Логотип Казань Журнал

Видео дня

Показать ещё ➜

ЧИТАЛКА

Портреты на фоне реального времени

Ночь. Улица. Метель. И тёмное пятно полузанесённого снегом человека. Без сознания, но кажется, живой. Изо всех сил втаскиваю его в свой подъезд, вспоминая санитарок Отечественной войны. Наверное, так же, стряхивая пот с бровей, чтобы не ослеплял, тащили они раненых бойцов. Я-то 2 февраля 1982 года притащила лишь одного и не под пулями, да и не далеко, каких-то двести метров, и на второй этаж в свою квартиру. Хорошо, когда дома есть телефон. (Спасибо деду, удостоенному такого удобства незадолго до смерти.) «Скорая» приехала быстро. Фельдшер сообщил, что увезёт «Найдёныша» в Пятнадцатую горбольницу (отрывок из романа).

(Казанская история)

Отрывок из романа

Ночь. Улица. Метель. И тёмное пятно полузанесённого снегом человека. Без сознания, но кажется, живой. Изо всех сил втаскиваю его в свой подъезд, вспоминая санитарок Отечественной войны. Наверное, так же, стряхивая пот с бровей, чтобы не ослеплял, тащили они раненых бойцов. Я-то 2 февраля 1982 года притащила лишь одного и не под пулями, да и не далеко, каких-то двести метров, и на второй этаж в свою квартиру. Хорошо, когда дома есть телефон. (Спасибо деду, удостоенному такого удобства незадолго до смерти.) «Скорая» приехала быстро. Фельдшер сообщил, что увезёт «Найдёныша» в Пятнадцатую горбольницу.

На другой день, после работы, я заехала в эту больницу, узнать, что с «Найдёнышем». Ко мне скоро вышел дежурный врач, в надежде расспросить об отмороженном. Выслушал мою нулевую информацию и поделился своей: «Найдёныш», однако, счастливчик, похоже, обойдётся без ампутации конечностей. Вполне пришёл в себя, сказал, что поссорился с женой, поэтому отказался от её вызова. Почему замёрз, не дойдя до дома, объясняет приступом слабости. Гордый, но очень истощённый нервно и физически. Я порадовалась за счастливчика, и думать о нём перестала.

В солнечную апрельскую субботу вместе с сы­новьями — Павлом 14 лет и Андреем 8 лет, мы пришли посмотреть новую выставку в Союзе художников. Нам интересно изобразительное искусство и истории о художниках, древних и современных. Как и на прошлых выставках, особенное впечатление на нас произвели два новых натюрморта Геннадия Архиреева.

«Служба» — здесь на фоне солдатской шинели расположилась нежнотелая скрипка, которая невольно вызывала в памяти что-то несказанно певучее. Да, неожиданно — нежная музыка, высокое искусство, обрамлённое грубошёрстной солдатской материей.

«Память» — тоже изображала жизнь простую и парадоксальную, в центре которой зеркало над комодом, где семь фарфоровых слоников (на счастье), керосиновая лампа и стакан с веткой живой сирени. А в нижнем углу зеркала вставлена фотография двух красноармейцев. Их можно видеть, даже не заглядывая в зеркало, но приближаясь к нему, наверное, пусть и не осознанно, сравниваешь: стоишь ли ты их подвига?

Масляные краски в сложных цветовых сочетаниях художник накладывал где-то очень пастозно, но точечно, как в сирени, или шире, как в шинели, а где-то тончайшими слоями, полупрозрачно, как в скрипке, и в зеркале. И в этой игре света и цвета непостижимым образом рождалось ощущение дыхания словно бы оживших предметов. Их теплота и человечность нехитрого бытия ощущались кожей и душой. Но главным содержанием его живописи выступала странная дерзость: без красивостей, без нарочитых контрастов, она завораживала красотой обыкновенности.

Пока мы с сыновьями обменивались впечатлениями, к нам подошёл наш давний знакомый — архитектор Анатолий Тарасов. Заметив наше увлечение картинами Архиреева, рассказал о весьма драматичных обстоятельствах жизни этого ещё молодого художника, с которым подружился в ранней юности.

«Его мама заболела туберкулёзом и привезла пятилетнего Генку в Казань к своим родителям, а сама по полгода лечилась в больницах и санаториях. Через год умер его любимый дедушка. А ещё через год бабушке ампутировали обе ноги выше колен, отмороженные в очередях за продуктами. (Ведь кроме резиновых бот у неё не было зимней обуви.) Гена очень переживал свою невозможность полноценно ухаживать за бабушкой. Её полностью взяла на своё попечение младшая мамина сестра — тётя Наденька. А у неё, кроме работы на заводе, двух маленьких дочек — муж‑фронтовик — дядя Володя, с простреленной спиной при взятии Берлина, который «по здоровью» не мог зарабатывать достаточно для содержания семьи. Гену уже в первом классе перевели в интернат на другом конце города. Иногда его оттуда забирали по воскресеньям, и Гена катал сестрёнок Люсю и Тамару на санках. Он был очень добрым мальчишкой, сильным, здоровым и ловким, как акробат. Дядя Володя работал художником-оформителем в клубе Урицкого и однажды привёл Генку в клубную изостудию, бесплатную (во времена СССР) для всех желающих, где часто бывали настоящие художники, у которых ещё не было персональных мастерских для работы над большими картинами. Генка с радостью помогал им вроде подмастерья и удивлялся тому, как внимательно они слушали «советы» мальчишки совсем ещё глупого возраста. В седьмом классе Гена ушёл из интерната, стал неофициально подрабатывать в клубе расклейщиком афиш, а всё свободное время старательно учился в изостудии — у её руководителя Николая Индюхова, его друга Ильдара Зарипова и у разновозрастных дружных студийцев. Большие художники стали отсылать Генкины картины на молодёжные выставки в Москву и Ленинград. Ильдар Зарипов, тогда ещё студент Суриковского института, однажды увёз восемнадцатилетнего Генку в Москву, познакомил со своим учителем — Николаем Дмитриевичем Мочальским — академиком живописи (учеником Петрова‑Водкина), который высоко оценил художественный дар Гены и посоветовал доучиться в вечерней школе, получить аттестат за десятый класс и поступить в художественный институт. Гена обещал академику вернуться за школьную парту после солдатской службы. И вскоре друзья весело проводили его в Армию.

Однако же, учёбу после демобилизации пришлось отодвинуть. К вчерашнему солдатику в мастерскую Ильдара Зарипова, где Гена готовил к Всесоюзной выставке свои картины, повадилась настырная Галька из соседней квартиры. И соблазнила стеснительного парнишку, как-то очень скоро предъявив ему свою беременность. Гена женился. Но счастливым почему‑то не выглядел.

Генина мать, к тому времени излечившаяся от туберкулёза, недолго понаблюдав за невесткой, гордо выпячивающей растущий живот, поняла, что не сможет ужиться в однокомнатной квартире с нечистоплотной, ленивой, но шибко гонористой Галей. И ушла к знакомому вдовцу, оставив сыну свою квартиру и всё имущество, нажитое несколькими поколениями её семьи.

Гена работал на заводе «Тасма» в бюро эстетики, где без дипломов-аттестатов ему отвели отдельную мастерскую и где он мог работать в любое время дня и ночи. И был бы счастлив… Но материальные запросы Гальки росли гораздо быстрее Гениных заработков. Словно бульдог, вцепившись в восходящую славу молодого художника, она не понимала, что творец — не конвейер — ему требуются вдохновляющее понимание, терпение, любовь или хотя бы уважение к его человеческому достоинству. Галька сама-то на работу устраиваться не спешила, несмотря на то, что детский сад и две бабушки были готовы нянчить её дочь. Она активно начала пилить Генкину неспособность много и дорого продавать свою живопись, всё чаще затевала скандалы и даже драки, прекрасно зная, что у Гены не то что рука, а и слово грязное на женщину не поднимается. Он только побелеет, сожмётся, увернётся, но отшвырнуть подальше от себя обидчицу побоится: с его-то силой ведь можно и убить нечаянно.

День ото дня всё заметнее жизнерадостный здоровяк Гена стал худеть и чахнуть. И в один, совсем не прекрасный день, прямо с работы «скорая» увезла его, умирающего от прободной язвы желудка, сразу на операционный стол, а через неделю его снова пришлось оперировать из‑за перитонита. Пока врачи боролись за Генину жизнь, Галька привела в его квартиру своего любовника, где сама с дочерью уже прописалась прочно и постоянно. И решила, что «имеет право вышвырнуть «неудачника» из общей «жилплощади»… Теперь он живёт на работе, но начальству это не нравится, да и жизнерадостные краски в его работах пропали. Наверное, скоро его уволят… Но он, знаешь ли, не из тех, кто просит о помощи и принимает чужую жалость. Хорошие отношения с ним могут быть только на равных. Если тебе интересно, я вас познакомлю, позвоню, когда он появится. Но придти надо будет быстро, его посещения всегда непредсказуемы по продолжительности. Благо, что дом твой от нашего недалеко».

В тот же день 2 апреля 1982 года моя подруга Фарида Идрисова пригласила меня на вечеринку по поводу примирения с мужем. Я немного запоздала, хоть и жила в соседнем доме. А гостей набралась уже немалая толпа, и сплошь семейные пары… Остерегаясь улыбнуться ненароком в сторону мужей ревнивых подруг Фариды, у которых моя вдовья доля вызывала почему-то прямоперпендикулярный интерес, я вдруг увидела смутно знакомое лицо: коротко стриженная густая борода, слева контрастно седая при молодом лице. Вспухшие обветренные губы, гордый нос и пронзительный взгляд чёрных глаз под ястребиными бровными крыльями. Я спросила у Фариды, чей это муж, насупившись, сидит в углу? Она ответила: «Ничей… его жена полюбила другого, и он очень страдает».

Геннадий Архиреев. Казань. 2007

Я подошла к бородачу и попросила поухаживать за мной в этот вечер. Угрюмо прожигая взглядом, он сказал: « Я не умею ухаживать».

— А я научу. Сядьте рядом со мною. Налейте мне красного вина и улыбнитесь, пожалуйста.

Он улыбнулся, и я не удержалась от комплимента:

— Если б у меня были такие красивые зубы, я вообще бы рот не закрывала.

Он засмеялся от души, заразительно. Потом под музыку пригласил меня танцевать, и как-то мимолётно коснулся своей щекой моей щеки. Потом мы говорили о картине Архиреева, которая стояла на серванте. Фарида недавно получила её в подарок от художника, и ещё не определила для неё место на стене. «Бабушкины утюги» — один с трубой, другой поменьше — два старинных труженика на ярком лоскутном покрывале. Я сказала, что они напоминают мне старика со старухой, ничего-то не заработавших за всю свою трудовую жизнь, но как же ярки лоскутки их надежд на «светлое будущее»! Он слушал очень заинтересованно. Потом попросил рассказать о моих увлечениях, о том, чему радуюсь, чем печалюсь, к чему стремлюсь. Потом, ко­гда все ушли на кухню курить, я, не прощаясь, смылась домой к своим мальчишкам, они уже самостоятельно поужинали и укладывались спать.

Я снимала бусы, умывалась, разглядывая в зеркале грустное лицо, сожалея о чём-то… И тут мне позвонила Фарида:

— Светка, тебя тут художник Архиреев отчаянно ищет.

— Кто-о?

— Тот, с кем ты флиртовала весь вечер… А ты что же фамилию у него не спросила?

— Да я и имя-то не удосужилась спросить…

— Ну, ты приди сейчас же на минутку, а то он в отчаяньи.

— Ладно, через три минуты буду.

Без бус и макияжа я ринулась к Фариде, и встретила распахнутый взгляд художника, тотчас засиявший радостью. Он пошёл меня провожать, но наша встреча не хотела прерываться нежеланным расставанием… Я пригласила его в свой дом, на чашку чая, которого в гостях мы так и не попили, увлёкшись беседой.

На своей кухне я ощутила себя вправе расспрашивать его о детстве, о творчестве. Он рассказывал увлекательно, с большой любовью о бабушке, дяде Володе, тёте Наде и их дочке Люсе, о своих учителях, о службе в Армии. Но о маме — лишь образными штрихами, как о русской красавице, соблазнённой и покинутой… (С ним, незаконнорожденным мальчишкой, которому до сих пор мать не решается рассказать хоть что-то об отце.) «Мы, Архиреевы, врать не умеем совсем, и потому молчим, если не хотим говорить правду. Да и в детстве моём мама появлялась редко и ненадолго… А вообще, я думаю: как же мне повезло, что живу в России … Нынешней зимой я чуть не окочурился насмерть, ночью, на улице, но какая-то добрая женщина вызвала «скорую помощь», и врачи в который раз меня вылечили… Не оскудела ещё земля наша доб­рыми людьми…»

Я не посмела признаться, что была той самой, кто отправил его в больницу, полагая, что такое хвастовство могло выглядеть как сомнительная претензия на его благодарность, и любой человек сделал бы то же самое на моём месте. Да и хвастают в России только дураки.

Глубоко за полночь, так и не исчерпав взаимный интерес друг к другу, он спросил, можно ли ему здесь, на кухне, тихонько дождаться утра. Я ответила, что гостевая кушетка в комнате мальчиков свободна, и он может переночевать, никого не стесняя.

Утром Гена ещё сладко спал, когда мой младший сын Андрей, присев на корточки у его головы, с интересом рассматривал его бороду.

Гена проснулся, удивлённо уставился на Андрея, и тот спросил: — Ты зачем так бороду покрасил?

— Я не красил. Она сама как-то сразу так поседела.

— Ладно, умывайся в темпе, и на кухню. Там завтрак почти готов. Мы всегда хором завтракаем и ужинаем, а по выходным и обедаем все вместе.

Обыкновенная гречневая каша с поджаренным луком почему-то привела Гену в восторг. Он сказал, что так вкусно ещё никогда не ел. Сыновьям это показалось странным, хотя они и промолчали, лишь выразительно переглянувшись. В конце завтрака Андрей сказал Гене: — Поживи у нас как можно дольше, пожалуйста… А то поселится опять какая-нибудь Валька из маминых учениц, и будет полгода смущать меня своей глупостью…

— Разве ты здесь главный — такие предложения делать?

— У нас все — главные. И все согласны. Да, мам?

Мы с Павликом дружно дадакнули. И все засмеялись вместе с Геной.

На другой день началась рабочая неделя, после завтрака все дружно разбегались. В то время я работала в строительном ПТУ, преподавала эстетику, русский язык и литературу. Мои ученики в большинстве своём пришли в ПТУ после детдома — все с непростой судьбой, и каждый нуждался в особом внимании. Мне с ними было интересно. Они охотно увлекались в мир моих знаний об искусстве, литературе и о людях, творивших этот мир. Хотя, конечно, порой подстраивали нежданные каверзы и бывали варварски грубы. После шести уроков я чувствовала себя выжатым лимоном. Но благодаря сочувствию завуча я работала за двоих, получала двойную зарплату за эти ежедневные сокоотжимания. И только результаты пристрастного интереса учеников к моим предметам придавали сил. Однако к каждому уроку, особенно в новой группе, я готовилась как тореадор, или гладиатор к битве со львами.

За три дня в моей семье Гена освоился так, словно жил с нами всегда, и в среду привёл свою шестилетнюю дочь Настю. Настя тоже мгновенно освоилась. Сыновья явно ощутили себя рыцарями рядом с малышкой. Ведь меня-то они вряд ли вспомнят слабой, нуждающейся в их помощи. А Настя молчаливо и царственно принимала благородство моих мальчиков. Павлик в первый же вечер, уступив Насте свою кушетку, постелил дежурный матрас на полу, радуясь перед сном, что теперь уж точно не упадёт ниже плинтуса. В двадцатиметровом зале нашей двухкомнатной квартиры им было не тесно, и я в своей спальне-кабинете, готовясь к урокам, не мешала им смотреть телевизор и засыпать после программы «Время».

Гена воодушевлённо расписывал стену в кафе на своём заводе. Начальство перестало на него серчать, так как из бюро пропусков перестали докладывать о «пропавшем без вести» художнике, не вернувшемся с заводских просторов. Он смешно рассказывал о своей стычке с парторгом, приказавшим убрать со стены уже написанную крестьянку с младенцем у обнажённой груди, отвлёкшуюся на летящую к ней жёлтую бабочку. А того, что за широкими воротами амбара золотилось пшеничное поле под синим небом, и с люльки свешивалось яркое лоскутное одеяльце — признак бедности изумительной красоты — парторг не увидел. Однако рабочие, обедавшие в это время, буквально грудью встали на защиту крестьянской мадонны, пристыдив эстетическое невежество парторга. А Гена оправдался перед начальством, тем, что написал первую трапезу человека и нелёгкий быт крестьян, извечных кормильцев горожан.

Жизнь моей семьи изменилась несильно. Она лишь стала разнообразнее. Мальчикам нравилось, что в доме появились авторитетный мужчина и маленькая принцесса, а мне пришлось взять дополнительную работу (предрассветной уборщицей в двух подъездах — я не хотела, чтоб об этом знали мои ближние). Однако пенсии сыновей за погибшего отца и всех моих заработков хватало лишь на самое необходимое. А Гена всю свою зарплату относил Галине, видимо, как выкуп за Настю. И всё же никто не выглядел обездоленным или скучающим. В первые две недели Настиного появления мне пришлось взять административный отпуск, чтобы подлечить девочку, так, чтобы её приняли в детский сад.

Утром после завтрака Гена отводил Настю в детсад вблизи своего завода, а я забирала её после работы и занималась хозяйственными делами, пока Андрей готовил Настю к школе, делясь с ней всем, чему уже сам научился. Потом Павлик приходил с тренировок по водному поло в бассейне ДК химиков, Гена, не задерживаясь, возвращался с работы, и мы дружно ужинали, мечтая о приближающихся летних каникулах. Как-то по дороге из детского сада Настя заговорщицки поведала: «Меня воспиталка всё время спрашивает, почему твоя мама не появляется, и кто это тебя каждый раз забирает? А я сказала, что мама на время уехала, и забирает меня папина сестра. Если воспиталка вас тоже спросит, вы уж меня не выдавайте. Ладно?» — «Ладно…» — ответила я, удивляясь Настиной находчивости, потому что сама на её месте растерялась бы из-за отвращения к вранью. В этом Архиреев был мне очень понятен и близок.

Однако мои личные отношения с Геной развивались совсем не в братскую сторону. Я замечала его всё более горячие взгляды, обращённые ко мне, и чувствовала, что нравлюсь ему физически, как женщина. И эти взгляды горячили мою кровь.
Фото Фарита Губаева.

Следите за самым важным и интересным в Telegram-каналеТатмедиа

Нет комментариев