский язык и литература», работала переводчиком, редактором, главным редактором журнала «Север». Сейчас - ведущий библиотекарь Национальной библиотеки Карелии, параллельно - директор издательства «Северное сияние». Окончила также философскую аспирантуру Карельского государственного педагогического университета.

Недавно Яна Жемойтелите стала лауреатом премии журнала «Урал» за лучшую публикацию 2013 года (повесть «Недалеко от рая»).



Светлой памяти моего папы

Из приличной рыбы поймали по карасю и подлещика. Остальная рыба - краснопёрка, густера с ладонь, немного мелкой сороги. Ловили с берега на метровой глубине. Клевало в основном на опарыша, даже карасей на него поймали. На червя мучил мелкий окунь. Рано утром видели бобра. А вода за день прибыла сантиметров на пять...

Это письмо он написал ещё в августе, когда было относительно сытно: жирная земля Затона по обычаю родила урожай, а рыба в сонной заводи в дождливые дни ходила возле самой поверхности, плеща и играя в тёмной волжской воде. Сложно было представить, что где‑то идёт война. Точней, это природа ничуть не изменила своей привычке бесконечного воспроизводства, а вот люди зачерствели и сделались злыми, исчерпав запас доброты, прежде бытовавшей в них. Впрочем, может быть, так ему некогда казалось, что люди изначально добрые.

Прошлой весной есть хотелось всё время. В школе тем, у кого отцы воевали или уже погибли, давали бесплатные талоны на обед в столовой, а ему талонов не полагалось. Так прямо и заявили, скажи ещё спасибо, что советская власть тебя бесплатно учит заодно с остальными детьми, настоящими пионерами, верными ленинцами… Тогда мама отнесла на рынок отцовский сюртук - двубортный, сшитый по досюльной моде, и выменяла его на целую буханку хлеба… Всё равно ведь, когда папа вернётся, а это случится - представить страшно, только в сорок восьмом году! - этот сюртук вряд ли придется ему впору, да и смешной вообще этот сюртук… Так вот, мама выменяла сюртук на целую буханку хлеба, а дома, отрезав кусочек, обнаружила внутри кирпич!

К зиме истощилась и река. Пропали бобры. Ушли куда‑то целыми семьями, снявшись с привычных мест. Может быть, затаились где‑то в верховьях реки, в дальних её истоках, повинуясь звериному чутью­ или своей, бобровой, почте, которая каким‑то образом передавалась вдоль реки на всем её протяжении. А может, их просто‑напросто выгнало дальнее эхо взрывов. Река живая, и если внизу по течению, пусть даже очень далеко, идут бои… Вслед за бобрами исчезла рыба. Залегла на дно или спешно эвакуировалась в тайные протоки, чтобы не достаться врагу. Ведь вчера уже открыто говорили в очереди за мылом: «Почему немцы наступают? Где наша сила? Если Гитлер - сволочь, почему за него умирают немцы?..» А беззубый старик с грязной ветошью на шее прошамкал, что в Ленинграде немцы сбрасывают с самолётов не бомбы, а колбасу и головки сахара. Он говорил полувнятно, но толстая татарка в малиновой шали подхватила, повизгивая, что в тылу сахар едят только любовницы партактива. И тут, не выдержав, он всё‑таки встрял, нарочито сгустив мальчишеский дискант: «Да как вам не стыд...», но был потушен, затёрт не столько аморфным шипеньем, но более пронзительными колючими взглядами, мол, ты ещё выдернись, Лёнька. И шепоток проскользнул, как мышь: «Ишь, мамаша беретик напялит, спинка прямая, подбородок кверху. Немцев ждёт небось, тварь недобитая... У всех отцы на фронте, а у него…» Тогда он заплакал, хотя уже успел примириться с главной несправедливостью своей жизни и жизни вообще, именно приговором «десять лет без права переписки», который в тридцать восьмом получил отец…

Ладно, отцу писать запретили, но ему‑то, Лёньке, никто не запрещал! Вот он и писал письма, складируя их в ящик письменного стола. Когда‑нибудь отец вернётся из лагеря и поймёт, что он его ждал, продолжая делиться каждой случившейся мелочью…

В школе третьего дня выдавали по чёрной булочке, причём всем, а вчера был суп, но только для детей фронтовиков…

Боже, о какой ерунде он пишет отцу, будто только и мыслей осталось, что бы поесть. Хотя голодок действительно теперь не отпускал ни на минуту, но - как бы на поверхности сознания, а внутри, в самой сердцевине своей, кипело иное. Именно странное слияние с той самой толпой на крыльце магазина, враждебной, но в то же время составлявшей как бы его расширенное тело, существовать внутри которого было не так страшно. Одновременно он опять‑таки странным образом был и теми рослыми, здоровыми мужчинами, которые отправлялись на баржах с верфи судоремонтного завода вниз по течению Волги - откуда бежали бобры, рыба и вообще всё живое, потому что там чёрным осиным роем гнездились немцы и возврата оттуда никто не ждал. Своих мужчин проводили ещё в начале войны. В их тела клещами вцеплялись дети, жёны, родные, и жуткий стон стоял над Затоном. Потом грубый окрик военного помогал мужчинам уйти в никуда.

Так продолжалось и теперь, что было так же жутко, но с новым оттенком. Во‑первых, это он, Лёнька, почему‑то вместе с ними отправлялся на войну, но в то же время оставался в Затоне. А значит, все идущие на смерть продолжали жить вместе с ним, мамой, беззубым стариком, татаркой в малиновой шали и даже замечательными бурыми бобрами. Теперь, когда Лёнька грыз чёрную булочку, он делал это не только для себя. То есть чтобы заглушить не только свой голод, но заодно и тех, кто сейчас сражался с фашистами, потому что они были - тоже он. Он жил в прошлом и будущем массы людей, которая состояла из одноклассников, соседей по Затону - местных русских, татар и эвакуированных, которых татары называли «куированными», рабочих судоремонтного завода и отправлявшихся на фронт красноармейцев.

Ещё он был немного Гульджан, хотя это казалось уж совсем странным. На татарском её имя означало «роза души» - очень красиво, а в глазах застыла непроглядная тьма. Из‑за этой тьмы ему казалось, что Гульджан известно о жизни и смерти что‑то такое, чего ни он, ни мама никак не могли знать. Гульджан училась в параллельном классе, и у неё были огромные косы до самых колен, которые шевелились на спине при ходьбе, подобно чёрным блестящим змеям. Школьная наука давалась Гульджан плохо, но это было простительно. Не только из‑за кос и непроглядных глаз. В облике её дышала сама древняя Орда - загадочная, растворившаяся в степи и в общем‑то равнодушная к смерти. Может быть, от Гульджан он и заразился единением со всеми прочими людьми.
Часто, наблюдая, как татары возвращаются по своим домам с судоремонтного завода, Ленька думал, что они до сих пор Орда, внутри которой неразличим отдельный человек, но поэтому им и удаётся выживать в рабочих бараках без кухонь и умывальников. Давно, ещё до войны, татар частенько избивали русские рабочие - по праздникам, без особого повода. А может, настоянная на водке и редком безделье, разгоралась искра древней вражды, хотя даже в школе на уроках истории говорили, что наши татары - вовсе не те, под игом которых томилась Русь целые триста лет, что те давно вымерли. Что значит вымерли? Мамонты они, что ли? Татары растворились в холодном ветре степей, который каждую осень наступал с Востока незримым напористым фронтом, стали воздухом Поволжья и проросли в новых людях, которые дышали этим воздухом. Лёнька думал, что, поскольку он родился в Татарии и тоже дышал этим воздухом, теперь историческая судьба народов - есть и его судьба, он в ней, а она в нём. Об этом он, конечно, никому не рассказывал, потому что это, может быть, не по‑ленински, но он всё равно продолжать так думать. И даже тогда, в конце осени, когда они оказались с Гульджан в одной очереди за солью, Лёнька думал, что эта самая общая историческая судьба может проступать в незаметных будничных делах, таких как стояние в очереди. Хотя соль получить по карточке, конечно же, тоже важно, но ни в одном учебнике истории об этом не упомянут - не танковое сражение. Более того: никому из этой очереди даже в голову не приходило, что стоять рядом с Гульджан - вообще знаменательное событие: она не только училась, но и вообще пребывала в параллельной плоскости жизни, с которой Лёнька никак не пересекался, даже несмотря на единую историческую судьбу.

Незадолго до зимы школьный дворник, тронувшись головой от голода и невесёлых сводок чёрной тарелки, громко вещал возле магазина, что немцы сосредоточили силы в донских степях, скоро атакуют и перевешают всех пионеров. Через день дворник исчез. А ещё через день Ленька, возвращаясь домой, услышал на ходу брошенную фразу, что если у кого в семье есть враг народа, того немцы возьмут на службу. Нет, это что же такое получается! Он даже остановился и чуть не кинулся вслед тем женщинам, которые это сказали. Ещё чего придумали. Он тоже пионер, а значит, будет висеть вместе со всеми. Где повесят, там и будет висеть!

Зима пришла из степей вместе с бураном. За одну ночь Затон замело так, что стоявшую в низине школу пришлось откапывать - снегу нанесло по самую крышу, и на первом этаже из‑за заметённых окошек царили холод и сумрак. Тогда всем ученикам велели каждый день приносить в школу поленья для растопки, и печка с весёлым живым огнём не только грела, но и почему‑то внушала какую‑то странную надежду. Надежда проросла благодаря ещё одному обстоятельству. Мама до вой­ны работала фельдшером при заводской амбулатории, обслуживавшей весь Затон. Теперь эта амбулатория превратилась в небольшой госпиталь, в котором оказывали срочную медицинскую помощь, подлечивали легко раненных и эвакуированных детей с диагнозом «дистрофия». Там было по крайней мере тепло и кормили, хотя не это главное. Главное, что их семью наконец оставили в покое. Когда арестовали отца, Лёнькины оценки в школе, особенно по русскому языку и литературе, резко снизились. Его даже пришлось перевести в параллельный класс к другой учительнице. Четыре года назад он плохо ещё понимал, что происходит и почему он вдруг заодно с отцом сделался в чём‑то виноват. Стоя в коридоре возле кабинета директора, он со смешанным чувством любопытства и страха ловил долетавшие из‑за двери голоса, мама разговаривала с директором Вениамином Андреевичем, тихим и незлобным в общем‑то человеком, на повышенных тонах, почти кричала: «Это подло - вымещать неприязнь на ребёнке!». Именно тогда, в тридцать восьмом, Ленька узнал, что такое «подло». Подло - это когда Мария Петровна пририсовывает ему в тетради ошибки, чтобы снизить оценку, а потом говорит, что её оклеветали и что она никак не могла исправить «не» на «ни», потому что она член партии большевиков. Да, в партию не принимают плохих людей. И всё‑таки учительница поступает хуже, чем тот же известный всему посёлку вор Шишмарёв. Тот крадёт всё, что можно украсть, даже бельевые прищепки с верёвки, хотя они ему не нужны. Мама говорит, что это заболевание такое у него, «клептомания» называется, и что поэтому строго судить его нельзя. Так вот этот вор всё‑таки лучше Марии Петровны, хотя он и не член партии большевиков. Потому что лучше уж прищепки воровать, чем в чужой тетради ошибки пририсовывать…

Теперь тетрадью служила разлинованная серая бумага, а портфелем - сумка, сшитая из кухонной клеёнки. И всё‑таки это была сумка, а не грязная тряпица, в которую заворачивали тетрадки некоторые ученики. И мама упорно продолжала носить беретик по довоенной моде, ни за что не соглашаясь кутаться в серый платок, как большинство женщин Затона. Беретик оставался, может быть, последней вещицей из прошлой жизни. Ещё в самом начале войны мама продала рояль, потом две свои брошки и блузку с кружевным воротничком, потом шерстяной отрез на костюм… На рынке продала за девятьсот рублей, а дядька, который этот отрез купил, через десять минут тут же перепродал его за три тысячи пятьсот, ничуть не стесняясь. Ещё сказал, что для торговли особая энергия нужна, а у вас, дамочка, этой энергии ноль, так что не обессудьте. Мама плакала, а Лёнька думал, что есть же у людей деньги. Откуда? Если мама как фельдшер получает восемьсот рублей, потому что считается особо нужной… Восемьсот рублей - это прилично. Далеко не все столько получают. Но женщины в посёлке даже прощают ей беретик и ухоженные ногти - за то, что она всех лечит, даже тех, кто не хочет лечиться, а болеет из‑за плохой гигиены. У мамы вообще любимое слово - «гигиена»…

Тогда, в конце осени, оказавшись с Гульджан в одной очереди за солью, Лёнька сперва стоял и слушал, как смеется Гульджан. Смеялась она потому, что их кот Айсун, которого все считали именно котом, неожиданно принёс котят. Лёнька тоже смеялся: он сам так думал, что Айсун - кот‑бандит, промышлявший в камышовых зарослях у воды. Айсун вообще был из редких котов, до сих пор оставшихся в живых благодаря хитрости и проворству. Пробавлялся он мышами, рыбой и прочей мелкой живностью. И вот, оказывается, Айсун принёс котят. Лёнька даже сказал, что возьмёт котёнка, потому что за лето дома в невиданном количестве расплодились мыши и никакая отрава их уже не бер… Он осёкся, потому что косы Гульджан действительно шевелились сами собой: в них копошились огромные вши! Настолько огромные, что Леньки показалось, будто они на него смотрят. «Вши!» - Лёнька полувслух воскликнул, отшатнувшись, и Гульджан, кажется, услышала, потому что с коротким «Ай!» перекинула косы за спину и перешла на татарский, обращаясь к Давлету, мальчику из параллельного класса. А Лёньку вдруг пронзило мучительное чувство вины. Нет, вовсе не за свой невольный возглас, а уже за то, что у него‑то вшей никак не может быть, потому что мама для профилактики перед баней намазывает ему голову керосином и вообще пытается поддерживать эту самую ги‑ги‑е‑ну даже в мелочах. В раннем детстве он даже думал, что гигиена - это такой зверь, который таится за дверью, поджидая и вынюхивая, а кто тут плохо вымыл руки перед едой. «Гигиена не поз­воляет» - то есть выскакивает и хватает за штаны. И тянет к умывальнику. В рабочем бараке, где жила Гульджан, гигиена позволяла очень многое, вернее, этот зверь там попросту вообще не водился…

- Кит кюттэ! Кит кюттэ! - Гульджан неожиданно громко взвизгнула и влепила Давлету в ухо. Давлет заорал, кубарем скатившись с крыльца, очередь зареготала, посыпались татарские словечки, которые по неразумению казались Лёньке исключительно ругательными.

- Что такое кит кюттэ? - Ленька спросил Шишмарёва, которому тоже полагались карточки на соль, потому что официально он числился при заводе. Здоровый всё же мужчина, хоть и немолодой, вот и взяли грузчиком. Инвалидов в грузчики не возьмёшь, а что там Шишмарёв подворует, так то на проходной вытрясут.

- Кит кюттэ,- Шишмарёв длинно сплюнул сквозь зубы,- переводится очень интересно.

- Как?

- Это значит: «Иди в жопу!»

- Серьёзно?

- А то!

- Да что же он ей такое сделал? - воскликнул Лёнька.

- Да за жопу и щипнул!

Про вшей Ленька рассказал маме. Мама дождалась Гульджан после уроков в школьном дворе и, тронув за косу, тихонько спросила: «Чешется?». Гульджан кивнула. В госпитале обовшивленных пациентов попросту брили наголо под машинку. Однажды Ленька видел, как под этой машинкой на голове остается кровавая полоса: лезвие перерезало пополам впившихся в кожу вшей. Ленька знал, что вши - не такое уж безобидное дело и что из‑за них мама чуть не умерла в шестнадцатом году. Она служила сестрой милосердия в астраханском госпитале, заразилась тифом, который как раз разносят эти самые вши, и в бреду кричала: «Снимите, снимите с головы!». Её обрили наголо, но косы с течением снова выросли, и это было похоже на чудо. Ведь длинные волосы - это настоящее богатство, которое само собой восстанавливается с течением времени…

Керосин тоже был по карточкам, и всё же мама его не пожалела на косы Гульджан.

Когда Лёнька вернулся домой, Гульджан сидела на полу возле печки, скрестив ноги, и сушила волосы. Лёнька подумал, что похожая картинка есть в книжке «Тысяча и одна ночь»: красавица в шароварах, укутанная собственными волосами…

- Я сказку арабскую читал,- сказал Ленька,- там Мухаммад освободил девушку, которую волшебник заколдовал и привязал к дереву за волосы. А Мухаммад отвязал, и колдовство растаяло.

- Ну и что? - спросила Гульджан.

- А она ему за это волшебное яблоко подарила.

- Подумаешь. Яблок этих в каждом дворе от пуза. Мы их насушили. Только кислые в этом году.

- Глупыха. Яблоко было волшебное, откусишь - и любое желание исполнится. Вот ты бы что загадала?

- Не знаю,- Гульджан ненадолго задумалась, закатив глаза.- Наверно, сахару целый мешок.

- Сахару, тоже мне желание,- хмыкнул Лёнька.- Сахар съешь, и завтра не вспомнишь. Надо загадывать на перспективу. Например, чтобы война кончилась и коммунизм наступил, тогда сахару будет навалом. В любой захудалой лавке.

- Жди, наступит твой сраный коммунизм,- зыркнув на него чёрными глазами, будто ляпнув смолой, Гульджан почти беззвучно произнесла что‑то по‑татарски, и Леньке показалось, что она вылепила губами: «Кит кюттэ».

На следующий день, получив санкцию директора завода, мама отправилась с инспекцией в барак, где жили семья Гульджан и другие рабочие, иначе вчерашняя процедура не имела бы смысла. В помощь выделили военных. Завшивлен оказался весь барак - дети и взрослые. Мебели у татар не было, зато во множестве находились коврики и подушки, в которых обнаружили платяную вошь. Подушки сожгли, а всех барачных детей побрили наголо, невзирая на протесты и вопли. Сбежавших отловили военные и под конвоем сопроводили на стрижку. Врагам не будет пощады! То есть вшам. Заодно отловили и наголо побрили Гульджан. И до её прекрасных кос уже никому не было никакого дела.

Вечером во дворе барака громко, на высоких нотах, вопили женщины, как будто их жилище «подвергли мечам и пожарам», хотя сами они давно не совершали никаких набегов. Луна «как бледное пятно», да‑да, равнодушно смотрела на творящееся внизу безобразие. Равнодушно - потому что сама была бритоголовой. И что плохого в том, чтобы некоторое время походить луноподобной? При встрече он так обязательно и скажет Гульджан…

Но она с ним больше не разговаривала. И Лёнькина вина перед Гульджан и перед всем рабочим классом только приросла. Хотя вроде бы никто не хотел им зла: ни Лёнька, ни его мама. Но получилось так, что они способствовали разорению и без того убогого татарского жилища, а сами остались жить в своём флигельке с изразцовой печкой, во флигелёк их переселили вскоре после ареста отца, а до того они жили в комнатах над аптекой… Говорят, что до революции домом владел богатый татарин, который потом сбежал в Турцию, во всяком случае, даже флигелёк в этом доме был неизмеримо уютней рабочих бараков.

Чувство вины перед рабочими усугубил плакат, который появился в вестибюле школы в начале зимы: с него отчаянно и почти что с ненавистью смотрел человек в кепке, вопрошая: «А что ты сделал для фронта?». У него было скуластое открытое лицо, как у Шишмарёва. И это тоже было нехорошо: вор Шишмарёв хотя бы работал грузчиком, а что конкретно он, Лёнька, сделал для фронта? Ничего. Разве что выдал Гульджан, розу своей души, и тем предотвратил какую‑то эпидемию. Именно так мама успокаивала его: что если не бороться со вшами, пусть даже столь решительными мерами, может возникнуть эпидемия… Тогда Лёнька подумал, что иногда для того, чтобы предупредить большое зло, надо совершить зло малое. Почему? Может, стоило просто промолчать и никому про вши не рассказывать? Шептались же все вокруг: «Молчи! Молчи!».

Однако к декабрю заговорили почти открыто, что Сталинград вот‑вот падёт и что чёрная тарелка врёт напропалую… Однако товарищ Сталин говорил убедительней, что враг будет разбит и что за Волгой нет земли русской! Вот ведь какое дело! Вглядываясь в заволжские дали, Лёнька мучительно размышлял, а что же там тогда такое, если не русская земля? И убеждался в своей смутной догадке, что там - невидимая, но всё же Орда! И что товарищу Сталину об этом известно.

Люди осунулись, посерели. В школе давали кашу из лебеды, которая трещала на зубах, будто сдобренная песком. Истощённые лошади словно без цели тащили по улице какие‑то повозки. В том, что время по‑прежнему течёт вперёд, из прошлого в будущее, убеждали только листки отрывного календаря и сухие сводки Информбюро. В школе учителя разговаривали глухими тусклыми голосами, и так же тихо и будто нехотя в зале установили новогоднюю ёлку и принялись мастерить украшения. Директор школы Вениамин Андреевич, который по причине воцарившейся вечной мерзлоты даже на работе не снимал ушанки, что было понятно: у него была блестящая лысина во всю макушку… Так вот, Вениамин Андреевич собрал всех учеников в зале и сказал, что праздник, несмотря ни на что, состоится и даже будет небольшое угощение и приз за лучший маскарадный костюм. Хотя на праздник можно прийти и в фуфайке, это не возбраняется, особенно тем, кто давненько сытно не ел (а таковыми были буквально все). Но главное - прийти, чтобы вместе со всей страной отметить наступление Нового года, который непременно приблизит, друзья, нашу общую победу! На этих словах Вениамин Андреевич взглянул на портрет Сталина, висевший прямо на алом заднике сцены ещё с довоенных времён. И Лёньке даже казалось, что выражение лица товарища Сталина на этом портрете способно меняться - с сурового на просто строгое и порой даже одобрительное. Именно так, одобрительно, смотрел Иосиф Виссарионович на учеников школы во время речи директора: «Правильно мыслите, Вениамин Андреевич!». И вроде стало даже теплей.

Ещё директор сказал, что во второй половине уходящего года советская промышленность произвела военных самолётов, снарядов и мин почти в два раза больше по сравнению с первой половиной, а танковые заводы страны в третьем квартале выпустили 3946 танков Т‑34… Во время этой речи директора Лёньке пришла в голову замечательная идея. Он уже знал, в каком костюме придёт на праздник. Вовсе не для того, чтобы получить этот таинственный приз, то есть приз, конечно, получить хотелось, но более того хотелось написать об этом папе. Наконец хоть какой‑то проблеск радости!

Дорогой папа! В школе будет маскарад, и я уже придумал себе костюм. Ничего в нём сложного нет, где бы только теперь раздобыть краску… За четверть у меня пятёрки по всем предметам, кроме математики…

То есть Ленька мысленно уже составлял это письмо, пока Вениамин Андреевич продолжал, что сейчас самое главное - не падать духом, держать боевой настрой и укреплять пролетарскую закалку, тогда…

- А ну как немец с Дона попрёт? - неожиданно раздался резкий, непонятно чей - полудетский или женский - голос. И зал мигом онемел и будто даже оглох. Над головами повисла зловещая тишина, и липкий противный холодок растёкся внутри.

Все одновременно посмотрели друг на друга, желая убедиться, что рядом стоящий товарищ никак не мог этого сказать. И одновременно убедить этого самого товарища, стоящего рядом, что это мог произнести кто угодно, только не я, не я.

Вениамин Андреевич, растерянно оглядев с подиума зал и ненадолго задержавшись на паре‑тройке лиц, наконец спросил:

- Кто это сказал?

Висела та же глухая ватная тишина, внутри которой, казалось, прекратилось даже дыхание.

Придя в себя, Вениамин Андреевич и неожиданно рявкнул по‑военному решительно:

- Р‑разойдись!

Потом добавил уже обычным своим «директорским» тоном:

- Это провокация, ребята. Не поддавайтесь на неё. Виновный будет выявлен и наказан.

Расходились притихшие, с одной заботой в голове: а вдруг теперь не будет праздника? Даже татарчата из младших классов, которые обычно после уроков устраивали во дворе возню, молча растворились в стылой белой дымке, окутавшей улицу и слепые окна домов. Лёнька бежал к своему флигельку, подначиваемый идеей во что бы то ни стало теперь сделать этот маскарадный костюм. Не поддаваться на провокацию! Потому что враг именно того и добивался - сорвать праздник, убить боевой дух каждого пионера, юного борца… Борца с кем? С фашистами, конечно, которые собирают силы в донских степях. При чём тут маскарадный костюм? Ну, так ведь он же означает нашу безусловную веру в победу. И если он, Лёнька, хоть на минуту усомнится, вместе с ним усомнится и вся школа, и рабочие судоремонтного завода, и бойцы, отправляющиеся на фронт, и вор Шишмарёв заодно, и может быть, даже сам товарищ Сталин. Но если враг всё‑таки ударит с Дона, тогда… Тогда из‑за Волги ему ответит Орда, соберётся чёрной тучей, вот как перед морозами тучами клубилось вороньё в небе, и даст со всей силы в зубы, да!

Флигелёк выстыл. Лёнька, не раздеваясь, попытался растопить на кухне плиту, чтобы к приходу мамы нагреть хотя бы воды. Дрова не разгорались, печь чадила и дымила сквозь заслонку прямо в комнату, вероятно, забился дымоход, давно пора пригласить трубочиста, да где они теперь, трубочисты! Пошуровав в печке кочергой и вымазавшись сажей, Лёнька решил, что лучше сделать так: пока не стемнело, вернуться в школу и попросить на вечер баночку краски, оформили ведь к Новому году поздравительный плакат и стенгазету, значит, краска в школе есть, ему всего‑то три слова написать…

Нахлобучив шапку, он выскочил за дверь. Назад, в школу, тянуло ещё по какой‑то неясной причине, как будто там за недолгое его отсутствие успело случиться что‑то очень важное. Что? Сумерки уже начинали сгущаться, был один из тех моментов, когда темнеет прямо на глазах, воздух сперва становится сиреневым, потом наполняется чернилами... Бледно‑розовое солнце, недолго повисев над дальней кромкой леса и ещё как бы покручиваясь вокруг себя, скрылось за горизонтом, но тени ещё проступали на земле. В школе светились окна на первом этаже и в кабинете директора. Школа выглядела обитаемой, что вообще казалось странным. Мимо, натянув платок на глаза и что‑то бормоча на ходу, проскочила Мария Петровна. Лёнька даже остановился и поглядел ей вслед. В том, как спешно она ковыляла по снегу прочь, было что‑то отчаянное. Странное, по крайней мере. Возле школьного крыльца стояли ребята, не собираясь расходиться. Именно что просто стояли. Приблизившись, Лёнька разглядел среди них Давлета и Гульджан, и также нескольких её братьев. Сколько братьев у Гульджан было всего, Ленька давно сбился со счёта, целая дюжина, не меньше. И вообще он не понимал, как это Гульджан могла так просто общаться с Давлетом, если только осенью тот ущипнул её за задницу.
У самых ворот какой‑то татарчонок проскочил мимо и, задев Лёньку плечом, выпалил:

- Сталина порезали! Слышал?

- Что‑о?

- Сталина порезали, вот так,- татарчонок два раза чиркнул по горлу ребром ладони.

- Как? Насмерть?

- А то! - зло хихикнув, татарчонок покатился своей дорогой в сторону рабочих бараков, а Лёнька, едва дыша от ужаса, устремился к Давлету и Гульджан.
- Вы знаете? Вы всё знаете и стоите? Что же такое делается! Что теперь будет?

Смоляные горячие глаза Гульджан, казалось, прожгли самые чернильные сумерки. Лицо её в опушке инея на платке и выбившемся ёжике чуть отросшей чёлки было не просто злым. Гульджан походила на кобру, раздувшую капюшон перед броском, и точно: губы её разверзлись, и изо рта показалось чёрное раздвоенное жало:

- Это всё ты! Ты Сталина порезал! - она с силой толкнула Лёньку в плечо, так что он едва устоял на ногах.

- Я‑а? Ты что говоришь?

- Кроме тебя некому. Ты - сын врага. Это всем известно.

- Немцев ждёшь со своей мамашей,- вставил Давлет, и братья Гульджан от мала до велика сомкнулись вокруг Лёньки плотным кольцом.

- Да как я мог Сталина порезать? - произнёс Лёнька растерянно и будто уже оправдываясь. Нелепое обвинение просто не умещалось у него в голове.- Я же всё время… в школе был.

- Мы все в школе были. Ну и что? - наступала Гульджан.

- Немцы придут, ему будет что предъявить: вот, смотрите, как я разделался с ним! - подначивал Давлет.

Мир покачнулся. Перед глазами поплыла школа, старые яблони во дворе, заиндевевший бюст Ленина посереди заснеженной клумбы. Лёнька невольно отметил, что Владимир Ильич отрастил пушистую бороду и стал похож на Деда Мороза… Потом Ленька догадался, что всё это - просто дурной сон. Нет, в самом деле, как такое могло в голову прийти, что он разделался с товарищем Сталиным? Ножом перерезал горло, как барану, что ли? Товарищ Сталин - он же в Москве, отсюда его никак не достать, неужели они не понимают? Вот, стоит только закрыть глаза и громко крикнуть, как сон исчезнет и он очнётся в своём флигельке на кушетке возле плиты. Наверное, он просто заснул, раскочегарив эту чёртову плиту, и слегка угорел… Мама! Сейчас придет мама, и сон развеется, и Гульджан снова станет розой души, а не злобной коброй.

Лёнька так и сделал: крепко зажмурился, но вместо «Мама!» заорал что было мочи: «Кит кюттэ!» Давлет опрокинул его в сугроб, сверху злыми сгустками тьмы обрушились братья Гульджан, посыпались удары:

- Сын врага народа! Получай!

- Кит кюттэ! Кит кюттэ! - Лёнька, поджав под себя коленки и накрыв голову руками, уже не пытался защищаться. Особенно больной удар пришёлся в ухо, и Ленька опять вскрикнул…

- Эй, стойте! - сквозь плотный белый морок прорвался новый, низкий голос.- Что вы делаете?

Мучители мигом брызнули по сторонам, Лёньку перевернули на спину и усадили на ступеньки крыльца.

Перед ним на корточках сидел Вениамин Андреевич в съехавшей набекрень ушанке, а рядом маячил высокий незнакомый военный, то есть Лёнька сперва так решил, что военный. У него ещё сильно скрипели сапоги, когда он прохаживался взад‑вперёд. Очнувшись и переведя дух, Лёнька понял, что офицер - сотрудник НКВД.

- Дяденька,- выдохнул Лёнька.- Это не я Сталина порезал, честное пионерское слово!

- Ну‑ка, вставай, пострел,- Вениамин Андреевич помог Лёньке подняться.- Пойдём‑ка в кабинете поговорим.

Коленки ещё дрожали. Проходя длинным коридором к кабинету директора в сопровождении офицера НКВД, Лёнька думал, что бояться ему ну совершенно нечего! Пусть хоть целый взвод НКВД будет его допрашивать. Потому что у него и в мыслях не было ничего плохого. А что касается товарища Сталина… Нет, не могли же так просто средь бела дня порезать товарища Сталина. И где? В Москве. В Кремле! Что такое говорят эти дети? Это не просто неправда, это, это… И вдруг его поразила внезапная догадка: а что если существует несколько Иосифов Виссарионовичей? И одного из них сегодня убили. Ну, того, который направлялся по Волге в город своего имени?..

- Давай‑ка обсохни для начала,- директор помог Лёньке стянуть изгвазданную снегом тужурку и тут же по‑домашнему уютно пристроил её на стуле возле «буржуйки».- Садись, погрейся.

Придвинувшись вплотную в горячей печкиной пасти, Лёнька уселся, поджав ноги под табурет и втянув голову в плечи.

Офицер НКВД тем временем устроился за директорским столом, распластал перед собой чистый лист бумаги… И тут Лёнька наконец заметил портрет товарища Сталина, который давеча висел в зале на фоне красного задника. Теперь этот портрет, полунебрежно оставленный в уголке, был крест‑накрест порезан острым ножом или даже бритвой! Так вон оно что! Лёнька почти слышно облегчённо вздохнул.

- Не детская это шалость - вождя кромсать,- уловив его взгляд, произнёс Вениамин Андреевич.- Можешь даже не оправдываться. Я знаю, что мои пионеры тут ни при чём!

Последняя фраза явно предназначалась офицеру НКВД. Вениамин Андреевич даже рубанул воздух ладонью.

- А как насчёт наступления немцев? Тоже не пионерское дело?

- Ну, по глупости ляпнул кто‑то. Каждого опрашивать не станешь, да ведь ещё и не каждый скажет…

Следователь, прикрыв глаза, неторопливо кивнул, то ли соглашаясь с директором, то ли обдумывая что‑то своё, потом неожиданно обратился к Лёньке:

- Вот ты, например, мальчик, что имеешь сказать по поводу?.. Тебя как зовут?

- Л‑ле… Леонард…- выдавил Лёнька.

- Откуда такой? Из ссыльных? - оживился следователь.

- Нет, я тут родился.

- Ладно,- следователь вернулся к интересовавшему ему эпизоду.- Итак, что тебе известно… об испорченном портрете вождя.

- Ничего. Я только сейчас понял, в чём дело. Шёл в школу, а мне говорят: Сталина порезали…- на последних словах Лёнька проглотил комок страха, застрявший в горле ещё при встрече с Марьей Петровной.

- Сталина порезали,- недовольно подхватил следователь.- Чтобы я этого больше не слышал. Враги нанесли ущерб школьному имуществу. И этих врагов нужно вывести на чистую воду! Ясно?

- Ясно,- сказали одновременно Лёнька и Вениамин Андреевич.

- Кстати, зачем ты под вечер отправился в школу? Уроки ведь уже кончились.

- Краску попросить.

- Краску? - в голосе следователя сквозанул искренний интерес.- Зачем тебе краска? Плакат хотел нарисовать?

- Н‑ну, да… То есть надпись на ленте: «Всё для фронта». Маскарадный костюм...

- Маскировочный костюм? - на ходу переиначил следователь.

- Маскарадный! - вмешался Вениамин Андреевич.- Мы конкурс объявили на лучший маскарадный костюм. Должна же радость хоть какая‑то быть у детей, господи!

- Ещё кого помянете? - строго перебил следователь.

- Да это так, всуе… Новый год отпраздновать вместе со всей страной, чтобы, значится, не падать духом…

Вениамин Андреевич стал путаться в словах.

- Не падать духом - это хорошо. А что за драка случилась на улице? Неприязнь на национальной почве?

- Нет,- Лёнька замотал головой.- Это мы… из‑за Гульджан подрались.

На лице следователя наконец промельк­нуло подобие улыбки:

- Охотно верю,- произнёс он.- Татарки красивые бывают, особенно в юном возрасте. Так всё же что там сегодня случилось в актовом зале? Кто устроил провокацию?

- Не знаю, честно,- Ленька пожал плечами.- Я возле дверей стоял, а голос от окна раздался.

- А у окна кто стоял? - наседал следователь.

- Ученики и учителя нашей школы,- ответил за него Вениамин Андреевич.- У меня нет причин не доверять учителям. Скорее всего, какой‑то подросток по глупости ляпнул. Мало ли что они на улице от взрослых слышат, товарищ следователь, сами понимаете. И где доказательства, что портрет Ста… что имущество испортил тот же самый человек?

- У тебя родители кто? - следователь опять обратился к Лёньке.

- Мама в госпитале работает.

- Отец на фронте?

- Нет… Нет отца,- смял Лёнька.

- Давайте отпустим мальчика,- опять вступил Вениамин Андреевич.- Голодный он наверняка, к тому же подрался…

- Ладно, ступай,- следователь бросил не Лёньке, а куда‑то в сторону.

Лёнька, облегчённо выдохнув, схватил со стула тужурку, устремился к дверям и, едва простившись, выскочил вон. Только за дверью он сообразил, что так и не взял у Вениамина Андреевича краску.

Директор скорее всего эту краску бы дал, но как теперь возвратиться в кабинет? Это будет выглядеть подозрительно. Лёнька застыл в коридоре у дверей кабинета, лихорадочно соображая, вернуться сейчас или подождать до завтра. Ведь в запасе ещё завтрашнее утро…

Из‑за двери меж тем доносились обрывки разговора:

- Отца у него в тридцать восьмом забрали по политической, мать сама из бывших, образование ещё при царе получила в Петербурге, родственники в белой гвардии…

- Почему же их не сослали в Сибирь? Надо приглядеться к этой семье.

- А кто людей лечить будет? Фельдшер у нас на вес золота. И мальчик сообразительный, поздний ребёнок, сами понимаете…

Каждое подслушанное слово ударами ледяных капель отзывалось в замершем Лёнькином сердце. Значит, ничего не переменилось с тех пор, как учительница подрисовывала ошибки в его тетради.

Сын врага народа - это теперь навсегда, и никого не интересует, что он сам ощущает себя этим народом в целом и конкретными людьми по отдельности - рабочими судостроительного завода, красноармейцами, отправляющимися на фронт, ранеными, которых мама выхаживает в госпитале, даже обритой наголо Гульджан,- и что если потребуется, он готов всего себя отдать фронту, победе, раненым бойцам. Хотите - вот возьмите у него кровь, всю до последней капли, не жалко. Только в том‑то и дело, что кровь у него не пролетарская, не красная… И вновь чувство смутной вины перекрыло подступившую чёрную обиду.

А в чём же был виноват его папа?..

Опомнившись, Ленька отпрянул от дверей. Ведь если его здесь заметят, непременно скажут, что шпионил, подслушивал, готовил очередную провокацию, сын врага народа! Хотя он действительно подслушивал, но - невольно. А это не считается. Но кто там станет разбираться: вольно или невольно, считается или не считается, подслушивал - и всё! Натянув шапку на глаза, он выскользнул во двор. Тёмный двор опустел, жизнь выдавала своё присутствие только лёгкими дымками из труб на той стороне улицы, а левее школы, возле самой Волги, горели огни судостроительного завода. Работа на нём не останавливалась ни на минуту, и ритмичный производственный гул успокаивал, убеждал, что всё в конце концов образуется. Когда‑нибудь. Непременно. И Волга дышала подо льдом спокойно, мощно. Очень странно, но он почти это слышал, и «гад морских подводный ход» - тоже слышал.
Лёнька шёл тёмными улочками, вдоль которых за щербатыми заборами едва проглядывали силуэты деревянных домов с мезонинами и скрюченные ветви деревьев, прихваченные инеем в попытке зацепиться за самоё небо. И ещё этим фиолетово‑чернильным вечером сквозило в морозном воздухе не то что отчаяние, а какое‑то здоровое природное озлобление, внутри которого таились до поры могучие природные силы, зреющие для свершения мировой судьбы, если таковая, конечно, существовала. Да как же! Если озадачиться рассуждением на тему «слезы ребёнка», о которой на уроке литературы говорили, что советская власть делает всё возможное, чтобы эта слеза не пролилась, и что все дети у нас будут счастливы, даже те, у которых погибли родители, потому что при жить советской власти - само по себе счастье… Но ведь он всё равно плакал - оттого, что его папа не на фронте, а в лагере как враг народа, хотя ведь папа заведовал аптекой для лечения этого самого народа, так как же мог ему вредить?.. Но если эта его слеза пролита не только для него, но для свершения мировой судьбы, значит, получается, что и для свершения его же собственной судьбы. Неужели действительно в мире необходимо малое зло для того, чтобы предупредить какое‑то иное, великое зреющее зло? А может быть, то, что люди принимают за зло, вовсе таковым и не является. Вот ведь минус тридцать пять градусов - это для людей мороз, а где‑нибудь на планете Сатурн - очень даже жаркая температура… И если ещё порассуждать о том, что такое подлинное единство советского народа, то разве он не прав, ощущая себя одновременно красноармейцами и ранеными, и Гульджан, и даже Шишмарёвым? Но тогда разве он не причастен к порче школьного имущества? Значит, не напрасно его допрашивал офицер НКВД. Хорошо. Но разве сам офицер - не часть того же самого советского народа? Следовательно, и он тоже каким‑то незримым образом причастен к порче этого самого школьного имущества…

Лёнька не знал, что в тот самый момент, когда следователь НКВД Зарипов беседовал с ним и с Вениамином Андреевичем в директорском кабинете, то есть с шестнадцати ноль‑ноль до шестнадцати‑сорока, именно в этот промежуток времени прямо в опорном пункте милиции города Затон был варварски порезан портрет Владимира Ильича. И сделал это явно не Лёнька и не сам Вениамин Андреевич, хотя и на него подозрение, естественно, пало. Антисоциальный элемент Шишмарёв Дмитрий Аркадьевич в это время как раз находился на смене, причём ни на минуту не отлучался с завода, что было подтверждено документально. Так что пыл следователя НКВД Зарипова, который поначалу рьяно принялся за дело, сдулся, увял, застыл на стадии предварительного дознания и развеялся в воздухе. Как неко­гда, по мысли затонского пионера Лёньки, развеялась и сама таинственная Орда.

Вредителей так и не нашли. А новогодний праздник в школе всё‑таки состоялся. И Лёнька пришёл на него в фуфайке, поверх которой мама пришила пару ложек и вилок, жестяную кружку, три сухарика на верёвочке, варежки на резинке, штопаные шерстяные носки, сложенный треугольником тетрадный листок, старый кисет, три пузырька из‑под йода и медицинский шприц, а через плечо, поверх всего этого богатства, был перекинут обрывок простыни с чёткой надписью: «Всё для фронта». И Виталий Андреевич, который и выдал Леньке краску с утра для изготовления этой надписи, торжественно вывел его вперёд, перед всеми ребятами, и, положив руку на плечо, произнёс:

- Вот теперь, с такими бойцами, учитывая всеобщий боевой подъём, мы в наступление перейдём и немца погоним. И мы обязательно победим, ребята!

И в этот момент все ему безусловно поверили. Наверное, даже тот человек, который только вчера сомневался: «А ну как немец с Дона попрёт?».

Вениамин Андреевич торжественно вручил Лёньке главный приз: кулек настоящего сахара. Лёнька стоял под ёлкой с этим кульком и думал, как странно, что под Новый год не его желание сбылось, а Гульджан - это же она хотела получить целый мешок сахара. Ну, маленький мешочек, ладно. Но если это её небольшое желание сбылось, значит, и его желание когда‑нибудь обязательно сбудется. Пусть не скоро, но война всё‑таки кончится. И коммунизм наступит. И в магазинах будет этого сахара - завались.

И ещё он подумал, что может быть, стоит поделиться сахаром с Гульджан? Но потом решил, что не стоит. Потому что роза души превратилась в кобру, и обратно её пока никак не расколдовать. Волос же нет у Гульджан. Так как же отвязать от дерева косы? Но это вообще не самое страшное. Волосы рано или поздно отрастут. Они всегда отрастают. Да и само время способно много чего поправить.

Вечером, выпив отвара шиповника с настоящим сахаром, Ленька написал на сером листке аптечной бумаги:

Дорогой папа! Сегодня был очень счастливый день. Я получил на Ёлке главный приз - кулёк настоящего сахара, и у нас дома был целый пир по этому случаю…

Лёнька ещё подумал, может, признаться папе в странном своём единении со всеми людьми и мировой душой. Или слово «душа» запрещено? Нет, в переносном смысле, наверное, можно сказать, что есть она - мировая душа, внутри которой абсолютно не важно, кто сидит в тюрьме, а кто на свободе, кто жив, а кто уже умер. И не в переносном тоже. Ведь если, как говорят на уроке биологии, все психические проявления сводятся к движению атомов головного мозга, к внутреннему химизму, значит, существует и обратный порядок: Движения атомов во Вселенной составляют единую мировую душу. Иначе и быть не может.

И всё‑таки Лёнька не решился доверить свои рассуждения отцу и бумаге, а просто написал:

С наступающим тебя Новым годом!
И, послюнявив карандаш, добавил:
Тысяча девятьсот сорок третьим
.

Ноябрь 2013

Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа


Нравится
Поделиться:
Комментарии (0)
Осталось символов: