+17°C
USD 73,60 ₽
Реклама
Архив новостей

Встречи с Евгением Евтушенко — случайные и неслучайные

Великий мексиканский художник Давид Сикейрос называл Евгения Евтушенко человеком с тысячью лиц.

«Я - разный, я - натруженный и праздный, я целе‑ и нецелесообразный»,- писал поэт о себе, будучи совсем молодым.

Евтушенко действительно - разный… То оратор и пророк, то нежнейший лирик, то фотохудожник, то кинорежиссёр, то сценарист, то прозаик, то киноактёр, то… просто человек - грустный и весёлый, неприступный и открытый, ироничный и дружелюбный, любящий и страдающий…

О нём написано и сказано столько всего разного, как, наверное, ни об одном поэте. И сколько ещё скажут и напишут - ведь время Евтушенко не кончается с его уходом из земной жизни.

Ко­гда‑то он сказал, что хотел бы написать про всех нас, его современников, дать нам другую жизнь, которая длилась бы в его книгах. А ведь сам он длится в наших воспоминаниях - и у каждого они особые, свои.

О Евтушенко уже написаны монографии, исследования его творчества. Но самая объективная картина его жизни и творчества складывается из личного общения поэта с тысячами людей, знавших его - кто больше, кто меньше.

Мне выпала удача не только встретить однажды, как будто бы случайно, великого поэта, но и подружиться с ним. Наше общение длилось по­чти полвека и, если выражаться старомодно, прошло красной нитью через мою жизнь, может быть, не преобразив её, но так украсив, что одно лишь воспоминание об этой дружбе делает меня счастливым.

Я встречался с Евгением Евтушенко в разных городах и странах при различных обстоятельствах. Для читателей журнала «Ка­зань» предлагаю цикл наших встреч на земле Татарстана.

I

Первомайская демонстрация была похожа на реку, которая то текла спокойно и ровно, то сворачивала в сторону, то вдруг стремительно неслась, то снова замедляла бег. В этой людской реке плыли зелёные ветки с белыми бумажными цветами, красные флаги, транспаранты, чьи‑то очень серь­ёзные лица на порт­ретах, воздушные шары, духовые оркестры и дети, сидящие на отцовских плечах. Ко­гда река останавливалась - на пятна­дцать минут, а то и на полчаса, она распадалась на ручейки, водовороты, буруны и заводи. Кого‑то «качали», подбрасывая в воздух, кто‑то играл в «муху», ко­гда водящий должен угадать, кто же из играющих шлёпнул его по выставленной за спину ладони, музыканты наяривали польку‑бабочку и краковяк, милиция бдела возле металлических ограждений, следя за тем, чтобы никто не вошёл в реку и никто не выплыл. Шумели, смеялись, переговаривались, обнимались, временами звякало стек­ло и что‑то заманчиво булькало и звучно глоталось, кто‑то договаривался о времени вечерней встречи, а кто‑то о месте. Потом рявкал мегафон, все спешно строились, и река снова текла, чтобы пронестись мимо заветного места - трибун, со стороны которых неслись бравые лозунги и беззвучное одобрение медного вождя.

Одна из таких запруд‑остановок, возникшая в городе Казани 1 мая 1969 года, была особенно долгой. Пожалуй, минут сорок, а то и больше наш университетский полк простоял на улице Вишневского возле гостиницы «Заря». Я успел встретить множество знакомых, договориться о се­го­дняшней вечеринке и выпить с приятелем по стакану портвейна «777». В тот момент, ко­гда я начал агитировать его покончить с беспорядочным образом жизни и, следуя моему примеру, жениться, к нам подбежала сокурсница моей жены Равиля Хадыева и прерывающимся от волнения голосом спросила, есть ли у нас ручка или карандаш.

На вопрос, почему она так нервничает, юная филологиня ответила:

Там… там… Евтушенко… хочу… его… то есть… автограф…

Равиля, Равиля! Дважды ты - сама того не ведая - круто поворачивала мою судьбу, направляя в новое неведомое русло мою будущую жизнь…

Возвышаясь над всеми, стоял, да, Евтушенко, похожий и одновременно не похожий на свою фотографию, виденную мной в журнале «Юность».

Моя жена, для которой Евтушенко был кумиром ещё в пио­нерском возрасте, знала многие его стихи на­изусть, читала вслух с мокрыми от счастья глазами, но и не мечтала с ним ко­гда‑нибудь встретиться.

- А я и так его знаю,- смеясь, говорила она.- Он среднего роста, спортивный, они с женой ходят вместе на лыжах, может, даже в горы вместе поднимаются. У него двое детей - мальчик и девочка.

- А кто его жена? - спрашивал я.

- Не знаю. Мне кажется, она математик.

- Почему математик? - удивлялся я.

- Не знаю. Так мне кажется.

Рост уже не соответствовал представлениям моей жены о поэте - под метр девяносто, пожалуй, будет…

Равиля подлетела к поэту с моей ручкой и какой‑то открыткой.

- Евгений Александрович, подпишите, пожа­луйста!

- Я не Эдита Пьеха, чтобы раздавать автографы. Расписываюсь только на своих книгах,- ответил он несколько ворчливо.

Поэт был в светлом плаще, на голове его как‑то по‑спортивному пристроилась вельветовая кепочка цвета хаки.

Рядом с ним стояла независимого вида женщина, поглядывала на студенток чуть насмешливо, как мне показалось. Уже потом я узнал, что это легендарная Надежда Сальтина, журналистка популярного то­гда «Комсомольца Татарии», где мечтали напечататься все начинающие казанские сти­хо­творцы.

Евтушенко повертел‑повертел головой, как бы ища тех, у кого в руках могли не­ожи­данно оказаться его книги, и налетел глазами на меня. Секунду‑другую мы смотрели друг на друга, потом он спросил:

- Вам что, тоже автограф?

- Нет,- сказал я,- автографа не надо. У меня жена стихи пишет.

- Вот как? - он улыбнулся,- то­гда будем знакомы: Евтушенко.

И он протянул мне руку. Рукопожатие было слабовато‑небрежным, как бы осторожным, ладонь длинная, слегка прохладная.

- А можно вам её стихи показать? - спросил я не­ожи­данно для самого себя.

- Приносите. Се­го­дня вечером после восьми я буду у себя в номере. Гостиница «Волга», знаете?

- Ещё бы - у нас там свадьба была… комсо­мольская.

Домой я летел буквально на крыльях, предвкушая, как буду рассказывать жене о встрече, как она ахнет и скажет: «Не может быть!». Ещё бы - Евтушенко был её поэтическим кумиром уже давно (если слово «давно» можно применить к её то­гдашнему юному возрасту). В кармане у меня лежала сигарета «Winston», которой меня угостил поэт - диковинка в стране «Памира», «Казбека», «Беломорканала» и «Севера», а на языке вопрос: «А ну‑ка, угадай, с кем я только что курил?»

Я уже узнал, что поэт приехал в Ка­зань, чтобы написать поэму об университете, а через несколько дней он будет читать свои стихи в актовом зале.

Увы, эффект не удался - мой приятель, теперешний академик Аркадий Алексеев, забежал к нам раньше, думая, что я уже дома. На вопрос жены, где её муж, буркнул:

- Он там… на демонстрации встретил этого… как его… Евтушенко. Наверное, с ним общается.

Огорошил и убежал, оставив Галину в смятении - ведь такого просто не может быть…

Тетрадь со стихами я принёс, как и договаривались, в восемь вечера. Робко постучал в дверь номера - оттуда доносились голоса, смех. Дверь распахнулась:

- А, это вы, заходите. Принесли стихи?

Евтушенко был в светлой рубахе с распахнутым воротом. В номере пахло шампанским, сигаретами и духами. Голоса смолкли на мгновение.

- Я сейчас, только договорюсь с молодым человеком,- сказал Евтушенко, обернувшись к гостям. А затем ко мне:

- Вот что, я стихи почитаю се­го­дня, а завтра к вечеру позвоните мне, записывайте телефон.

Я шёл домой со странным чувством робости пред этим человеком, поэтом, чьи стихи я - в отличие от моей жены - знал, мягко говоря, не очень хорошо. Если бы он был знаменитым оперным певцом, то чувство некоторого трепета студента консерватории легко объяснялось бы. Но тут…

- Ну что, как?..- распахнула вопрошающие зелёные глаза жена.- Передал тетрадку?

Я рассказал, что передал, что в номере у него были гости, по всей видимости, газетчики, что завтра надо позвонить и то­гда… Что будет то­гда, не знал ни я, ни Галина.

- А вдруг скажет что‑нибудь такое… вежливо‑равнодушное…- дрожащим голосом предположила жена.

- Не скажет,- успокоил я её.

На следующий день, еле дождавшись вечера, я набрал заветный номер телефона. Телефон молчал. Только около десяти вечера в трубке раздался голос поэта.

- Знаете, мне стихи вашей жены понравились. Но по телефону говорить о стихах как‑то малоинтересно - нужно глаза в глаза. Я бы охотно завтра с утра пришёл к вам в гости, можете меня принять?

- К…конечно,- ответил я севшим от внезапного волнения голосом.

- Приходите в 10 часов в кафе в отеле, встретимся там.

Не хватает слов говорить о том, какой переполох вызвал предстоящий скоропалительный визит поэта. Мы жили в квартире родителей жены, но вопрос многолюдности всё‑таки решался довольно просто - тесть с тёщей рано уходили на работу, младшая сестра - в школу, а бабушку можно было ограничить пределами её комнаты и кухни.

Более сложный вопрос - чем кормить. Се­го­дня трудно представить, но то­гда накрыть на стол, да ещё быстро, было не так просто.

Тёща трудилась ночью и с утра перед работой - и в результате четыре вида салатов, сотворённых по изобретательным рецептам советских женщин по­чти что из ничего, а также докторская колбаса и заветная банка шпрот были выставлены на стол. Да ещё конфеты «Птичье молоко», да ещё сыр «Российский» - пир, да и только, особенно если учесть, что в буфете томились несколько бутылок крымского вина, привезённых отцом жены из поездки в санаторий.

В кафе гостиницы «Волга» по­чти никого не было - завтрак уже закончился. За одним из столиков сидели Евтушенко и казанский поэт Коля Беляев. Они пили шампанское и тихо беседовали. Я пришёл вместе со своим другом Виктором Петуховым, вдвоём было не так боязно.

- Садитесь,- предложил Евтушенко и, внимательно посмотрев на меня, спросил, отчего это у меня такой напряжённо‑ожидающий вид.

- От волнения,- честно признался я.

- Ну, то­гда по­ехали,- улыбнулся поэт.- Коля, пойдёшь с нами?

Беляев отказался, сославшись на занятость, и мы двинулись к выходу.

По дороге к трамвайной остановке, не по­мню по какому поводу, Евтушенко не­ожи­данно произнёс с горечью:

- Русские… нация трусов!..- и добавил: -

…гражданских.

Резануло по сердцу. Евтушенко взял с места в карь­ер.

Только потом я понял, что так и надо знакомиться. Карты на стол!

Ветерок был по‑майски прохладный, порхал, вздымал струйки пыли. Трамвай, погромыхивая, вёз нас мимо Колхозного базара, мимо старых домов, полуразвалившейся мечети - мы стояли на задней площадке, Евгений Александрович листал Галину тетрадь, время от времени что‑то отмечая про себя, потом сказал:

- Да, талантливая девчонка.

Ко­гда подо­шли к дому, старушки у подъезда оценивающе смерили поэта взглядами, а он приподнял свою кепочку и улыбнулся

- Здрассьте!

Галя открыла дверь, в глазах её застыло изумление, очевидно от того, что поэт оказался таким не­ожи­данно высоким. Евтушенко глянул вниз:

- Разве можно быть такой маленькой, а?..

Сверкнула его улыбка, Галина, как мне показалось, чуть пошатнулась и девчоночьим голосом ответила:

- Можно.

- А у вас мило,- сказал поэт, оглядывая наш панельный рай.

Он сел на диван и… не вставал с него практически до ночи.

О чём мы говорили? О, это напоминало сказки Шахерезады…

- Почитайте, что вы больше всего у себя любите,- попросил он Галину.

Та потянулась к тетради, но поэт остановил её - на­изусть, пожалуйста.

- Да я боюсь ошибиться,- извиняющимся тоном произнесла Галя.

- Так. Это - первый недостаток. Свои стихи надо знать на­изусть, все­гда носить их в себе, в памяти.

- Все?

- Да, все. Вы ведь по­мните, как вас зовут, кто вы, что с вами было, скажем, вчера или позавчера. А стихи - это часть вас. Или вы - часть стихов. У вас есть пепельница?

Евтушенко достал пачку сигарет «Winston», закурил, выпустив красивое голубое облачко. Он вообще всё делал красиво - не специально, но так уж получалось у него: красиво держал сигарету в длинных пальцах, красиво листал тетрадь, красиво сидел, развалившись на диване, красиво ел… сыр кушал, не прибегая к вилке, медленно ломая его своими задумчивыми пальцами. На него можно было просто смотреть, не отрываясь, но он говорил - и как говорил! - своим особенным голосом, не напрягаясь, но так, что слышно было каждое слово, каждую букву в слове. Казалось, что вещая птица Сирин, слетевшая с небес, поёт о грядущем блаженстве, только лицо у неё не женское, а мужское - с сияющими голубыми глазами.

- Теперь о ваших стихах. Вы - поэт, безуслов­но. Не люб­лю слова «поэтесса». Но вы пишете… как бы это сказать точнее… при температуре 37,5 градусов. А надо, чтобы она зашкаливала за 40. Понимаете?

Перевалило за полдень, но если честно, то времени мы не замечали.

Танки идут по Праге

В закатной крови рассвета.

Танки идут по правде,

Которая не газета…

Поэт читал стихи рокочущим голосом, стены комнаты раздвигались, и весь мир вместе с нами слушал эти пронзительные строки…

В моей руке хрустнула рюмка.

- Осторожнее,- улыбнулся Евтушенко.- Берегите руки.

- А можно, я вам спою? - спросил я.

- Спойте, конечно. Вы ведь на физфаке учитесь?

- Да… то есть, не только…- пробормотал я и сел к фортепиано.

- Я встретил ва‑а‑ас - и всё былое…

Наверное, у каждого певца бывают в жизни моменты, ко­гда поёт, кажется, не он, а кто‑то или что‑то - через него.

- Вы гениально поёте,- тихо произнёс Евтушенко. (О, этот привычный для шестидесятников эпитет «старик, ты - гений»!) Я познакомлю вас с Шостаковичем, с Таривердиевым… и вообще, приезжайте‑ка ко мне в Москву. Мы сейчас в конце мая улетаем в Коктебель - поживите у меня дома месячишко. Почитаете книги, которых просто так не достать, вы ведь многого не знаете. Только с условием - не разводить костёр на рояле.

Было такое ощущение, что сверху упал колокол - звон и глухота.

«Вот она, новая жизнь… началось…- сказал сума­сшедший внутренний голос и тут же трезво добавил: - Нет, этого уж точно быть не может».

Лилось вино, струились часы, птица Сирин всё пела волшебные песни о том, чего не бывало, но непременно исполнится.

Временами разговор шёл всё‑таки о поэзии. Хотя больше о чём‑то другом.

- Надеюсь, вы не считаете Рождественского поэтом? - спросил Евтушенко с утвердительной инто­нацией.

- Да мы… э‑э‑э…- забормотали мы, только что проведшие в институте вечер поэзии и песен Роберта Рождественского.

- Вот и правильно. Знаете, что про него говорил секретарь ЦК комсомола Павлов? «Рождественский - это наш, советский Евтушенко». А? Каково?

- Ахмадулина, Вознесенский - вот большие поэ­ты. Беллу до сих пор люб­лю, не могу забыть…

(Мы уже узнали от него только что, что жену его зовут так же, как мою - Галя, что у них приёмный сын Петька двух лет, что на лыжные прогулки по воскресеньям они отродясь не ходили. Иллюзорные Галины представления о личной жизни поэта рассыпались на глазах.)

- Вот эти строчки у вас замечательные,- он перелистнул страницу Галиной тетради.- Вот - «здесь молчания из слов, и полёты - из падения», и ещё вот это - «болезненные восковые свечи», «и уплывают вечера, как оплывают свечи»… А вот тут - какой‑то преувеличенный образ, а тут… нет, ну так просто нельзя писать. Школа - вот то, что вам необходимо, её пока не хватает. Но вы не вешайте нос - главное, талант есть, а ему‑то как раз и не научишь…

Солнце клонилось к закату, но поэт никуда не торопился и рассказывал, рассказывал, словно хотел поведать свою жизнь нам, молодым и наивным людям. Нет, не просто свою жизнь… Это было некое Древо Жизни, уходящее спиралью в недра Земли и вздымавшееся в Космос.

Так мы узнали, что Евтушенко жил в Южной Америке семь месяцев, выучил испанский и даже пишет на этом языке стихи, которые Пабло Неруда назвал «восьмым чудом света». Что в дебрях Амазонки охотился вместе с профессио­нальными охотниками на анаконду, что однажды в Мадриде у него был роман с молодой аристократкой, которая прибежала провожать его на вокзал в ночной рубашке и принесла фамильную картину Гойи, украденную из галереи родового замка, что перстень его - вот этот самый с бриллиантом в четыре карата (О, незабвенный Остап Ибрагимович!) - принадлежал Григорию Распутину, потом петербургскому градоначальнику, расстрелянному в Сибири Колчаком за воровство, ну, а спустя много лет был куплен поэтом у вдовы Колчака в Париже.

Узнали мы и о том, что наша страна недавно была близка к государственному перевороту, во главе которого стояли Шелепин, Семичастный и комсомольский вождь Павлов, намеревавшиеся сместить Брежнева. Но после того, как Евтушенко открыто прочитал свой стих «Сергею Есенину» прямо в лицо Павлову, тот был снят Брежневым:

…Ко­гда румяный комсомольский вождь

На нас, поэтов, кулаком грохочет

И хочет наши души мять, как воск,

И вылепить свое подобье хочет,

Его слова, Есенин, не страшны,

Но трудно быть от этого веселым,

И мне не хочется, задрав штаны,

Бежать вослед за этим комсомолом!..

«Мы не можем доверять ответственный пост человеку, который не в ладах с нашей интеллигенцией, человеку, на лице которого горит несмываемая пощёчина Евтушенко»,- так сказал Генеральный секретарь Брежнев, совсем в духе Фиделя Кастро. Ну, а Фидель дружит с Евтушенко со времён ещё молодой кубинской революции - ко­гда бородатый бунтарь прилетал в Москву и не застал там своего друга Женю, то заказал специальный самолёт и летал в Сибирь, где они и встретились на станции Зима. Рассказал поэт и о том, что совсем юным получил письмо от… нет, нет, неужели, ах!.. от другого великого бородача, да, да, представьте себе - сам Хемингуэй мечтал порыбачить в России с Евгением Александровичем: так понравились ему стихи, опуб­ликованные в каком‑то зарубежном журнале.

А рассказ о том, как поэт писал стихи для знаменитой мелодии Жарра к фильму «Доктор Живаго» в парижском кабаре «Распутин»!

- Передо мною на столе стояли три запотевшие бутылки «Вдовы Клико», скрипач‑цыган наигрывал мелодию, а я писал стихи. Вы меня, ради бога, извините, Эдик, но я всё‑таки спою.

И он запел низким голосом весьма музыкально:

- Если, крича‑а‑а, плачу по­чти навзрыд - словно свеча‑а‑а, Лара в душе стоит…

Лара, метель, Россия… Мы то­гда ещё не читали запрещённый роман Пастернака, и только потом я удивлялся, как мог Евтушенко вместить впечатление от романа в одно сти­хо­творение.

Мы впервые услы­шали от него в тот день, плавно перетёкший в вечер, что лучше всех на русском языке се­го­дня пишет Набоков, что самый известный его роман - но не самый лучший - это «Лолита», о любви сильно взрослого мужчины к трина­дцатилетней девочке.

От слов Евтушенко, от той лавины информации, которая на нас обрушилась, словно Ниагарский водопад, голова кружилась больше, чем от выпитого вина, хотя и его мы выпили предостаточно.

Женя - он велел называть его именно так! - шутил, говорил о том, что голубоглазым (взгляд в мою сторону) много пить нельзя. Вспо­мните Есенина! А потом повернулся к Галине, взглянул лукаво своими сияющими голубыми и спросил:

- А мне можно?..

- Можно, вам - можно,- сказала изнемогавшая от счастья Галина и грозно посмотрела в мою сторону.

Действительно, поэт был «свеж и чист, как поцелуй ребёнка».

Был десятый час вечера, за окнами потемнело, ко­гда Евтушенко собрался уходить. Я порывался идти с ним, но он настоял на том, чтобы я берёг голос и никуда се­го­дня не ходил.

- Вот Витя меня проводит,- сказал он.

У двери он задержался, посмотрел на нас и как будто обнял душой. Поцеловал Галю в макушку, меня - по московскому обычаю - в губы и ушёл с Витей в ночь.

А приехать в Москву в гости к поэту - читать запретные книги и встречаться с Шостаковичем и Таривердиевым - то­гда, в мае, мне не удалось: события этого месяца так потрясли, что через некоторое время у меня начался сильный бронхит с высокой температурой. Поэт улетел в Коктебель, а мне оставалось только утешаться тем, что мой бронхитный голос внезапно стал похож на голос Евтушенко - один в один.

Я лежал на кровати, смотрел в унылый потолок и думал: «Боже мой, неужели я нико­гда больше не увижу его?.. Нико­гда больше он не позовёт меня к себе в гости?..».

Я то­гда не знал, что судьба будет нас сводить много раз в разных городах и странах. И длиться эта дружба будет долго.

А на последней подаренной им книге надпись будет такая: «Дорогим Эдуарду Трескину и его удивительной Гале с ощущением чуда полувековой дружбы без единой ссоры».

Следите за самым важным и интересным в Telegram-канале Татмедиа


Нравится
Поделиться:
Комментарии (0)
Осталось символов: